Студопедия

КАТЕГОРИИ:


Архитектура-(3434)Астрономия-(809)Биология-(7483)Биотехнологии-(1457)Военное дело-(14632)Высокие технологии-(1363)География-(913)Геология-(1438)Государство-(451)Демография-(1065)Дом-(47672)Журналистика и СМИ-(912)Изобретательство-(14524)Иностранные языки-(4268)Информатика-(17799)Искусство-(1338)История-(13644)Компьютеры-(11121)Косметика-(55)Кулинария-(373)Культура-(8427)Лингвистика-(374)Литература-(1642)Маркетинг-(23702)Математика-(16968)Машиностроение-(1700)Медицина-(12668)Менеджмент-(24684)Механика-(15423)Науковедение-(506)Образование-(11852)Охрана труда-(3308)Педагогика-(5571)Полиграфия-(1312)Политика-(7869)Право-(5454)Приборостроение-(1369)Программирование-(2801)Производство-(97182)Промышленность-(8706)Психология-(18388)Религия-(3217)Связь-(10668)Сельское хозяйство-(299)Социология-(6455)Спорт-(42831)Строительство-(4793)Торговля-(5050)Транспорт-(2929)Туризм-(1568)Физика-(3942)Философия-(17015)Финансы-(26596)Химия-(22929)Экология-(12095)Экономика-(9961)Электроника-(8441)Электротехника-(4623)Энергетика-(12629)Юриспруденция-(1492)Ядерная техника-(1748)

Льюис Кэрролл 2 страница




— Там на каждом шагу, ниньо, если не церковь, так погребальный магазин, — говорит Амбросио. — Затошнит, ей‑богу, до чего ж набожные люди в этой Пукальпе.

А в нескольких шагах от их домика был и больничный морг. Амалия задрожала, увидев в первый день это угрюмое бетонное строение со скатом на манер петушиного гребня. Домик был довольно просторный и даже с участком земли, сплошь заросшим бурьяном. Можете тут развести чего‑нибудь, сказал им хозяин, Аландро Песо, огородик разбить. Пол во всех четырех комнатах был земляной, а стены голые и некрашеные. Однако даже тюфяка не нашлось: где ж они спать будут? А главное — Амалита‑Ортенсия, ее же укусит какая‑нибудь тварь. Но Амбросио сказал: купим все, что нужно. И в тот же день пошли они в центр и купили топчан, матрас, колыбельку, ложки‑плошки, примус, занавески, и Амалия, увидав, что Амбросио все никак не уймется, испугалась, что денег не хватит, — хватит, хватит. Но он, не отвечая, продолжал показывать очарованному приказчику: вон то, и то, и то, и еще это, и клеенку тоже.

— Откуда же у тебя столько денег? — спросила его ночью Амалия.

— Откладывал все эти годы, — говорит Амбросио. — Хотел своим домом жить, на себя работать.

— Радоваться бы должен, — сказала тогда Амалия. — А ты не рад. Тебе грустно, что из Лимы уехал.

— Теперь у меня хозяина не будет, теперь я сам себе голова, — отвечал Амбросио. — Что ты, глупая, я очень рад.

Нет, это он соврал, доволен он стал только потом. А первое время ходил хмурый и вроде бы чем‑то удрученный и почти не разговаривал. Но и с нею, и с Амалитой‑Ортенсией был ласков и заботлив. В первый день, когда в гостинице жили, вышел и вернулся со свертком. А в свертке была одежда для них обеих. Амалии платье оказалось велико, она прямо утонула в этом пестром балахоне до самых щиколоток и выглядела, наверно, потешно, но он даже не улыбнулся. Сразу же по приезде отправился он в транспортную компанию, но там ему сказали, что дона Иларио сейчас нет, вернется через десять дней. А что же они, Амбросио, будут делать? Подыщут жилье и, пока не пришла пора впрягаться, развлекутся немного, Амалия. Особенно им развлечься не удалось: Амалию все мучили тяжкие сны, Амбросио скучал по Лиме, — но все же попытались и истратили кучу денег. Пробовали разные индейские яства на улице Комерсио, наняли лодочку и поплавали по Укаяли[62], съездили на экскурсию в Яринакочу, сходили несколько раз в кино. Крутили там старые картины, а Амалита‑Ортенсия начинала в темноте плакать, и зрители тогда кричали: выведите их, смотреть не дают. Дай мне ее, говорил Амбросио, давал ей свой палец вместо соски, и она смолкала.

