КАТЕГОРИИ: Архитектура-(3434)Астрономия-(809)Биология-(7483)Биотехнологии-(1457)Военное дело-(14632)Высокие технологии-(1363)География-(913)Геология-(1438)Государство-(451)Демография-(1065)Дом-(47672)Журналистика и СМИ-(912)Изобретательство-(14524)Иностранные языки-(4268)Информатика-(17799)Искусство-(1338)История-(13644)Компьютеры-(11121)Косметика-(55)Кулинария-(373)Культура-(8427)Лингвистика-(374)Литература-(1642)Маркетинг-(23702)Математика-(16968)Машиностроение-(1700)Медицина-(12668)Менеджмент-(24684)Механика-(15423)Науковедение-(506)Образование-(11852)Охрана труда-(3308)Педагогика-(5571)Полиграфия-(1312)Политика-(7869)Право-(5454)Приборостроение-(1369)Программирование-(2801)Производство-(97182)Промышленность-(8706)Психология-(18388)Религия-(3217)Связь-(10668)Сельское хозяйство-(299)Социология-(6455)Спорт-(42831)Строительство-(4793)Торговля-(5050)Транспорт-(2929)Туризм-(1568)Физика-(3942)Философия-(17015)Финансы-(26596)Химия-(22929)Экология-(12095)Экономика-(9961)Электроника-(8441)Электротехника-(4623)Энергетика-(12629)Юриспруденция-(1492)Ядерная техника-(1748) |
Книга вторая 2 страница. Серенький осенний день был на исходе
Серенький осенний день был на исходе. На землю – на улицы, на огороды – пал негустой туман. Вся картина деревни, звуки ее, приглушенные, низковатые, показались Ивану давным‑давно знакомыми. Как будто когда‑то слышал он и это мирное тарахтение движка, и скрип колодезного журавля в переулке, за плетнем, и лай собак, и голоса человеческие – все это когда‑то он уже слышал. И на душе от этого было спокойно. И думалось неторопливо, и хотелось заложить руки в карманы и пройтись по деревне медленным, тяжелым шагом, и смотреть встречным людям в глаза, и здороваться негромко и просто: «Здоров». Вспомнился опять секретарь Родионов. Именно так шел давеча Родионов по улице – медленно и здоровался со всеми одинаково: «Здравствуйте». На крыльцо вышел Ефим. – Чего задумался? – Так… Интересно: мне кажется, я помню все это, – Иван кивнул в сторону огородов. – Что? – не понял Ефим. – Деревню. – Ну‑у навряд ли! Тебе тогда лет пять было. – Шесть. – А может быть… Но она уже другая стала, деревня‑то. Пошли. Попаримся сейчас!… Любишь париться? – Люблю. – А где в Москве париться‑то? – Там бани есть… с парильнями. – Какие уж там парильни, поди. Пошли огородом в баню. Иван шел за дядей, трогал рукой сухие бодылья подсолнухов… Наклонился, поднял с грядки застарелый огурец‑семенник, понюхал. Шершавый, с коричневой полопавшейся кожицей, огурец издавал запах сырой огородной земли – пресной, с гнильцой. – А зачем он меня тогда в приют‑то увез? – спросил вдруг Иван. – А хрен его знает! – с живостью откликнулся Ефим. – Наших тогда раскулачили, он пришел, говорит: «Дай Ваньку, я его в приют отвезу». Ему говорит, там лучше будет. Я подумал‑подумал и отдал. Время тогда голодное было… – А у деда Сергея? – У деда Сергея у самого шестеро по лавкам сидело. Он всю жизнь в бедности жил. …Парился Ефим на славу. Три раза принимался, Иван пережидал в предбаннике, курил. Слушал, как охает и стонет Ефим, и думал: «Все, буду здесь жить. Хватит». Потом Ефим вывалился из бани, долго отхаркивался… Еле выговорил: – Иди… ху‑у!