Студопедия

КАТЕГОРИИ:


Архитектура-(3434)Астрономия-(809)Биология-(7483)Биотехнологии-(1457)Военное дело-(14632)Высокие технологии-(1363)География-(913)Геология-(1438)Государство-(451)Демография-(1065)Дом-(47672)Журналистика и СМИ-(912)Изобретательство-(14524)Иностранные языки-(4268)Информатика-(17799)Искусство-(1338)История-(13644)Компьютеры-(11121)Косметика-(55)Кулинария-(373)Культура-(8427)Лингвистика-(374)Литература-(1642)Маркетинг-(23702)Математика-(16968)Машиностроение-(1700)Медицина-(12668)Менеджмент-(24684)Механика-(15423)Науковедение-(506)Образование-(11852)Охрана труда-(3308)Педагогика-(5571)Полиграфия-(1312)Политика-(7869)Право-(5454)Приборостроение-(1369)Программирование-(2801)Производство-(97182)Промышленность-(8706)Психология-(18388)Религия-(3217)Связь-(10668)Сельское хозяйство-(299)Социология-(6455)Спорт-(42831)Строительство-(4793)Торговля-(5050)Транспорт-(2929)Туризм-(1568)Физика-(3942)Философия-(17015)Финансы-(26596)Химия-(22929)Экология-(12095)Экономика-(9961)Электроника-(8441)Электротехника-(4623)Энергетика-(12629)Юриспруденция-(1492)Ядерная техника-(1748)

Аттестационный лист-характеристика 12 страница




— Да, любимая, будем надеяться, — сказал Леннарт. — Но единственное, что я пытаюсь сейчас внушить Петеру: нечего ждать, что другой человек преподнесет тебе счастье в подарочной коробке.

— Я замужем за самым умным человеком в мире, — закричала я, — и я люблю его.

— Хотя он и горюет обо всех прекрасных женщинах, которые существовали со дня сотворения мира, — сказала Ева.

Она вытащила свою большую пудреницу, протерла зеркальце, задумчиво посмотрелась в него и сказала:

— Дама с камелиями мертва, мадам де Севинье мертва, и, откровенно говоря, мои дела гоже плохи. Надо ложиться по вечерам чуть раньше!

— Но только не сегодня вечером, — обеспокоенно сказал Петер.

Нет, этим вечером Ева не спала. Она танцевала на Монмартре так, что только искры из-под ног летели.

— А эта парочка очень мило смотрится, — заметил Леннарт, увидев, как Петер с Евой скользят в упоении, тесно прижавшись друг к другу, так увлеченные танцем, что ничего не слышат и не видят. Когда они вернулись к нашему столику, казалось, будто они очнулись от опьянения, и Ева сказала мне:

— Он так безумно хорошо танцует, что, когда я с ним, я едва могу вспомнить, как выглядит Анри.

— Разрешите пригласить!.. — поспешно сказал Петер.

— Нет, теперь я посижу и постараюсь вспомнить, как выглядит Анри, — заявила Ева. — Во всяком случае, Париж — чудесный город, — добавила она.

А куда мы поехали после ночи на Монмартре, если не на крытые рынки!

— Неизбежно, как Эйфелева башня! — прокомментировал Леннарт.

«Это большее переживание, чем Эйфелева башня», — подумала я. Я любила рынки и торговые ряды с тех пор, как малышкой каждое воскресенье ковыляла с Тетушкой на Эстермальмский рынок. Я по-прежнему помшо тот весенний день, когда рынок был полон сирени, нарциссов и ландышей, и я, опьянев от аромата цветов, сбежала от Тетушки и была поймана ровно через час с блаженно сомкнутыми веками и носиком, утопающим в большущей'охапке сирени.

В моем детстве огромную роль играли запахи, и я, должно быть, бродила, принюхиваясь к цветам, как маленькая собачонка. И аромат сирени наполнил меня ликованием. Чудесно жить в мире, где так хорошо пахнет!

И подумать только, оказаться в крытых рынках Парижа! Я закричала от радости, увидев цветочный рынок Парижа в тысячекратном увеличении. Я странствовала среди моря роз, среди гор фиалок и лесов лилий и думала, что я в саду Эдема. Там были и горы клубники, горы белых кочанов капусты, горы оранжевой моркови, горы красных помидоров, и это было так красиво, что мне хотелось все съесть.