Но мало‑помалу Амалия стала привыкать, мало‑помалу Амбросио веселел. Приводили в божеский вид свое жилище, работали день и ночь, Амбросио купил краски, побелил стены снаружи и внутри, а Амалия соскребла с полу всякую гадость. По утрам вместе ходили на рынок, покупали кое‑какой еды. Научились различать и узнавать улицы — по церквам, мимо которых проходили: баптистская, адвентистов седьмого дня, католическая, евангелическая, Троицы. Научились и разговаривать друг с другом по‑новому: до чего же ты переменился, мне иногда кажется, тебя подменили, а настоящий Амбросио в Лиме остался. Да почему же, Амалия? Потому что грустный стал и взгляд такой сосредоточенный, а глаза иногда вдруг гасли и начинали блуждать, как у животного. Да ты с ума сошла, Амалия, скорей уж наоборот: там, в Лиме, остался не настоящий Амбросио, а здесь ему хорошо, он любит, когда солнце, а от лимского низкого неба ему так часто делалось тоскливо. Дай‑то Бог, Амбросио. По вечерам они, как и все в Пукальпе, выходили из дому, садились возле дома, вдыхали поднимавшуюся от реки свежесть, разговаривали, а в траве трещали цикады, пускали свои рулады жабы. Однажды утром Амбросио принес ей зонтик: на вот, держи, чтоб не жаловалась, что от жары деваться некуда. Ну, Амалия, теперь ты истая горянка. Кошмары стали реже и не такие жуткие, стали исчезать, а с ними — и страх, который охватывал ее всякий раз при виде полицейского. Средство от страха было одно — не сидеть праздно, а чем‑нибудь заняться — стряпать, стирать, ходить за девочкой, пока Амбросио пытался превратить пустырь за домом в огород. С раннего утра, разувшись, проходил он ряд за рядом, выпалывая сорняки, но они тут же вырастали снова и перли еще гуще. Неподалеку от их домика стоял другой, выкрашенный в белый и синий цвет, а в саду росли фруктовые деревья, и как‑то утром Амалия пошла к соседям спросить совета, и сеньора Лупе приняла ее радушно. Конечно, конечно, помогу чем смогу. Сеньора Лупе стала первой и самой близкой их подругой, ниньо, ближе ее никого в Пукальпе у них не было. Амбросио она научила засевать землю сразу после прополки: вот здесь маниоку, сюда — бататы, сюда — картошку — и сама подарила им семена, а Амалию — готовить рагу, которое ела вся Пукальпа — жареные бананы с рисом, маниокой и рыбой.

 

 

— Как это так: женились оттого, что в аварию попали? — смеется Амбросио. — Хотите сказать, вас заставили?

Все началось с одного из тех бестолковых пустых вечеров, которые колдовским образом превращались в пирушки. В «Кронику» позвонил Норвин и сказал, что ждет их в «Патио», и Сантьяго с Карлитосом после работы отправились туда. Норвин желал идти в публичный дом, Карлитос тянул в «Пингвин», подбросили монету, и Карлитос выиграл. Ночной клуб мрачно пустовал. Педрито Агирре присел к ним и угостил пивом. Когда кончилось второе «шоу» и разошлись последние посетители, получилось как‑то так, что танцовщицы и оркестранты и вся прислуга из бара сдвинули столы, и внезапно началось веселье. Посыпались шутки, анекдоты, тосты, и жизнь вдруг показалась забавной, привлекательной, искрящейся и сулящей много приятного. Все пили, пели, принимались и сейчас же бросали танцевать, а рядом с Сантьяго сидели Карлитос и Китаянка, прильнув друг к другу, глядя друг другу в глаза, словно только что обрели и осознали свою любовь. До трех утра они пили, болтали без умолку, были великодушны и милы, а в три Сантьяго почувствовал, что влюбился в Аду‑Росу. Помнишь ее, Савалита: небольшая, смуглая, с крепеньким, выпуклым задом. Кривые ножки, думает он, золотой зуб, несвежее дыханье, брань через каждое слово.

— Да нет, настоящая авария, — говорит Сантьяго. — Разбился на машине.