… Иван ливанул на каменку слишком много. Распахнул дверь, переждал, пока схлынет жар, залез на полок и, обжигаясь, начал хлестаться. Потом мылись. Разговаривали. Ефим рассказывал про секретаря Родионова. – Его ж в тридцать седьмом самого сажали. Года два где‑то не было, потом приехал снова. Сперва в Старой Барде работал, потом, когда район сюда перевели, сюда приехал. – Воевал? – Воевал, ага. Одна баба тут за него оставалась секретарить. Она и сейчас здесь, в клубе работает. – А детей много у него? – Дочь одна. Рослая такая, красивая. Твоих лет. Вы тогда, по‑моему, в одно время и родились‑то. Училась в городе, потом работала там, замуж раза три выходила. С одним приезжала сюда – ничего парень, здоровый. Ну и с этим разошлась… Шибко распутная, говорят. Сейчас вот, с год уж как, сюда приехала, в школе работает физкультурницей. Красивая, ведьма! Идет по улице – что тебе царевна. Но, говорят, распутная. С улицы мужской сильный голос окликнул их: – Вы живые там? – Живые! – крикнул Ефим. – Давай с нами! Дядька твой, Николай. – Я мылся недавно, – сказал голос. – Вылезайте скорей, я на Ивана хоть гляну. – Кончаем. Ополоснулись. Иван вышел в предбанник… На низенькой приступке, прислонившись спиной к косяку, сидел широкоплечий, плотный мужчина с серыми веселыми глазами. Увидев Ивана, встал, широко улыбнулся, обнажив крупные белые зубы. – Ну, здорово, племянничек! Иван вытер руку чистыми кальсонами, поздоровался с дядей. Некоторое время смотрели друг на друга, улыбались. – Ну, одевайся, – сказал Николай. Иван начал одеваться. Старательно, чтобы не смотреть на молодого дядю, завязывал подвязки кальсон, застегивал пуговицы на ширинке. Было почему‑то неловко. Вышел Ефим, кивнул Николаю. – Зря не пошел мыться, хорошая баня получилась: жару много и не угарно. – Я мылся недавно, – Николай все улыбался. Оделись, пошли в дом. В прихожей избы сидели уже человек восемь мужиков и баб. Все поздоровались с Иваном, разглядывали его – с любопытством, но не очень настырно. – Никого тут не знаешь… Все родня твоя, – сказал Ефим. Иван надел в горнице новые брюки, рубаху, причесался у зеркала, вышел опять к гостям. Приехал Пашка. На машине. Зарулил в ограду, заглушил мотор, вошел в дом, вопросительно уставился на всех… – Никак браток приехал? – Браток, – сказал Ефим. – Не Андрей только, а Иван. – Ну?! – Пашка подошел к Ивану, запросто поздоровался, засмеялся и сказал: – Хорош браток! Иван невольно улыбнулся и подумал, что с этим парнем ему наверно, легко будет сойтись. У Пашки был редкий дар от природы – сразу вызывать в людях радостное желание быть самими собой. Он смотрел просто и прямо. И смело. Он был красив той несколько хищной, дерзкой красотой, какая даруется людям отчаянным и бесшабашным, одинаково готовым к подвигу и к преступлению. Пашка действительно очень походил на дядю Макара – та же едкая насмешливость в глазах, те же сросшиеся брови, прямой нос, девичьи губы… Взгляд смел и нахален, добр и жесток – вместе. – С приездом, значит! – сказал Пашка. – Спасибо. – Шофер тоже, – сказал Ефим. – Ну, это совсем здорово! В общем, газанем сегодня, насколько я понимаю? – Пашка опять засмеялся. И все тоже засмеялись. Иван поймал себя на том, что любуется Пашкой. Хорош, должно быть, этот паренек в драке, красив, наверно. С таким можно идти в огонь и в воду – не подведет. – Хочешь в баню? – спросил Ефим сына. – В баню? Можно. Но только вы без меня не начинайте! Ладно? Ваня, останови их в случае чего, а то они забудут про меня. Гости засмеялись. – Про тебя забудешь… – Пойдет сейчас, одни пятки вымоет и быстрее всех за столом окажется. Пашка вмиг собрался и ушел в баню. Между тем Нюра и еще две молодые бабы накрывали в горнице стол. А в прихожей беседовали не торопясь. Мужики сидели – кто на лавке, кто на кровати, кто на припечье, – говорили о своих житейских делах: о том, как было при колхозе и как стало при совхозе. Иван так и не понял, лучше стало при совхозе или хуже. Понял только, что разрешается держать десять кур, а держат по двадцать‑тридцать, можно выкармливать только одну свинью, а откармливают по две, а некоторые умудряются по три. Приусадебные участки урезали до пятнадцати соток, а сажают картошку по старым своим межам – чего зря земле пустовать. И говорили все это при