Но есть луковый суп я не захотела.

— Это необходимо? — спросила я Леннарта.

— Неизбежно, как Эйфелева башня! — ответил Леннарт. — Вообще-то я голоден.

Леннарт с Петером ели луковый суп в харчевне Аи Chien qui fume [540].Мы с Евой сидели рядом и смотрели, как они едят. И решили сохранить как позорнейшую тайну нашей жизни тот факт, что мы никогда не ели луковый суп в крытых рынках Парижа. Ева сказала:

— Когда девушки в конторе спросят меня: «Ну а луковый суп — вкусный?» — я отвечу: «Тра-ля-ля, траля-ля… я хорошо помню, как было в Лувре, тра-ля-ля».

У прилавка толпились огромные, сильные парни с волосатыми руками, кое-кто из les forts des hells [541], и они действительно выглядели так, словно могли поднять мешок картофеля на вытянутой руке.

— Хотя я не побоялся бы вызвать одного из них помериться силой, — заявил Петер.

— Петер по крайней мере так же силен, как любой fort des helles, — сказала Ева, и похоже, она думала, что les forts des hells так и надо, поделом им.

После лукового супа мы двинулись дальше среди сумятицы людей, автомобилей и телег по замусоренным тротуарам, где повсюду валялись солома и отходы овощей. Мы заблудились на темных улицах возле рынков.

 

Сад Эдема… среди роз, лилий и фиалок… да!

Но не здесь! Здесь жили несчастные, потерянные, les miserables [542]. «Жили» слишком сильно сказано. Они, существа, лишенные облика человеческого, валялись на тротуарах и по всем углам, странные бородатые маленькие старички и тощие старые ведьмы в жалких лохмотьях. Здесь не было ничего от веселой бедности наших clochardier на углу улицы возле отеля. Это были существа, опустившиеся и впавшие в такую глубокую нищету, что больше напоминали животных, чем людей.

У большого города множество разных ликов. «Париж — чудесный город!» — сказала Ева, протанцевав целую ночь на Монмартре. Что если бы я спросила у этого оборванца в сточной канаве, считает ли он Париж чудесным городом?

Сомневаюсь, вряд ли он даже знает, что живет в Париже.

 

 

Cтарые города удивительны! В городе, что зовется Париж, снуют люди, проживают там свою короткую жизнь, работают, любят, смеются и плачут. Постепенно они умирают, и по их улицам ходят уже другие люди, которые работают, и любят, и смеются, и плачут, и скоро уходят навсегда. Но разве не оставляют они все после себя частицу своего счастья и своей боли, своих страстей, своих мыслей, горя и тоски, своей ненависти и страха? И разве я, бродя по их городу, не чувствую этого? Разве сами камни мостовых не бормочут маленький тихий рассказ о тех, кто жил здесь раньше?

Хотя те, кому сейчас отпущен короткий миг жизни, шумят и грохочут изо всех сил, я, бродя по Парижу, все же слышу маленький бормочущий рассказ мостовых. В городе столько достопримечательностей! Pont Neuf, Place de la Concorde, Place de la Bastille[543], Place de l’Hotel de Ville[544].

Но рассказ, который я слышу, нельзя назвать по-настоящему красивым. Как и во всех старинных городах, брусчатка мостовой повествует большей частью о крови, поте и слезах, потому что таковы люди!

Кровь, пот и слезы! В холодной камере замка Консьержери[545]я слышу шепот несчастной королевы и немного оплакиваю судьбу Марии-Антуанетты. «Боже, сжалься надо мной! В глазах моих больше всего слез о вас, мои бедные дети!» Эти слова она написала в день своей смерти на странице молитвенника именно здесь, одинокая, горестно одинокая, разлученная с детьми и с человеком, которого любила… о, я не в силах думать об этом! Я прячусь за Леннартом и Евой, так как не хочу, чтобы они видели мои слезы, пролитые из-за Марии-Антуанетты.

«Скажите ему, что все на свете расстояния и все страны мира не в силах разлучить сердца любящих», — написала она однажды.