Первым исчез Норвин с сорокалетней огненногривой танцовщицей. Китаянка и Карлитос уговорили Аду‑Росу ехать к ним. Сели в такси и отправились к Китаянке, в Санта‑Беатрис. Сантьяго сидел впереди, словно по рассеянности позабыв руку на колене Ады‑Росы, дремавшей на заднем сиденье рядом с Китаянкой и Карлитосом, которые неистово целовались. Приехали, пили холодное пиво, слушали музыку и танцевали. Когда за окном посветлело, Китаянка с Карлитосом заперлись в спальне, а Сантьяго с Адой‑Росой остались в гостиной. Целоваться они начали еще в «Пингвине», а теперь продолжали, и Ада‑Роса села к нему на колени, но когда он попытался раздеть ее, взбрыкнула, подняла крик, стала крыть его последними словами. Ладно, ладно, обойдемся, Ада‑Роса, только без драки. Он снял подушки из кресла, бросил их на ковер, улегся и уснул. А проснувшись, увидел в голубоватом сумраке, что она спит одетая на диване, свернувшись, как младенец в утробе матери. Он доковылял до ванной, несказанно мучаясь от ломоты во всем теле и отдающей желчью мигрени, сунул голову под струю холодной воды. Потом ушел: на улице солнце резануло по глазам так, что выступили слезы. Выпил черного кофе в баре на Пти‑Туар, а потом, одолевая автобусную тошноту, доехал до Мирафлореса, а оттуда — до Барранко. Часы на здании муниципалитета показывали полдень. Сеньора Лусия оставила на подушке записку: просили срочно позвонить в «Кронику». Ну уж дудки, за кого это Ариспе его принимает? — и он уже собрался нырнуть под одеяло, как вдруг подумал, что любопытство все равно не даст уснуть, натянул пижаму и спустился к телефону.

— Так вы, значит, недовольны, что женились? — говорит Амбросио.

— Ну и ну, — сказал Ариспе. — Почему такой замогильный голос?

— Повеселились, — сказал Сантьяго. — Теперь просто кончаюсь. Всю ночь не спал.

— В машине поспишь, — сказал Ариспе. — Хватай такси и мчись сюда. Поедешь с Перикито и Дарио в Трухильо.

— В Трухильо? — Неужели, думает он, неужели начались поездки, пусть для начала хоть в Трухильо. — А нельзя ли…

— Нельзя. Ты уже выехал, — сказал Ариспе. — Проверенная информация: очередной выигрыш, Савалита, — полтора миллиона.

— Хорошо. Сейчас приму душ и прискачу, — сказал Сантьяго.

— Репортаж вечером продиктуешь по телефону, — сказал Ариспе. — Давай скорей, обойдешься без душа: всех грехов все равно не смоешь.

— Нет, почему же, доволен, — говорит Сантьяго. — Дело‑то все в том, что и это решал не я. Подчинился обстоятельствам — так же и со службой было, и со всем, что бы ни происходило в моей жизни. Не я поступал — со мной поступали.

Он торопливо оделся, снова облил голову холодной водой, сбежал по лестнице. Таксисту пришлось будить его, когда подъехали к редакции. Утро было солнечное, зной мягко проникал в тело через все поры, расслабляя тело и душу. Ариспе оставил инструкции и деньги на еду, бензин и гостиницу. Несмотря на то что не выспался и не проспался, ты, Савалита, был рад предстоящей поездке.

Перикито сел вперед, Сантьяго растянулся на заднем сиденье и в ту же минуту уснул. Проснулся уже в Пасамайо. Справа — дюны и крутые желтые холмы, слева — сверкающее синее море и пропасть, прямо — шоссе, тяжело карабкавшееся по голому склону горы. Он приподнялся, сел, закурил; Перикито с тревогой поглядывал в бездну.

— А‑а, штаны‑то уж небось мокрые? — засмеялся Дарио.

— Сбрось скорость, — сказал Перикито. — И не болтай, смотри на дорогу.

Дарио вел машину быстро и уверенно. В Пасамайо машины почти не попадались, в Чанкае остановились перекусить у ресторанчика на обочине шоссе. Потом снова тронулись, и Сантьяго, пытавшийся, несмотря на тряску, снова заснуть, слышал разговор своих спутников.

— Я так думаю, это брехня, там, в Трухильо, — сказал Перикито. — Есть такие гады: живут тем, что поставляют в газеты ложные сведения.

— За один соль отгрести полтора миллиона! — сказал Дарио. — Я теперь, пожалуй, тоже буду играть в «Птичку».

— Ну‑ка, посчитай, сколько ж это, если на баб перевести, — сказал Перикито.