председателе сельсовета. Тот весело смотрел на мужиков и говорил: – Вы думаете, мы этого не знаем, что ли? Знаем. Все скоро уладится – привыкнете маленько, тогда уж… Между прочим, он же сообщил, что скоро вдоль Чуйского тракта будут тянуть высоковольтную линию до Горно‑Алтайска. Кто хочет, может хорошо заработать на земляных работах – ямы под мачты копать. Работы в совхозе сворачиваются. Потом он рассказал, какую выгоду получит село с постоянным дешевым электричеством – большую выгоду. Перечислял, какие работы будут электрифицированы. С председателем соглашались. Иван, слушая их, подумал, что он, городской житель, не умеет так рассуждать: какая выгода от электричества, какая польза и какое облегчение в труде. Подошли еще несколько мужиков и баб, здоровались с Иваном, включались в общую беседу. Пришел широкоплечий кряжистый мужик с черной окладистой бородой, с маленькими умными глазами – Григорий Малюгин. Гриньку мало изменили годы, то есть, конечно, изменили, но крепости почти не поубавили. Раздался вширь Гринька, стал медлительней, не так горели глаза, но и в пятьдесят восемь лет мог он заводиться с лодкой вверх по Катуни на тридцать – сорок километров, жить неделями в островах, высиживать ночи в скрадках, поджидая раннюю весеннюю зарю, когда красновато‑пепельный склон неба то тут, то там начнет перечеркивать прямой низкий лет ожиревших селезней… А надо знать, как бежит, торопится по камням буйная Катунъ, как своенравно и круто заворачивает она то вправо, то влево, как обрывисты ее дикие берега, чтобы понять, что такое – завести лодку на сорок километров вверх по ней. Надо знать, как холодна алтайская весенняя ночь, чтобы понять, что такое – высидеть ее, согреваясь только жгучим волнением от предстоящей торопливой пальбы по красивым, оглупевшим от любовной страсти селезням. Надо знать также, как хорош предрассветный час на Катуни, как тих он притом, что Катунь кипит в камнях, надо видеть хоть один раз, как величаво и торжественно нисходит на землю молодой день, как играют на воде теплые краски зари, как чиста катунская вода, чтобы понять, с какой красотой знаком человек, к какой красоте он привык. Странно повернулась Гринькина судьба: конокрад, разбойник, наводивший ужас на села, страшный и жестокий мститель за обиду сидел теперь с винтовкой через две ночи на третью – стерег районную сберкассу с ее немалыми деньгами в плохоньких сейфах. И никто этому не удивлялся, никому это не казалось смешным. Гринька шумно поздоровался с Иваном, заглянул в его глаза, усмехнулся непонятно чему… – Встречались когда‑то с тятькой твоим, – сказал он. – Ничего, здоровый мужик был. А пропал зазря. Иван ничего не сказал на это. Из горницы вышла Нюра. – Тятенька, у нас готово. Садиться будем? Нюра принарядилась, неузнаваемо похорошела, в глазах светилась неподдельная радость. Умеет радоваться наша хорошая русская женщина. Легче жить, когда в доме такая вот умная, терпеливая, «незряшная»… Такой и пожаловаться не грех: поймет ли, не поймет, а все легче станет. Где и не поймет, так чутьем угадает, что тебе тяжко, и уж равнодушной не останется. Главное, не стыдно будет, что пожаловался. Пошли в горницу. Гасили на ходу окурки, досказывали наспех, кто что начал говорить… Смотрели на стол нежадно, рассаживались с шутками, мест не делили. Говорок не умолк, только принял общий, шутливый, беспорядочный характер. Посмеивались, острили, как умели. Ивана Ефим посадил рядом с собой. Пошли вкруговую рюмочки с золотыми ободочками, их передавали с осторожностью, с шутливым словом… Женщины заботились, чтоб перед мужиками стояла закуска. Тут были и большие пироги‑курники, и пироги с катунской рыбой‑чебаком, и блинцы, и холодец, и ветчина особенного – сибирского – засола: с тонким привкусом чеснока и сосновой кадушки, капуста, огурцы, помидоры, домашнее сдобное печенье… «А ничего себе живут‑то», – невольно подумал Иван, оглядывая стол. Не знал он, что почти все это принесено женщинами, которые сидят здесь. Принесено в тарелках, накрытых чистыми полотенцами, в туесках, в мисках. Так водится: гость нежданный, где же хозяину найти сразу столько угощения. И несут, не сговариваясь, кто что может, у кого что оказалось на сегодня печеного, жареного. А хозяйское дело – водка. На водку Ефим не поскупился. Тут ему, видно, и Николай Попов помог крепко. Шум и веселье внес в компанию Пашка. Вымывшись на скорую руку, он оделся впотьмах в предбаннике и явился к гостям в вывернутой наизнанку рубахе. Сперва не понял, чем он так рассмешил добрых людей, потом сообразил, тут же снял рубаху, вывернул на лицевую сторону, надел снова. – Быть тебе битому, Пашка. – До чего человек торопился! Я бы на твоем месте голый прибежал. – На работу бы так торопились. Пашка, огрызаясь, пробрался в середку к молодым бабам, принял свою рюмку и объявил: – Я готов. Выпили по первой. Выпили по второй, по третьей… Раскраснелись. Стало шумно. Уже говорили и не слушали друг друга. Уже тарелки отодвинули и пошли в ход папиросы. Открыли окна, чтоб не задохнуться… До песен еще не дошло, но зато какой‑то толстый дядя, что‑то объясняя соседу, уже крепко стучал кулаком по столу и говорил: – А я ему говорю: ты не и‑ме‑ешь права, говорю! Не имеешь права так делать! Есть закон! – Правильно. – Я говорю: есть закон, говорю! – Правильно. К Ивану подсел Николай Попов и, улыбаясь, сказал: – Мы потом поговорим с тобой. Ты потом расскажешь… – Расскажу, – согласился Иван. Ему сделалось очень хорошо среди этих людей. И хотелось, чтобы они знали об этом. Гринька Малюгин сидел рядом с рябой бабой. Та что‑то рассказывала; Гринька скалил желтые лошадиные зубы и восхищенно мотал головой. Пашка смешил в углу Нюру и молодых баб – что‑то рассказывал им. Они так и покатывались, а Пашка оставался серьезным. Ефим покашливал, смотрел на всех веселым хозяйским глазом и радовался, что все идет как надо. Николай налил Ивану пятую или шестую рюмку… – Давай, Ваня, давай, друг… Какой я тебе дядя? Ты с какого? – С двадцать шестого. – А я с двадцать четвертого. Дядя, называется… – Понимаешь, Микола, не мог больше… Тоска заела, – говорил Иван Николаю, и ему казалось, что говорит что‑то значительное. – Правильно! – Николай встал, обратился ко всем: – Товарищи, давайте выпьем за нашего гостя, за Ивана Любавина, за нашего, так сказать, родича! Перестали разговаривать, зазвякали рюмками – наливали. – С приездом! – С благополучным возвращением. – Будь здоров! Иван растрогался. – Спасибо, – встал, поклонился. – Спасибо, родня, на добром слове. Ефим вытер рукавом глаза. – То‑то!… Как ни говори… – А как же! – воскликнула рябая женщина, которая сидела с Гринькой. – Надо прибиваться теперь к дому, к своим ближе. В чужих‑то краях несладко, поди. – Несладко, – сказал Иван. Выпили. Чуть погодя затянули песню. У Ивана защемило сердце. Захотелось почему‑то плакать – наверно, выпил много. Чтобы этого не случилось, он встал и вышел во двор. Вечер был по‑летнему теплый, мягкий, задумчивый. Было хорошо в этот час на земле, грустно. Небо обложили низкие тучи, и только западный край его озарялся ясной, голубовато‑красной полоской зари. И было в ней, в этой полоске, что‑то исцеляюще‑чистое, нетронутое… Была она нерукотворная и нежная, и была она беззащитная: сплошной низкий полог туч медленно надвигался на нее. Было грустно, но не было тяжело; было немножко душно под низким небом, но в то же время остро чувствовалось необъяснимое родство всего живущего на земле, и было легко. Иван сел на