А мысли королевы летели в маленькую далекую Швецию, где жил ее возлюбленный. Дошел ли когда-ни-будь до Акселя фон Ферсена ее привет? Не знаю — и из-за этого тоже плачу сейчас! И мне снова так же горько из-за этого, как в школе, когда я прочитала о печальном завершении бегства королевской семьи, и я злюсь на Людовика XVI за то, что он сунул свой длинный нос в Варенн[546]и был узнан. Иначе все, возможно, кончилось бы благополучно и никакой камеры королевы в замке Консьержери не было бы. А мне не понадобилось бы стоять здесь и глотать слезы!

Счастливо бы кончилось? А разве не счастливый конец — умереть так, как умерла Мария-Антуанетта? А иначе, пожалуй, ее вспоминали бы как маленькую куколку, растратившую все дни своей жизни на игры и танцы, в то время как целый народ голодал и испытывал страдания. А сейчас мы прощаем ей легкомыслие и сумасбродства за величие, выказанное ею перед смертью. Нет, я больше не оплакиваю смерть королевы! Я горюю лишь из-за ее печальной любовной саги и из-за того, что у нее так жестоко отняли детей. А еще из-за того, что то самое письмо, начертанное ею ранним октябрьским утром 1793 года, так никогда и не попало к ее золовке Madame Элизабет[547].

За это я ненавижу Робеспьера больше, чем за все его остальные жестокости! Что случилось бы, если бы он позволил получить это письмо мадам Элизабет, дабы она могла рассказать несчастным королевским детям, что в последние минуты жизни матушка думала о них? Что случилось бы, если бы королева могла через все расстояния и через все страны послать последний тайный привет несчастному маленькому шведскому дворянину, томившемуся в своей стране в ожидании, страхе и беспокойстве! Нет, такая человечная и такая естественная мысль не могла возникнуть в холодном змеином мозгу Робеспьера! Вместо этого чрезвычайно заботливо прячет он письмо под матрасы своей кровати. О, я вижу его! Он каждый вечер наверняка достает его оттуда и перечитывает, прежде чем задуть перед сном свечу. «…Не в силах разлучить сердца! Хе-хе!» — смеется он своими тонкими злобными губами и снова, довольный, засовывает письмо под матрасы. И спит на нем, и размышляет там каждую ночь целых девять месяцев. Но однажды ночью в июле 1794 года на кровати уже больше не увидишь monsieur Робеспьера, его голова уже не покоится на мягкой подушке! Нет, потому что у monsieur Робеспьера уже нет больше головы, он расстался с ней именно тогда на Place de la Revolution![548]

И вот теперь письмо появляется на свет. Но адресат уже недоступен, он недосягаем. Madame Элизабет отправилась той же дорогой, что и ее несчастная невестка. Та же гильотина, та же площадь! Осталось только письмо.

Бедная Мария-Антуанетта! Была она некогда юной, веселой, красивой и любимой, жила в роскошнейшем из замков в центре мира. В память Марии-Антуанетты хочу увидеть Versailles[549].

 

Королева так часто проезжала по этой дороге между Парижем и Версалем, по которой мы едем теперь. В первый раз — сияющим майским днем, юной пятнадцатилетней невестой. А потом в счастливые годы она много раз мчалась здесь на веселые празднества в Париж, на ночные маскарады, в театры. Ее обитая шелком карета так охотно и так легко неслась взад-вперед. Недавно ставшая матерью, она гордо ехала по этой дороге в Париж, в Notre Dame, чтобы быть снова принятой в церковный приход[550].

В последний раз она ехала здесь темным октябрьским днем 1789 года. Тогда ее карету окружали неистовые торговки рынков Парижа. Своими грубыми руками вырвали они королеву из ее сверкающего шелками мира рококо[551], и туда ей больше не суждено было возвратиться.

Силы небесные — тебе пятнадцать лет, ты новобрачная и приезжаешь в этот колоссальный, безумный в своем величии дворец! Как я радовалась дома трем моим маленьким комнатам, на Каптенсгатан!

Как она, должно быть, тосковала по родине первое время! Как ей, должно быть, было скучно! И как она не могла понять, кто такая эта красавица мадам. Дю Барри[552]и почему старый дедушка Людовик XV[553]делает все, что она пожелает. Пятнадцатилетней девушке из добродетельной среды австрийского императорского двора, пожалуй, трудно было понять, как королевские возлюбленные могут управлять целой страной!