— Как пьяный, — сказал Сантьяго. — Голова болит.

— Повезло тебе, — сказал Перикито. — Еще бы один такой кувырок, и тебя бы сплющило в лепешку.

— Вот, Амбросио, это было одно из немногих крупных происшествий в моей жизни, — говорит Сантьяго. — Так я и познакомился со своей теперешней женой.

Ему было холодно, ничего не болело, но мысли путались. Он слышал разговоры и шорохи, рокот мотора, шум других машин, а когда открыл глаза, его клали на носилки. Увидел улицу, темнеющее небо, прочел надпись «Аптека» на дверях дома, в который его вносили. Его подняли на второй этаж, Перикито и Дарио помогали раздевать его. Когда его укрыли простыней и одеялом до подбородка, он подумал: буду спать часов сто. Сквозь сон он отвечал на вопросы человека в очках и белом фартуке.

— Скажи Ариспе, чтоб ничего не печатал о нашей аварии, — и сам удивился своему голосу. — Не хочу, чтоб отец узнал.

— Романтическая встреча, — говорит Амбросио. — Она, значит, вас выхаживала и вы ее полюбили?

— Она потихоньку таскала мне сигареты, — говорит Сантьяго.

 

— Ну, Кетита, пришел твой звездный час, — сказала Мальвина.

— Он прислал за тобой машину, — захлопал ресницами Робертито. — Королевские почести, Кетита.

— Счастливый билет вытянула, — сказала Мальвина.

— И я тоже, и мы все, — сказала с хитрой улыбочкой Ивонна, провожая ее. — Помни, Кетита, по высшему разряду.

А до этого, когда Кета снаряжалась, Ивонна пришла помочь ей причесаться и лично присмотреть за тем, как она одета, и даже дала ожерелье, подходившее к ее браслету. Счастливый билет? — думала Кета и удивлялась, что не рада и не взволнована и ей даже не любопытно. Вышла и в дверях словно споткнулась: давешние дерзкие и робкие глаза взглянули на нее. Но самбо глядел лишь мгновение, сейчас же потупился, пробормотал «добрый вечер» и торопливо открыл перед нею дверцу автомобиля — длинного, черного, мрачного, как катафалк. Она села, не ответив, и увидела впереди, рядом с водителем, еще одного — тоже рослого и здоровенного и в таком же синем костюме.

— Вам не дует, может, закрыть окошко? — пробормотал, садясь за руль, самбо, и снова на мгновенье она увидела белок скошенного на нее огромного глаза.

Автомобиль помчался к площади Второго Мая, свернув через Альфонса Угарте на площадь Болоньези, потом по проспекту Бразилии, и Кета, оказываясь через равные промежутки в пятне света от уличных фонарей, каждый раз встречала в зеркальце заднего вида алчных зверьков, ищущих ее взгляда. Второй закурил, спросив, не будет ли сеньорите мешать дым, и больше не оборачивался и не смотрел на нее. Неподалеку от Малекона въехали на Магдалена‑Нуэва, потом вдоль трамвайных путей — к Сан‑Мигелю, и, вскидывая глаза, Кета видела их в зеркальце: они жгли огнем и тотчас убегали в сторону.

— Чего уставился? — сказала она, подумав: еще врежется, не дай бог. — На мне цветы не растут.

Головы на передних сиденьях сблизились и откачнулись на место, и раздался нестерпимо смущенный голос: я?., простите, сеньорита?., это вы мне?.. До чего ж ты боишься этого самого Кайо, подумала Кета. Автомобиль кружил по узким темным улочкам Сан‑Мигеля и наконец затормозил. Она увидела сад, двухэтажный домик, задернутые шторы на освещенном окне. Самбо вылез, распахнул перед нею дверцу. Он стоял, крепко держа ручку в пепельном кулачище, понурый, испуганный, пытающийся что‑то сказать. Здесь? — пробормотала Кета. В тусклом свете виднелись ряды одинаковых особняков за ровными линиями темных невысоких деревьев.

Двое полицейских на углу смотрели на автомобиль, и тот, второй, просунув руку в окошко, махнул им, как бы говоря: свои. Неужели он тут живет, подумала Кета, не может быть, слишком скромно, наверняка еще какая‑нибудь мерзкая затея.

— Я не хотел вас обидеть, — криворото, униженно выговорил самбо. — Я на вас не смотрел. Но если вам показалось, то извините, пожалуйста.