приступки крыльца, закурил. Песня взволновала его. Он стал думать о том каторжнике, который просил открыть окно… Очень хотелось человеку глотнуть вольного ветра, упасть в степи, в траву, забыться. Ах, как хочется жить человеку! Как хочется человеку жить! Ивану знакомо было это состояние – когда мерзкий холодок смерти проникает в грудь, к сердцу, и когда особенно сильно хочется жить. Было такое на фронте, но особенно запомнился ему момент в той самой драке, за которую он сидел в тюрьме: где‑то под тупой кирпичной стеной сошлись шестеро – четверо на двоих. Трое кинулись на Ивана. Двое пытались заломить ему руки за спину, третий – маленький, верткий гад – суетился спереди с бритвой. Несколько раз эта бритва выписывала тоненькие светлые черточки около его лица и ниже. Маленький гад целил в горло. Иван отбивал его ногами. Раза два или три бритва почти задела горло. Вот тогда‑то холодок касался сердца. Хотелось зажмуриться… Хлопнула калитка. К крыльцу шли двое. Иван поднялся. – Иван?… Ты что здесь? – Нюра стояла перед Иваном, чувствовалось – улыбается: выпила маленько и осмелела. За ней стоял кто‑то, наверно, гармонист. – Так… покурить вышел. Гармонист один прошел в дом, и слышно было, как там взревели – обрадовались. Нюра присела на крыльцо. – Ну, давай посидим маленько. Иван сел с ней рядом. – Что же ты грустный‑то такой, а? – спросила Нюра. – Мне даже жалко тебя давеча стало, днем. – Это кажется только. Мне хорошо здесь. Только думы всякие лезут… – У нас хорошо, – согласилась Нюра. – Я тоже часто думаю. Только я никак не могу понять, о чем я думаю. – Хорошо все‑таки жить, – сказал Иван. – Хорошо! Я бы так и жила, и жила. Только, чтобы не стареть – боюсь старости. Я даже вижу, какая я буду… Иван негромко засмеялся. – Вот дождешься Андрея – перестанешь бояться. Молодость надо отдавать кому‑нибудь, иначе она замучает. Всего бояться будешь. – Это верно, – согласилась Нюра. – А ты почему без семьи? – Не вышло. Была, вообще‑то, семья. – А кто виноват? – Как? – Она или ты – кто виноват, что разошлись? – А вместе… И она, и я. Ну его – об этом. Ты, значит, библиотекарь? – Да. – Хорошее дело, – похвалил Иван. – Я люблю книжки читать. Запишусь к тебе. – У‑у я тебе такие найду!… Все хочу Павла втянуть, но никак не удается. Ему не до этого. Избяная дверь хлопнула; кто‑то, шаря руками по стене, шел по сеням. – Ваня! – шел Николай Попов. – А! Здесь мы. Николай вышел на крыльцо. – Ты что же ушел? – Голова маленько закружилась. – А это кто с тобой? – Нюра. – Я это, Николай Сергеич. – А‑а… – Николай грузно опустился на приступку, захлопал по карману – искал папиросы. – На, у меня есть, – предложил Иван. Николай долго ловил толстыми пальцами папиросу в пачке. – Нюра, иди‑ка туда, милая. Мне поговорить охота… с племянником, – сказал Николай и засмеялся. – Никак не могу привыкнуть, что ты – мой племяш. Нюра поднялась, пошла в дом. – Только вы скорее, а то там хватятся. – Ну, так… – Николай поймал наконец папироску, размял в пальцах, прикурил от спички, которую ему зажег Иван. – Так куда же ты пропал после того, как мы списались с тобой? – В тюрьме был, – сказал Иван. Который уже раз говорил он сегодня об этом! – Это я знаю. Узнал. А потом? Ты же вышел, а почему не писал? Иван не сразу ответил. – По правде говоря, стыдно было. – Ну‑у… зря. С кем не бывает! Зря. – Может, зря. Я бы не хотел сегодня об этом говорить. Ладно? – Ладно, – легко согласился Николай. – Пошли туда. Поднялись, пошли в дом. – Завтра обязательно приди в райком. – Зачем? – Иван забыл, что об этом его просил и секретарь. – Не знаю, Кузьма Николаевич просил передать тебе. – Постой‑ка, Николай, – Иван придержал Николая в темных сенях. Не видели друг друга. – Ты скажи мне по‑свойски: чего он ко мне привязался? – Кто? – Секретарь ваш. – Секретарь наш… Не знаю, Ваня. Я знаю только, что это… хороший человек. Я лучше этого человека еще не встречал в жизни. Вот это я знаю. Я вообще‑то еще кое‑что знаю… но это после. Ты сходи завтра. Раз зовет, значит, кому‑то надо: тебе или ему. – Схожу. Вошли в дом. А в доме разворачивался, закипал праздник… На другой день, к вечеру, Родионов стал ждать Ивана. Ходил по кабинету, волновался… Ждал и не скрывал этого от себя, не выдумывал неотложного дела в кабинете – просто ждал. Был субботний день, здание райкома опустело рано. Только в соседнем кабинете покашливал дежурный да в коридоре переговаривались уборщицы – мыли полы. Родионов знал, почему он так нетерпеливо ждет Ивана… Более тридцати лет уже носил он в себе горькую любовь к Марье Любавиной. Она снилась ему, иногда снилась мертвая, а чаще живая, и часто говорила: «Ох, Кузьма, Кузьма», – точно упрекала. Может быть, потому это, что он был виноват в ее смерти. Может быть. А может – и скорей всего, так, – потому он не мог забыть Марью, что ни до нее, ни после нее не было у него ни к кому такой любви. Одна она и была. Он пытался забыть ее, хотел заглушить всякими заботами, пытался однажды пить – ничего не помогало: она жила в нем, любовь. Он устал от нее. Вчера, когда он увидел сына Марьи, он растерялся и обрадовался. Почему‑то он подумал, что пришло спасение. Этой ночью он все понял. Он понял, надо кому‑то рассказать о Марье, о своей любви к ней, и она перестанет мучить. До сего времени некому было рассказать. Может быть, и поняли бы, но не помогли. Надо, чтоб поняли каким‑то особенным образом, надо было кому‑то отдать часть этой любви, а кому? Кому она нужна? И вот явился сын Марьи – сыну она нужна. Вчера радостно колыхнулось сердце, захотелось долго‑долго рассказывать про свою молодость, про Марью, про жизнь вообще и опять про Марью. Разговор с Иваном не вышел. Это не испугало Родионова. Он понимал, почему сразу ощетинился этот угрюмый парень: жизнь он, видать, прожил нелегкую, научился не доверять людям. А ему взбрело в голову сразу начать с расспросов. Это легко исправить. Не надо только суетиться перед парнем, заглядывать ему в глаза, угодничать. Парень, чувствуется, хороший, сам все поймет. Но вот его не понимал Родионов; что нового внесет парень в его жизнь. А предчувствие нового, причем какого‑то хорошего нового, устойчиво жило в нем со вчерашнего дня. Родионов подошел к телефону попросил сельсовет. – Попова мне. – Он ушел, а кто это? Секретарь положил трубку, надел пальто и вышел на улицу. Он знал, где живет Ефим Любавин. Пошел туда – не мог больше ждать. В доме Ефима второй день продолжался праздник. Правда, не в таких размерах, но продолжался. Сидели втроем – Ефим, Пашка и Иван, – пели песню, уткнувшись лбами друг в друга. Пели Пашкину любимую:
Паренек кудрявый лишь сказал три слова И увел девчонку от крыльца родного…
Ефим слов и мотива не знал, просто мычал. Иван мотив слышал, а слов тоже не знал – тоже мычал. Зато Пашка с великим удовольствием выводил за всех:
Эх, мята лугова‑ая‑я, черемухи цвет ‑ В жизни раз бывает во‑сем‑надцать лет…
Секретарь помешал им. Оборвали песню, смотрели на него. – Присаживайтесь с нами, – пригласил Пашка. – Можно, – Родионов снял пальто, подсел к столу, отодвинул рукой тарелки, облокотился. Соврал: – Хорошо пели. Даже жалко, что помешал вам. – Ничего, – сказал гордо Ефим, – мы, если надо, не такое споем. – Выпить не хотите? – предложил Пашка. Родионов не смотрел на Ивана, но чувствовал, как тот глядит на него. – Выпить? – подумал. – Давай. Только много не наливай. Пашка налил полный стакан. – Я же говорил!