Мы проходим по залам, где больше нет распутных королей, и прекрасных куртизанок, и очаровательных принцесс эпохи рококо. Есть лишь скопище любопытных туристов со всех частей света.

— Сегодня в Versailles слишком много народу! — говорит Ева.

Эту реплику стены эти слышали и прежде, хотя тогда ее, вероятно, произносили по-французски. А произносили ее строптивые уста, и принадлежали они Марии-Антуанетте, тогда семнадцати летней.

Она стоит здесь… кто знает, быть может, именно на том самом месте, где теперь стою я… и смотрит, как дефилируют мимо нее придворные дамы. О, как она ожесточена! Она не хочет… не хочет! Но та самая Дю Барри все приближается, и Мария-Антуанетта знает, что должна что-то сказать, что-то не мелкое этой ужасной женщине. Дедушка-король решительно заявил, что она должна… Два года замораживала она Дю Барри своим молчанием, но больше так нельзя. Дю Барри плакалась королю, ныла и говорила, что Мария-Анту-анетта позорит ее перед всем королевским двором, ведь может же она сказать Дю Барри хотя бы одно-единст-венное маленькое словечко! Мария-Антуанетта, первая дама королевства, жена престолонаследника! Дю Барри самой не должно вовлекать ее в беседу, это было бы противу всякого этикета и правил приличия. Она может только ждать. И она ждала. Но теперь наконец-то!

И вот Дю Барри стоит перед семнадцатилетней королевой. Она ждет, до дрожи, столь желаемых ею слов. И она получает их:

— Сегодня в Versailles слишком много народа! — говорит Мария-Антуанетта.

И все явственно слышат, что, по ее мнению, по крайней мере одна здесь — лишняя.

Рада ли наконец Дю Барри? Надо надеяться, что это так. Потому что более обстоятельной беседы между этими дамами никогда не будет. Дю Барри остается сидеть на краю своей кровати и тихонько повторять про себя те единственные слова, которые ей удалось услышать из уст Марии-Антуанетты: «Сегодня в Versailles слишком много народа!»

И уже совсем скоро как одной, так и другой придется покинуть Versailles. Два года спустя Дю Барри будет бодрствовать у смертного одра короля. Оспа извела его старое отжившее тело, и он знает, что умрет. Дю Барри — единственная, кто есть у него в этом мире, единственная, кто заботится о нем, и он желал бы, чтобы она была рядом в его трудный час. Но он знает: на душе у него множество тяжких грехов. И не возлюбленной, а исповеднику нужно быть теперь при короле Франции. Дю Барри выходит из королевских покоев, священнослужитель входит… Шестнадцать скоротечных минут исповедуется Людовик XV в своих грехах — придворные стоят за дверью с часами в руках…

— Как он, должно быть, торопился, — говорит Ева, когда мы приходим в королевскую опочивальню, где имела место эта исповедь в грехах.

А потом, прелестная Мария-Антуанетта, потом наступает твой час! Теперь бразды правления берешь в свои прекрасные, жаждущие наслаждений расточительные ручки ты! О, как весело во дворцах Grand Trianon и Petit Trianon, и Людовик XVI так добр, непритязателен и все тебе дозволяет. Ты танцуешь все ночи напролет, а когда хочется перемен, возвращаешься в сладостную сельскую тишь в дальнем парке. Переодетая пастушкой, доишь надушенных коров в чаны из тончайшего севрского фарфора[554]и развлекаешься вместе с другими пастушками и пастушками.

Маленькая пастушка в стиле рококо играет со своим пастушком — ведь это всего лишь игра? Как случилось, что игра внезапно стала действительностью? Когда Мария-Антуанетта поняла, что у пастушка и пастушки два сердца, которые все на свете мили и все страны мира разлучить не в силах?

Возможно, не раньше, чем настали тяжелые времена. Она сидит здесь, в этом парке, октябрьским днем 1789 года.

