Студопедия

КАТЕГОРИИ:


Архитектура-(3434)Астрономия-(809)Биология-(7483)Биотехнологии-(1457)Военное дело-(14632)Высокие технологии-(1363)География-(913)Геология-(1438)Государство-(451)Демография-(1065)Дом-(47672)Журналистика и СМИ-(912)Изобретательство-(14524)Иностранные языки-(4268)Информатика-(17799)Искусство-(1338)История-(13644)Компьютеры-(11121)Косметика-(55)Кулинария-(373)Культура-(8427)Лингвистика-(374)Литература-(1642)Маркетинг-(23702)Математика-(16968)Машиностроение-(1700)Медицина-(12668)Менеджмент-(24684)Механика-(15423)Науковедение-(506)Образование-(11852)Охрана труда-(3308)Педагогика-(5571)Полиграфия-(1312)Политика-(7869)Право-(5454)Приборостроение-(1369)Программирование-(2801)Производство-(97182)Промышленность-(8706)Психология-(18388)Религия-(3217)Связь-(10668)Сельское хозяйство-(299)Социология-(6455)Спорт-(42831)Строительство-(4793)Торговля-(5050)Транспорт-(2929)Туризм-(1568)Физика-(3942)Философия-(17015)Финансы-(26596)Химия-(22929)Экология-(12095)Экономика-(9961)Электроника-(8441)Электротехника-(4623)Энергетика-(12629)Юриспруденция-(1492)Ядерная техника-(1748)

Переведите и прослушайте звучание слов. 13 страница




Ночь я переспал в госпитале в Монзоне, куда прибыл на медицинскую комиссию. Рядом со мной лежал штурмовой гвардеец, раненый в лоб, над левым глазом. Он отнесся ко мне дружелюбно и угостил сигаретами. Я сказал: «В Барселоне нам бы пришлось стрелять друг в друга». И мы посмеялись. Любопытно, как меняется настроение по мере приближения к фронту. От взаимной ненависти приверженцев различных партий почти не остается следа. Ни разу, за все время, что я был на фронте, никто из членов P.S.U.C. не отнесся ко мне недружелюбно только из-за того, что я состоял в ополчении P.O.U.M. Зато такая вражда была типична для Барселоны или других мест, еще более отдаленных от линии фронта. В Сиетамо было много штурмовых гвардейцев. Их прислали из Барселоны для участия в атаке на Хуэску. Гвардия, в принципе, не предназначалась для фронтовой службы. В Барселоне гвардейцы были хозяевами улицы, но на фронте на них, не нюхавших пороха, свысока поглядывали даже пятнадцатилетние мальчишки-ополченцы, просидевшие много месяцев в окопах.

В монзонском госпитале доктор, как полагается в таких случаях, потаскал меня за язык, всунул в горло зеркальце и весело заверил, что голос у меня пропал навсегда. Потом он подписал медицинское свидетельство. Пока я дожидался приема, в хирургической делали операцию без наркоза – почему раненого не усыпили, я не знаю. Операция длилась целую вечность, крик не прекращался. Когда я вошел в хирургическую, всюду валялись стулья, а на полу блестели лужи крови и мочи.

Подробности этой моей последней поездки запечатлелись в памяти с удивительной четкостью. Я воспринимал все гораздо яснее, чем в предыдущие месяцы. Увольнение с печатью 29 дивизии и свидетельство доктора, признавшего меня негодным к службе, были у меня на руках. Я мог вернуться в Англию, а следовательно, чуть ли не впервые чувствовал себя в состоянии повнимательнее взглянуть на Испанию. У меня оказался целый день на осмотр Барбастро – поезд отходил только один раз в сутки. Раньше я видел Барбастро лишь мельком и лицо города представилось мне лицом войны – те же серые тона, грязь, холод, ревущие грузовики, замызганные солдаты. Сейчас Барбастро выглядел иначе. Бродя по городу, я обнаружил, что в нем много симпатичных извилистых улочек, старых каменных мостов, винных лавочек с бочками высотой в человеческий рост, по бокам которых стекала влага. Я стоял и глядел, как ремесленник мастерит бурдюк и вдруг обнаруживал, что бурдюки шьются мехом внутрь, шерсть не удаляется и поэтому, когда мы пьем из такого бурдюка, мы пьем настойку на козьем волосе. Я месяцами пил из бурдюков, не подозревая об этом. Вдоль окраины города текла мелкая изумрудно-зеленая речушка. Посреди речки высилась отвесная скала, в которую были врублены домики. Из окон этих домов можно было плевать прямо в воду, журчащую в тридцати метрах внизу. Бесчисленные голуби гнездились в расселинах скалы. В Лериде я видел старые разваливающиеся дома, на карнизах которых свили свои гнезда тысячи и тысячи ласточек. Вблизи извилистая кромка ласточкиных гнезд напоминает нарядные лепные украшения периода рококо. Странно, что пробыв шесть месяцев в Испании, я заметил все это впервые. С бумагами о демобилизации я вновь почувствовал себя человеком и даже немножко туристом. Пожалуй впервые, я ощутил, что действительно нахожусь в Испании, в стране, которую мечтал посетить всю свою жизнь. Мне казалось, что на тихих улочках Барбастро и Лериды я вдруг улавливаю отблеск, далекий отголосок той несуществующей Испании, которую творит наше воображение. Вот они, белые горные цепи-сьерры, стада коз, казематы инквизиции, мавританские дворцы, извивающиеся черные вереницы мулов, серые оливковые деревья и лимонные рощи, девушки в черных мантильях, вино Малаги и Аликанте, соборы, кардиналы, бой быков, цыгане, серенады, – словом, Испания. Она пленила мое воображение больше всякой другой европейской страны. Обидно, что попав, наконец, сюда, я смог увидеть только этот северо-восточный уголок, да к тому же в период войны и, в довершение всего, – зимой.