… Куда ты столько? – Пейте, – сказал Иван. Он вспомнил, как вчера в темноте, в сенях, Николай Попов говорил: лучше этого человека я еще никого не встречал в жизни. Родионов посмотрел на Ивана, улыбнулся. – Что ж не пришел сегодня? Я ждал. Иван показал глазами на стол – куда тут пойдешь. Потер ладонью лоб, сказал: – Вы… это… извините за вчерашнее, наговорил я там… У Родионова отлегло от души. – Ничего. Ну?… Так давайте уж все тогда! Тут в дом ввалился Гринька Малюгин. С двумя бутылками. Увидел секретаря, очень обрадовался. – Хах!… Вот это так! Кузьма Николаич!… – поставил бутылки, полез к Родионову целоваться. Тот вытерпел шумный натиск старого своего друга, засмеялся, похлопал Гриньку по спине, сказал: – Здорово, здорово. Ты что, загулял, что ли? Гринька сел рядом с ним. – Что ты?! Просто Ваньку стретили вот… «Притворяется добрым», – подумал Иван про секретаря. Пашка тем временем налил всем по полному стакану. – Три – поехали! – поднял свой стакан. Чокнулись. Выпили. Родионов передернул плечами. Скоренько и молча закусили… Ефим постучал вилкой по тарелке. – Споем! Пашка и Гринька откликнулись. – Споем! Родионов полез за папиросами. Иван тоже. Пашка опять было запел про восемнадцать лет, но Гринька перебил его и запел свою:
Отец мой был природный пахарь, И я работал вместе с ни‑им…
Склонили головы, завыли. Родионов тронул Ивана за колено. – Пойдем выйдем. Иван охотно поднялся. Вышли. Секретарь незаметно прихватил пальто. В сенях сказал Ивану: – Оденься, слушай. Иван вернулся в избу, надел чью‑то фуфайку, фуражку, вышел на улицу. Родионов стоял у ворот, ждал его. – Пошли со мной. – Куда? – Пройдемся… Вечер хороший. Пошли по улице, которая вела к горе за селом. – Как ребята, с которыми ты ехал, ничего? – спросил Родионов, чтобы начать разговор. – Ты вместе с ними ехал? – С ними. Хорошие ребята. Некоторое время молчали. – Что, здесь на самом деле людей не хватает? – спросил Иван. Секретарь с искренним удивлением посмотрел на него. – Еще как!… А ты что, не веришь этому? – А куда же отсюда люди деваются? Если ученых надо, так и тут у вас, по‑моему, все учатся. – Не хватает. Москва строится? – Строится здорово. – И мы строимся. Я не сравниваю, конечно… Так, чтоб ты понял. Вообще жизнь разворачивается. У нас, например, в районе пять лет назад было… сейчас вспомню: не то двадцать семь, не то тридцать семь комбайнов. Всего. А сейчас триста одиннадцать. Одних комбайнов! А машин! Тракторов! Это ж кадры. – Пашни, что ли, прибавилось? Целина? – Целины у нас немного было. Да дело тут даже не в целине – я о своем районе говорю. Просто раньше надо было хлебушек сперва сжать, потом связать в снопы, потом заскирдовать, потом уж обмолотить… вот сколько! Да все почти руками. А сейчас машины работают. Ты ведь не знаешь ничего этого. – Не знаю. Родионов усмехнулся. – Мы с тобой поменялись, так сказать: я, городской, стал деревенским, а ты, деревенский, городским. – Мне один умный человек говорил так: зря мужика от частной собственности отучают. Рабочим он все равно никогда не станет, а от земли отвыкнет, разлюбит ее – ни два, ни полтора получится. И зря, говорит, рынок ликвидируют. – Передай тому умному человеку или напиши, что он не умный. – А я согласен с ним. – Почему? – Ну вот, к примеру, ехали со мной эти ребята. Они хорошие ребята, но какие они, к черту, сельские жители? Они отработают свои три года и дернут отсюда. Ведь бегут? – Бегут… кто здесь не нужен. – Да и здешних возьми, брата моего: он шофер, и все. Разве он крестьянин? Он больше о своей машине думает, чем о пшенице там… – А чего ты привязался к этому слову – крестьянин? Ну, крестьянин, только этот крестьянин сел на машину; вот и все. Умнее стал, грамотнее. – Какой же он крестьянин, если он за работу деньги получает? – А чем это плохо? – А в магазинах‑то