— Да не бойся, — засмеялась Кета, — я ничего не скажу твоему Кайо. Просто не люблю нахалов.

Она пересекла сад, где сильно пахли влажные цветы, и, нажимая кнопку звонка, услышала за дверью голоса и музыку. Дверь открылась, и она зажмурилась от ударившего в лицо света. Узнала узкоплечую щуплую фигуру вчерашнего клиента, изглоданное лицо, брюзгливую складку губ и безжизненные глаза: здравствуй, здравствуй, проходи. Спасибо, что… — начала она и осеклась: перед баром, полным бутылок, стояла еще одна женщина, и смотрела на нее с любопытством, и улыбалась. Кета замерла, руки ее повисли — растерялась.

— Это и есть знаменитая Кета. — Кайо‑Дерьмо закрыл дверь, сел и теперь вместе с этой женщиной разглядывал ее. — Проходи, знаменитая Кета. Хозяйку дома зовут Ортенсия.

— А я думала, они все старые, страшные и грязные, — раскатился жиденький смешок, и ошеломленная Кета успела подумать: да она же пьяна в дым. — Значит, ты мне все наврал, Кайо.

Она снова засмеялась — вульгарно и с преувеличенной веселостью, а он со своей блуждающей полуулыбкой указал на кресло: садись, в ногах правды нет. Кета прошла, как по льду или скользкому навощенному паркету, боясь потерять равновесие, упасть и оказаться в еще большем замешательстве, села на краешек, напряженно выпрямившись. Снова услышала музыку — включили проигрыватель или она просто забыла о ней? — танго Гарделя[63], и проигрыватель был встроен в стенку красного дерева. Она видела, как женщина поднялась, прошла, пошатываясь, к бару, как ее неловкие руки стали колдовать над бутылками и стаканами. Заметила ее облегающее платье из опалового шелка, и какая у нее белая кожа и плечах и на руках, а волосы — точно угольные, заметила, как блестят кольца, и, все еще не придя в себя, подумала: до чего ж похожа на ту. Женщина, неся два стакана, подошла к ней, колеблясь на ходу всем словно бы лишенным костей телом, и Кета отвела глаза.

— Кайо мне говорил: очень хорошенькая, а я ему не поверила. — Она стояла над нею, покачиваясь, глядя сверху вниз прозрачно‑водянистыми смеющимися глазами самовлюбленной кошечки, а когда наклонилась, протягивая стакан, обдала Кету пьяным, резким, каким‑то воинственным запахом своих духов. — Оказывается, правда: знаменитая Кета — просто красоточка.

— За твое здоровье, знаменитая Кета, — не предложил, а приказал Кайо‑Дерьмо без тени приязни. — Глядишь, и настроение тебе поднимем.

Кета машинально поднесла стакан к губам, зажмурилась и выпила, горячая волна ввинтилась в самое нутро, глаза защипало, и она подумала: чистый виски. Но отпила еще глоток и взяла сигарету из протянутой Кайо пачки. Он дал ей прикурить, и тут Кета обнаружила, что женщина уселась рядом и, улыбаясь, бесцеремонно ее разглядывает. Сделав над собой усилие, она улыбнулась в ответ.

— Вы так похожи на… — отважилась произнести она, и тотчас ее обожгла неестественность интонации, охватило вязкое ощущение того, что она смешна. — На одну артистку.

— На какую артистку? — оживилась женщина, заулыбалась еще шире, косясь на Кайо, потом взглянула на Кету. — На?..

— Да, — сказала Кета, отпила еще немного и глубоко вздохнула. — На Музу, которая поет в «Амбесси». Я ее слышала несколько раз и… — Она осеклась, потому что женщина захохотала. Стеклянно, завороженно поблескивали ее глаза.

— На редкость бездарная певица эта Муза, — снова приказал Кайо. — А?

— Нет, почему же? — сказала Кета. — Она хорошо поет, особенно болеро.

— Слышал? Ха‑ха‑ха! — Женщина прыснула, скорчила гримаску. — Теперь ты понял наконец, что я зарываю свой талант в землю? Пожертвовала ради тебя сценической карьерой?

Не может быть, подумала Кета, и снова поняла, что попала в дурацкое положение. Щеки ее вспыхнули, захотелось убежать отсюда или что‑нибудь разбить вдребезги. Одним глотком она прикончила стакан и почувствовала, что глотку будто опалило огнем, а в животе стало нестерпимо горячо, как от кипятка. Но сейчас же радушное тепло разлилось по всему телу — отпустило что‑то, отмякло, и напряжение, державшее Кету, ослабело.