Именно здесь застает ее тревожная весть, что парижская «чернь» движется маршем к Versailles. Изголодавшиеся люди идут сюда, чтобы увезти королевскую семью — «хлебопека, жену хлебопека и маленького сына хлебопека»[555], которые должны накормить их хлебом. И Мария-Антуанетта поднимается со скамьи и спешит в Versailles. Понимает ли она, что в последний раз видит свой Трианон?

 

Я устала, я хочу обратно в Париж. И наш автомобильчик мчится так быстро, во много раз быстрее, чем позолоченная карета королевы, что везла Марию-Антуанетту в темницу.

Устала я, устала, устала я, тоскую по кровати в отеле. Но мы надолго застреваем в пробке на Place de la Concorde… бывшей… Place de la… Revolution!

Я не вижу, не замечаю Луксорский обелиск. Я вижу узкий силуэт гильотины на фоне блеклого осеннего неба. Place de la Revolution в год террора — 1793!

Они все — женщины с крытых рынков — сидят в ожидании, желая увидеть, как отсекут голову ненавистной австриячке.

Они сидят там, и вяжут, и ждут, скоро ли она приедет? Да… Наконец-то, теперь уже слышен вожделенный грохот телеги палача, теперь они видят ее вдалеке возле Rue Royale[556]. Ха, вот едет Мария-Антуанетта! Вопль вырывается из их глоток, террор жаждет крови.

— Боже, сжалься надо мной. В моих глазах нет уже больше слез…

Нет, она не плачет, сидя в телеге… женщина в белом одеянии, такая прямая, такая неприступная, такая уже далекая!

Не бойся, Мария-Антуанетта! Скоро ты заснешь!

Не бойся!

 

 

До чего обременительна любовь по-заграничному, — заявила Ева. — Вчера вечером сидели мы с Анри в кафе «Дюпон», а… кстати, о «Дюпоне», вам с Леннартом надо бы сходить туда как-нибудь, потому что это чудное кафе… Так вот, сидели мы там весь вечер, и он все время непрерывно повторял: «Je t’aime, je t’adore»[557], и я не знала, что мне отвечать. «Воп!»[558]— сказала я, но это слово прозвучало так ужасно бесцеремонно… примерно так, как сидела бы я на собрании и сказала бы: «Воп, вопрос решен, и объявляю собрание закрытым». Не могу я быть милой по-французски, — пожаловалась она.

— Будь тогда милой по-шведски, — посоветовала я. — Думаю, Петер это оценит.

— Петер… а ему, пожалуй, безразлично — милая я или нет, — сказала Ева. — Уж не внушила ли ты себе, что он болтается здесь из-за меня?

— Н-да… — промямлила я.

— Милый Петер Печатник — ха, он всего лишь устал от одиночества в Париже, — прервала меня Ева. — Но мир полон милых одиноких мальчиков, и не могу же я заботиться обо всех.

— Обычно ты делаешь все, что в твоих силах, — сказала я.

Мне нравился Петер. И я вообще не думала, что он устал от одиночества, как утверждал он сам. Болтливость, которую он напускал на себя, как только мы собирались вчетвером, совершенно покидала его, как только ты случайно оставался с ним наедине. Тогда он становился серьезным и совсем молчаливым, но вместе с тем и как-то чуть по-детски, обезоруживающе чистосердечным.

— Понимаешь, для моего отца никогда в жизни не существовало ни одной женщины, кроме одной-единст-венной — моей матери. А она обманывала его со многими, с кем только успевала. Когда же она несколько лет тому назад умерла, отец сильно горевал, чуть не умер. А я так не хочу. Я безумно люблю женщин, но не собираюсь делать ставку на одну-единственную, я поклялся себе в этом! — Но тут же, улыбнувшись, добавил: — Не обращай внимания на мою болтовню. У тебя с Леннартом все будет замечательно. Ты замечательная, Леннарт замечательный! Все будет замечательно!

Леннарт тоже считал Петера «замечательным». За те немногие дни, что мы провели вместе, они успели по-настоящему подружиться.

— Но что-то с ним не так, — сказал мне Леннарт. — Он производит впечатление человека уверенного в себе, он знает — он хороший бизнесмен, он умеет покорять людей и все, что угодно. Но мне кажется… не сомневается ли он в глубине души в себе самом? Не думаю, что он сам адекватно оценивает Петера Бьёркмана.