нет ничего. Вот и получается – ни два, ни полтора. Случись в государстве перебой с питанием, как сейчас, и кинуться некуда – крестьянин сам из магазина питается. А так хоть на рынке можно взять… – Так мы с тобой пританцуем знаешь куда? – Та‑а… – Ну, а что скажет твой умный человек, если через год‑два у нас в магазинах будет полно всего – и мяса, и молока, и ширпотреба разного? Что он тогда скажет? Иван промолчал. – Так какая же это, к черту, философия, если она на временном затруднении строится! Разве это умный человек? А я тебе с цифрами в руках докажу что через два года у нас в деревне в магазинах будет все. Ивану нечего было возразить. Он не очень верил, правда, что через два года в магазинах будет всего полно, но говорить об этом не стал. Он заметно отрезвел. Секретарь тоже не стал продолжать эту тему. Вышли между тем за село и стали подниматься в гору, к кладбищу. Иван только сейчас обратил на это внимание. – Куда мы идем‑то? – К матери твоей. Иван нахмурился, стал закуривать. Секретарь тоже как‑то ушел в себя, молчал. Смотрел вперед. Пришли на кладбище, нашли среди могил одну неприметную – невысокий холмик с крестом, давным‑давно склепанным из санных полозьев. На поперечнике зубилом высечено: «Попова Марья. Пом. 1926 год». Ивана охватило чувство, какое он испытывал всегда на кладбище – грустное любопытство и удивление: ведь все, кто под этими холмиками, хотели жить, хотели бы жить все время, но какая‑то непостижимая сила уложила их сюда. И ничего нельзя сделать. Что под холмиком лежит его мать – это как‑то не доходило до него. Он не чувствовал этого слова – мать. Сделалось грустно, и все. Он молчал. Родионов тоже молчал. Он думал, что здесь, на кладбище, он расскажет Ивану о его матери. Он ждал этого момента и заранее волновался. А сейчас его поразила одна простая мысль: а что, собственно, рассказывать? Единственное, о чем мог бы он сейчас рассказать, это о том, как лет тому двадцать восемь назад вот над этим холмиком развернулась непонятная борьба. Над могилой тогда стоял вот такой же крест из полозьев. Кузьма Родионов выдернул его и поставил большой деревянный крест с красной звездой. Прошла ночь – над могилой опять стоял железный крест, а деревянного не было. Кузьма сделал второй крест и опять прибил к нему красную звезду: Через день его опять не было, и опять над могилкой стоял железный крест. Кузьма сделал третий, поставил, а железный отнес и бросил в реку: Утром пошел на кладбище – на могиле у Марьи стоит точно такой же железный крест, какой стоял вчера и позавчера. И подпись такая же. А деревянного нету. Кузьма решил, что кому‑то не нравится, что он прибивает к кресту красную звезду. Тогда он поставил простой крест без звезды, только выкрасил его в красный цвет. Через ночь – тоже самое: деревянного нет, стоит железный, из полозьев. Кузьма поставил пятый крест и остался на ночь на кладбище – решил подкараулить своего странного соперника. Часа в три ночи он увидел, что кто‑то идет по кладбищу. Ночь была лунная. Кузьма узнал Федю Байкалова. Окликнул его. Федя вздрогнул, остановился… Кузьма пошел к нему и видел, что тот бросил что‑то в траву, но не придал этому значения. На вопрос Кузьмы, зачем он здесь, Федя сказал, что пришел попроведать Яшу Горячего. Кузьма рассказал ему историю с крестами. Федя выслушал, долго молчал, а потом сказал: «А зачем он тебе, деревянный‑то? Пусть железный стоит – дольше простоит». Кузьма согласился с ним. Так с тех пор и стоит над Марьей простой железный крест с надписью: «Попова Марья. Пом. 1926 год».
Дата добавления: 2015-06-28; Просмотров: 301; Нарушение авторских прав?; Мы поможем в написании вашей работы! Нам важно ваше мнение! Был ли полезен опубликованный материал? Да | Нет |