— Я знала, что это вы, я вас узнала, — сказал она, пытаясь улыбнуться. — Просто…

— Просто стакан у тебя пустой, — дружелюбно сказала женщина. Поднялась зыбко‑плавным, волнообразным движением и посмотрела на Кету восторженно, ликующе, благодарно. — Я тебя обожаю. Давай налью. Кайо, ты слышал, слышал?

Покуда она скользила к бару, Кета повернулась к Кайо. Он сидел серьезный и, казалось, погружен в раздумье, поглощен важными, тайными думами, витает где‑то далеко‑далеко отсюда, и она подумала: что за бред, и подумала: ненавижу тебя. Когда женщина подала ей стакан, она наклонилась и тихо спросила: где тут у вас?.. Да‑да, конечно, пойдем, покажу. Кайо не смотрел на них. Кета поднималась по лестнице следом за женщиной, а та крепко держалась за перила и осторожно нашаривала ногой ступени, и Кете пришло в голову: она меня оскорбит, теперь, когда мы остались вдвоем, выкинет меня вон. Сейчас предложит денег, чтоб я ушла, подумала она. Муза отворила какую‑то дверь, уже без смеха указала внутрь, и Кета торопливо пробормотала «спасибо». Но за дверью оказалось не ванная, а спальня, да такая, что только во сне или в кино увидишь: зеркала, ворсистый ковер, опять зеркала, ширма, черное покрывало с вытканным на нем желтым огнедышащим зверем, еще зеркала.

— Там, в глубине, — услышала Кета за спиной нетвердый и нетрезвый, но нисколько не враждебный голос. — Вот в ту дверь.

Кета вошла в туалетную, заперлась и перевела дыхание. Что все это значит, что за игры они затеяли? Посмотрелась в зеркало: с ее сильно накрашенного лица еще не сошли растерянность, страх, волнение. Она пустила воду, села на бортник ванны. Так это Муза его… они позвали ее для… и Муза знает, что?.. Кета спохватилась, что за нею могут подсматривать в замочную скважину, подошла к двери, сама заглянула в это отверстьице: кусочек ковра, какие‑то тени. Кайо‑Дерьмо, не надо было приезжать, надо бежать. Муза‑Дерьмо. Кета испытывала ярость, смущение, унижение — и еще ей было смешно. Она еще пробыла минутку в ванной, переступая на цыпочках по белому кафелю в голубоватом фосфоресцирующем свечении, исходившем от ванны, пытаясь как‑то собрать разбегавшиеся мысли, но только больше запуталась. Дернула за цепочку слива, поправила перед зеркалом волосы и, набрав побольше воздуху, отворила дверь. Женщина ничком лежала на кровати, и Кета, увидев ее тело, казавшееся особенно белым на иссиня‑черном блестящем покрывале, на секунду обо всем забыла, засмотрелась. Но женщина уже вскинула на нее глаза. Медленно, изучающе осмотрела, обволокла неспешным взглядом с ног до головы — без улыбки, без гнева. Взгляд ртутно поблескивающих пьяных глаз был заинтересованным и в то же время — отстраненно‑бесстрастным, оценивающим.

— Можно все‑таки узнать, зачем меня позвали? — Кета, собравшись с духом, решительно шагнула вперед.

— Ну‑ну‑ну, только не хватало, чтоб и ты рассердилась. — С лица Музы вмиг сбежала серьезность, посверкивающие глаза заискрились смехом.

— Я не сержусь, я не понимаю. — Кете казалось, что зеркала, напирая со всех сторон, перебрасывают ее друг другу, подкидывают к потолку и швыряют наземь. — Скажите, зачем меня привезли сюда.

— Ну хватит дурака валять, называй меня на «ты», — прошептала женщина и, как червяк, одним гибким движением собрав и тотчас распустив все тело, подвинулась на кровати, и Кета увидела просвечивающие сквозь чулки накрашенные ногти. — Ты же знаешь, как меня зовут. Ортенсия. Иди сюда. Сядь. Не ломайся.

Ни злости, ни прежнего дружелюбия не было в ее голосе, которому опьянение придавало особое спокойствие и какой‑то уклончивый тон. Теперь она не скользила взглядом, а смотрела пристально. Приценивается, что ли, подумала Кета. Секунду поколебавшись, она присела на край кровати, каждой клеткой тела ощущая тревогу. Ортенсия, подперев голову рукой, лежала небрежно и расслабленно.