Мы продолжали всюду бывать вместе. Иногда Ева изменяла нам и посвящала себя Анри. Петер никогда не выказывал никакого неудовольствия, но однажды сказал ей:

— Какой же ты товарищ? Я ведь сказал: я чуточку влюблен в тебя, и ясно, мне хочется, чтобы ты была под рукой, если я вдруг вздумаю объясниться тебе в любви.

— Можешь пойти со мной покупать шляпу, — предложила Ева, — а когда я буду ее примерять, разрешаю тебе выступить с комментариями.

— Ну берегись! — предупредил его Леннарт.

Но Петер не слушал никаких предупреждений. И в результате мы пошли все вместе. Я, так же как и Ева, не собиралась возвращаться домой без шляпы из Парижа.

— Но шляпа должна быть как мечта, — объяснила Ева. — Когда я буду прогуливаться в ней в Стокгольме по улице Страндвеген, в толпе должен проноситься шумный шепот: «П-а-р-и-ж!»

И она, чтобы мы поняли, очень наглядно продемонстрировала нам, как это должно звучать на Страндвеген.

Но чтобы найти шляпу, которая вызовет такую реакцию, необходимо было довольно много их примерить. Леннарт сказал, что это был день примерки — и день испытания во всех смыслах[559]. Но нам с Евой было весело.

Пожалуй, продавщице отделения головных уборов в «Галери Лафайет» было не так весело, как нам. Но вначале она выказывала служебное рвение и носилась взад-вперед, принося все новые и новые шляпы нашей мечты.

Примерка шляп для Евы — своего рода исследование, изучение… Выражение ее лица при этом непостижимо, и она выглядит так загадочно, словно совершает некий таинственный обряд. Вся женская сущность Евы, казалось дремавшая в глубине ее души, словно пробуждается, и она мягкими неторопливыми движениями нежно водружает шляпу на голову. И шляпа там пребывает в состоянии блаженства, будто думает: «Здесь я и останусь».

Когда ту же самую шляпу примеряю я, слышно, как она форменным образом кричит: «На помощь, на помощь, меня убивают!» Несмотря на это, продавщица в сомнительном усердии пытается время от времени убедить и меня, и шляпу, что мы созданы друг для друга! Должна сказать, к нашей чести, ей редко удается обмануть нас — и меня, и шляпу. Шляпу, во всяком случае, никогда! Но иногда энергичной продавщице с помощью таинственных ухищрений удается заглушить ее жалобные крики настолько, что я при покупке шляпы их не слышу. Я получаю шляпу в картонке и радостно спешу домой, не зная, что шляпа собирает силы для мятежа.

Но вот наступает отвратительный момент, когда, по выражению Евы, остаешься наедине со шляпой. «Ненавижу тебя, — заявляет шляпа. — Ненавижу твой лоб, и твои глаза, и твои волосы! Несчастная, что у тебя за волосы, это конская грива?» Я ожесточенно швыряю шляпу на пол. «Из всех отвратительных шляп-горлопанок, которые я видела…» — начинаю я, но тут как раз является Ева и покупает у меня эту шляпу за полцены. Она водружает ее на голову, дерзко наклонив вниз, на правый глаз, и шляпа ласково тарахтит. Как хруста льнейшая мечта модистки, Ева стоит перед зеркалом, а шляпа показывает мне язык: «Кто произнес здесь: «шляпа-горлопанка "?»

Но с моей парижской шляпой этого не должно случиться. Абсолютно не должно!

Я примеряла шляпы до тех пор, пока продавщица не стала приносить их с таким видом, будто она подумывает, не поменять ли ей профессию, пока она не слишком состарилась. Леннарт отодвинулся от меня как можно дальше, чтобы никто не заподозрил его в каком-то сговоре со мной. Я перемерила шляпы всех размеров и фасонов, но, вероятно, не в моих силах было сделать хотя бы одну из них такой, как должно. Мне тоже хотелось вызывать на Страндвеген шумный шепот, а не восторженный вульгарный хохот.

В конце концов я перемерила почти все, что было на складе, и оглянулась вокруг, как полководец, которому после пережитого сражения остается выполнить лишь часть привычной работы но расчистке. И тут я увидела ее. Маленькая, невинная матросская шляпка, надетая на колышек и добрая с виду. Это было точь-в-точь то, что нужно к моему темно-синему наряду. Шляпка думала так же.

— Да, да, — сказала она, когда я нахлобучила ее на голову, — ты не красавица, но я могла вляпаться куда хуже. Ты мне нравишься… о’кей, пошли!

Ева уже давным-давно выбрала себе маленькую черненькую пилюльку-кастрюльку или цилиндрик, который с первой же минуты безумно влюбился в ее пикантный профиль и явно собирался жить и умереть ради того, чтобы этот профиль добился своего.

Ах, как мы с Евой были рады, когда возвращались из «Галери Лафайет» в своих новых шляпках!

— Это никогда не перестанет меня удивлять! — сказал Петер.

— Что никогда не перестанет тебя удивлять? — спросил Леннарт.

— Сумасшествие, с которым женщины набрасываются на столь незначительную вещь, как шляпка.

— Но это довольно мило, — поддержал нас Леннарт.

Петер взглянул на Еву.

— Да, это мило, — согласился он. — Но теперь было бы не худо выпить аперитив.

И Леннарт с Петером поспешили крупными шагами, опережая нас, в «Cafe de la Paix».

— Это никогда не перестанет меня удивлять!.. — закричала им вслед Ева. — Сумасшествие, которое проявляют мужчины, когда речь заходит о том, чтобы ринуться в кафе.

Мы уселись в кафе, о котором были столько наслышаны как о пупе земли. Но не прошло и нескольких минут, как мы увидели приближающихся шведов, так что было решили, что пришли вовсе не туда.

— Спокойствие! Спокойствие! — воскликнул Леннарт. — Вот они идут!

Они явились. И когда мы прислушались, то оказалось, что кругом почти за всеми столиками говорили только по-шведски. В общем гомоне лишь изредка была вкраплена французская речь. Француженок можно было узнать по обуви, состоявшей лишь из нескольких ремешков и безумно высокого каблука, да еще по какой-то легкой авантюрности взгляда.

Неужели сегодня ночью я должна уехать домой? — жалобно спросила Ева. — Должна?

Ее сетования вовсе не были вызваны видом наших земляков, хотя могло создаться такое впечатление. Пожалуй, причина была скорее в том, что когда у тебя новая шляпка, и ты сидишь в «Cafe de la Paix», и светит солнце, а вокруг тебя кипит городская жизнь, то это невольно наталкивает на мысль о том, что нужно ехать домой и начинать вкалывать как каторжная в адвокатской конторе.

«Когда жизнь так и кипит вокруг, не хочется сидеть дома и штопать чулки!» — услышала я однажды восклицание, вырвавшееся из самой глубины сердца некой дамы из Финляндии. Пожалуй, те же чувства испытывала теперь Ева.

Петер долго смотрел на нее и, казалось, о чем-то размышлял.

— Надеюсь, мы, пожалуй, как-нибудь встретимся в Стокгольме, — наконец произнес он.

— Да, почему бы и нет, — согласилась Ева, — мы можем, пожалуй, встретиться — для разнообразия!

Петер кивнул.

— Именно так! — удовлетворенно сказал он. — Пожалуй, мы можем иногда встречаться — только для разнообразия!

— А что если нам пойти и купить себе для разнообразия немного духов, — предложила мне Ева. — Сколько у меня осталось денег… Ну да ладно, вернусь домой и снова получу жалованье, так что думаю жить так, словно каждый день — первый!

— Тебе не кажется, что с нами здесь две ужасно предприимчивые девушки? — спросил Леннарт Петера. — Не лучше ли нам остаться там, где мы уже сидим?

Да, Петер думал точно так же. Но мы беспощадно потащили их за собой на Rue de Rivoli. О, какая это была улица! Мы с Евой бегали с восторженными возгласами от одной витрины к другой. Здесь было все, что только может пожелать женское сердце! Магазины бижутерии с дешевыми кольцами, выглядевшими, на наш взгляд, очень изысканно, всевозможные мыслимые и немыслимые витые браслеты и жемчужные ожерелья! И магазины парфюмерии, где продавали хорошие духи по ценам гораздо более низким, чем духи известных марок. Мы вошли в такой магазин, и очаровательная дама за прилавком объяснила, что нам нужно только сказать, какого типа аромата мы хотим духи: «Amour, amour!», «Ма griffe» или «Chanel № 5», и она сможет принести нам духи, которые пахнут точно так же, а стоят ровно половину. Ева не знала, какой аромат предпочесть ей.