— Отлично понимаешь, зачем, — сказала она без злости, без горечи, и в том, как неторопливо падали ее слова, таился отзвук какой‑то непристойной шутливости, и в глазах ее появился новый блеск, как ни старалась она его спрятать, и Кета подумала: чего она? А глаза были большие, зеленые, с длинными, вроде бы не накладными ресницами, отбрасывавшими тень на веки, а губы — влажные и сочные, а шея — гладкая и напряженная, с проступившими под кожей тонкими голубыми жилками. Кета не знала, что думать, что говорить: что? Ортенсия откинулась назад, засмеялась, словно наперекор самой себе, закрыла лицо ладонями, потом хищно распрямилась и вдруг ухватила Кету за кисть руки: отлично знаешь, зачем. Как клиент, подумала удивленная, замершая Кета, точно как клиент, глядя на белые пальцы с кровавым маникюром, шмыгающие по ее смуглой коже, и Ортенсия теперь вглядывалась в нее уже откровенно, уже с дерзким вызовом.

— Я лучше пойду, — с запинкой, тихо, потерянно сказала Кета. — Вы же хотите, чтоб я ушла?

— Знаешь, — женщина по‑прежнему крепко держала ее за руку, придвинулась, голос стал низким и чуть хрипловатым, и Кета чувствовала теперь тепло ее дыхания, — знаешь, я так боялась, что ты окажешься старой, страшной, грязной.

— Вы хотите, чтоб я ушла, — глупо повторила Кета, трудно дыша. — Вы меня позвали, чтоб?..

— Но нет. — Она придвинулась еще ближе, и Кета увидела плещущую в глазах радость и двигающиеся губы, которые словно становились от каждого слова еще влажней. — Ты молоденькая и красивая. И чистенькая. — Она ухватила Кету и за другое запястье. Она смотрела на нее бесстыдно и весело‑насмешливо, потом изогнулась, приподнялась, прошептав — ты меня всему научишь, — и повалилась на спину, снизу вверх глядя на нее широко раскрытыми, ликующими глазами, улыбаясь и повторяя как в бреду — называй меня на «ты», говори мне «ты», какое же «вы», если будешь спать со мной, правда ведь? — и, не выпуская рук Кеты, мягко, но настойчиво тянула, притягивала ее к себе, заставляя склониться и лечь сверху. Научу? — подумала Кета, — мне тебя учить? — уступая, поддаваясь, чувствуя, что растерянность ее исчезает, смеясь.

— Ага, — произнес за спиной голос, словно пробивающийся из‑под коры брюзгливого безразличия. — Я вижу, вы уже подружились.

 

Он проснулся с чувством волчьего голода: голова не болела, но спину все еще кололо в нескольких местах и как бы сводило судорогой. Палата была маленькая, холодная, пустая: окно выходило в сводчатую галерею, по которой прохаживались монахини и сестры. Принесенный завтрак он проглотил с жадностью.

— Больше нельзя, — сказала сиделка. — Если хотите, могу принести еще одну булочку.

— Булочку и чашку кофе с молоком, — сказал Сантьяго. — У меня со вчерашнего полдня крошки во рту не было.

Сиделка принесла не бутылку, а еще один полный завтрак и осталась в палате, глядя, как он ест. Помнишь, Савалита: такая смуглая, такая тонкая, в безупречно белом одеянии без единой морщинки, в белых чулках и в белой наколке на коротко, «под мальчика», остриженных волосах, она стояла на стройных ногах у кровати, изящная как манекен, и улыбалась, показывая хищные зубки.

— Так вы, значит, журналист? — Глаза у нее были живые, дерзкие, и говорила она бойко, полушутливо, словно не очень задумываясь над смыслом слов. — Как же это вас угораздило?

— Ана, — говорит Сантьяго. — Да, очень молоденькая. На пять лет моложе меня.

— Вы ничего себе не сломали, но от такой встряски человек, бывает, дурачком становится, потому вас и положили на обследование, — засмеялась сиделка.

— Что ж вы меня огорчаете? — сказал Сантьяго. — Вы должны укреплять дух пациента, а вы вон что.

— А почему вы сказали, что в папаши не тянет? — говорит Амбросио. — Если б все так рассуждали, у нас в Перу люди бы перевелись.