— Я хотела бы духи, пахнущие примерно так, как выглядит укротительница змей, — сказала мне она. — Что-то годное к употреблению лишь под эскортом полиции, чтобы не было страшно.

Дама за прилавком обильно поливала нас из всех своих флаконов, и мы с Евой добросовестно шохали на пробу. Нюхали на пробу и Петер с Леннартом, а Петер так интенсивно обнюхивал Еву, что она восторженно воскликнула:

— Эти, кажется, то, что надо!

И мы ушли из магазина, нагруженные множеством мелких-премелких флакончиков, полных благоуханнейших ароматов, и завернули в ближайший магазин примерить кольца.

— Покупать мы не будем, — заявила Ева, — только примерять!

Там было кольцо с большим «бриллиантом», заставившее ее вздохнуть от жажды «иметь». «Бриллиант» был такой дешевый, не дороже тридцати пяти крон в переводе на шведские деньги, но все же это превышало сумму, которой она располагала.

— А не могу я вместо этого кольца подарить тебе браслет? — спросил Петер.

— Почему не кольцо с таким же успехом? — спросила Ева.

— Кольцо я никогда не подарю ни одной девушке, — ответил Петер.

— Но с моей стороны вопрос был чисто теоретический, — разъяснила Ева. — Я никогда не принимаю драгоценности от мужчин, даже если они фальшивые. Я имею в виду драгоценности!

Мы продолжали бродить иод аркадами на улице Риволи. Там были также магазины элегантной мужской одежды, и я шепнула Еве, что так хотела бы купить подарок Леннарту! В одной витрине лежала чудесная голубая пижама, и я, толкнув Еву, спросила:

— Что скажешь об этой?

Но Ева, взглянув, сколько она стоит, сказала, что за такую цену в ней должен быть хотя бы еще один парень.

Вместо пижамы я купила Леннарту носовой платок с красиво вышитым на нем изречением, заверяющим, что девушки, рожденные в мае, — красивы, умны и романтичны. Всякий раз, когда он будет сморкаться, это должно придать его мыслям определенное направление.

Я родилась в мае!

— Эта улица будет принадлежать к моим самым светлым парижским воспоминаниям, — сказала Ева, когда мы покончили с покупками. — Она куда лучше блошиного рынка.

Я согласилась с ней. Блошиный рынок был для меня горьким разочарованием.

Все наши соотечественники, имеющие обыкновение бывать в Париже, подстрекают тебя к безумнейшим ожиданиям.

«Блошиный рынок, — произносят они, ханжески воздевая очи к небу. — Какие там бывают находки!» И показывают тебе пару позолоченных подсвечников, которые обычно относятся, по их словам, к XVII веку и куплены за гроши. И всегда только за гроши. Есть один дом, где нет ни единой самой мелкой вещицы шведского происхождения, все вывезено домой с парижского блошиного рынка, и все сплошь — драгоценные сокровища! Не понимаю, как люди могут так поступать! Им безразлично, что они тащат! Они заходят в маленькую лавчонку старьевщика на боковой улочке с одним из лучших портретов Рембрандта[560]современного изготовления. И стоит он обычно круглым счетом двадцать крон. И владелец портрета бежит за ними следом и умоляет их взять, пожалуйста, еще в придачу другую маленькую темную картину. И ошибки тут никогда не бывает! Эта картина — также старого мастера кисти.

Владелец лавчонки, пожалуй, рассуждает, что его лавка не Лувр и даже им не станет, пока он здоров и в состоянии содержать в должном виде все эти картины кисти Рембрандта и Ван Дейка[561], которые теснятся у него на полках.




Поделиться с друзьями:


Дата добавления: 2017-01-14; Просмотров: 99; Нарушение авторских прав?; Мы поможем в написании вашей работы!


Нам важно ваше мнение! Был ли полезен опубликованный материал? Да | Нет



studopedia.su - Студопедия (2013 - 2024) год. Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав! Последнее добавление




Генерация страницы за: 0.101 сек.