— И, значит, в «Кронике» работаете? — повторила она, стоя у двери и держась за нее рукой, словно собираясь шагнуть за порог, но собиралась она уже минут пять. — Наверно, это очень интересно — быть журналистом, а?

— Хотя я вам, ниньо, так скажу, — говорит Амбросио. — Когда узнал, что мне придется стать отцом, тоже сначала запаниковал. К этому не сразу привыкаешь.

— Занятно, но есть свои неудобства, — сказал Сантьяго. — В любой момент можно сломать себе шею. У меня к вам просьба. Вы не могли бы кого‑нибудь послать за сигаретами?

— Больным курить нельзя, это запрещается, — сказала она. — Пока вы здесь, придется воздержаться. И хорошо: хоть немножко продышитесь.

— Я умираю без курева, — сказал Сантьяго. — Ну, пожалуйста. Ну, вы же добрая.

— А жена ваша как полагает? — говорит Амбросио. — Я уверен, она бы хотела ребеночка. Нет такой женщины, которая не хотела бы мамой стать.

— А что мне за это будет? — сказала она. — Фотографию мою напечатаете в газете?

— Наверно, ты прав, — говорит Сантьяго. — Но она добрая и не хочет меня огорчать.

— Доктор узнает — убьет, — сказала сиделка с видом заговорщицы. — Только чтоб никто не видел, а окурок бросьте в горшок.

— Вот кошмар‑то, это же «Кантри», — кашляя, сказал Сантьяго. — И вы курите эту пакость?

— Ну и привереда, — сказала она, смеясь. — Я вообще не курю. Это я украла, потакая вашим дурным привычкам.

— В следующий раз украдите «Насьональ Пресиденте», и, клянусь, ваша фотография появится в светской хронике, — сказал Сантьяго.

— Я ее стащила у доктора Франко, — с гримаской сказала она. — Скажите спасибо, что не попали к нему в руки. Он у нас самый противный и безжалостный. Он бы вам обязательно клистир закатил.

— Чем вам не угодил бедный доктор Франко? — сказал Сантьяго. — Вы что, влюблены в него?

— Скажете тоже, из него песок сыплется. — На щеках у нее появились ямочки, она раскатилась быстрым, пронзительным, дробным смешком. — Ему лет сто.

Все утро его возили из кабинета в кабинет, делали снимки, брали анализы: мрачный врач, принимавший его накануне, подверг его почти полицейскому допросу. Кажется, все кости целы, но мне, молодой человек, не нравятся эти боли в спинной области, подождем снимков. В полдень пришел Ариспе: я стоял насмерть, Сантьяго, никаких сообщений об аварии не появилось, представляю, как бы ты меня покрыл в противном случае, главный редактор велел ему кланяться, пусть остается в клинике столько времени, сколько нужно, газета может себе позволить такую роскошь, и жалованье ему будет идти, так что можно заказывать банкет в «Боливаре», так что, Савалита, в самом деле ничего твоим не сообщать? Нет, не надо, отец перепугается до смерти, к тому же — ничего серьезного. Днем заглянули Перикито и Дарио: оба отделались синяками и были очень довольны. Им дали два дня отгулов, и сегодня вечером они собирались на какую‑то пьянку. Потом пришли Солорсано, Мильтон, Норвин, а уже под вечер явились Китаянка и Карлитос — оба были похожи на людей, которых долго мотало по волнам после кораблекрушения, оба — трупного вида и обсосанные, как леденцы.

— Ну и ну, — сказал Сантьяго. — Вы что, так с той ночи и не останавливались?

— Мы и сейчас не останавливаемся. — Театрально зевнув, Китаянка осела на пол возле кровати, сбросила туфли. — Я даже не знаю, какое сегодня число и который час.

— Двое суток нога моя не ступала в «Кронику», — сказал Карлитос — пожелтевший, красноносый, с остекленело‑счастливыми глазами. — Я позвонил Ариспе сказать, что у меня приступ язвы, а он мне сообщил, что вы перевернулись. Мы специально пришли попозже, чтобы не встретиться ни с кем из редакции.




Поделиться с друзьями:


Дата добавления: 2015-06-28; Просмотров: 299; Нарушение авторских прав?; Мы поможем в написании вашей работы!


Нам важно ваше мнение! Был ли полезен опубликованный материал? Да | Нет



studopedia.su - Студопедия (2013 - 2024) год. Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав! Последнее добавление




Генерация страницы за: 0.009 сек.