В Барселону я приехал поздним вечером. Нечего было и думать поймать такси, чтобы добраться до санатория, расположенного за городом, и я пошел в отель «Континенталь», предварительно закусив по пути. С официантом отеческого вида я заговорил о дубовых, с медными обручами, кружках, в которых подают вино. Я сказал, что хотел бы купить набор таких кружек, чтобы захватить их домой на память об Испании. Официант понимающе закивал: «Красивые, не правда ли? Но сегодня их не купить. Таких кружек больше не делают. Вообще больше ничего не делают. Война – какая жалость!» Мы сошлись во мнениях. Я снова почувствовал себя туристом. Официант вежливо справился, понравилась ли мне Испания, приеду ли я еще раз? О, да, я вернусь в Испанию. Мирный этот разговор запомнился по контрасту с тем, что произошло сразу же после него.

Войдя в отель, я увидел в холле мою жену. Она встала и пошла ко мне с видом, показавшимся мне чрезмерно непринужденным. Жена обвила рукой мою шею и с очаровательной улыбкой, обращенной к людям, сидевшим в холле, прошептала мне в ухо:

– Уходи!

– Что?

– Немедленно уходи отсюда!

– Что?

– Не стой здесь! Выйдем отсюда!

– Что? Почему? Что все это значит?

Она взяла меня за руку и повела к лестнице. Нам встретился француз – не назову его имени, ибо не будучи связанным с P.O.U.M., он помогал нам во время беспорядков. Француз взглянул на меня.

– Слушай! Ты не должен здесь появляться. Быстро уходи отсюда и спрячься, прежде чем они позвонят в полицию.

Возле лестницы ко мне, оглядываясь с опаской, подбежал лифтер и на ломаном английском сказал, чтобы я уходил отсюда. До меня все еще не доходил смысл происходящего.

– Что все это значит? – спросил я жену, едва мы вышли на улицу.

– Неужели ты не слышал?

– Нет. А что я должен был слышать?

– P.O.U.M. запрещена. Они захватили все здания. Почти все в тюрьме. Говорят, что начались расстрелы.

Так вот оно что. Нам нужно было найти место, чтобы сесть и поговорить. Все большие кафе на Рамблас были забиты полицией, но мы нашли тихое кафе на боковой улочке. Жена рассказала мне, что произошло за время моего отсутствия.

15 июня полиция внезапно арестовала Андреев Нина в его кабинете и в тот же вечер совершила налет на гостиницу «Фалкон», арестовав всех, кто там был, главным образом приехавших в отпуск ополченцев. Гостиница была немедленно превращена в тюрьму. Очень скоро она оказалась до предела набитой заключенными. На следующий день P.O.U.M. объявили нелегальной организацией и закрыли все бюро, книжные лавки, санатории, центры Красной помощи. Одновременно полиция начала без разбора арестовывать всех людей, имевших хоть какое-нибудь отношение к P.O.U.M. В течение одного-двух дней были арестованы почти все сорок членов исполнительного комитета партии. Одному или двум удалось, кажется, скрыться, но полиция применила простой способ, к которому часто прибегали обе стороны в этой войне, – задержала жен в качестве заложниц. Установить число арестованных не было возможности. Моя жена слышала, что в одной только Барселоне бросили в тюрьму четыреста человек. Сейчас я думаю, что уже тогда число арестованных было значительно больше. Кого только не арестовывали! Были случаи, когда полиция не останавливалась перед арестом раненых ополченцев, лежавших в госпиталях.

Было от чего прийти в отчаяние. Что все это значило? Я мог еще понять, что они запретили P.O.U.M., но за что арестовывали людей? Мне казалось – ни за что. Запрещение P.O.U.M. приобретало как бы ретроспективную силу. P.O.U.M. была объявлена нелегальной организацией, а следовательно, каждый кто когда-либо был ее членом, нарушал закон. Как обычно, никому из арестованных не предъявили никакого обвинения. Но это не мешало валенсийским коммунистическим газетам рассказывать дикие истории о гигантском «фашистском заговоре», о радиосвязи с врагом, документах, написанных невидимыми чернилами и т. д. и т. д. Я уже рассказал об этом выше. Знаменательно было лишь то, что все эти истории появились только в валенсийских газетах. Думаю, что не ошибусь, сказав, что ни в одной барселонской газете – коммунистической, анархистской или республиканской – не было ни слова ни о заговоре, ни о запрещении P.O.U.M. О характере обвинений, предъявленных руководителям P.O.U.M., мы узнали не из испанских, а из английских газет, пришедших в Барселону день или два дня спустя. Мы не знали еще в то время, что правительство не несет ответственности, за обвинения в предательстве и шпионаже и что впоследствии сами члены кабинета опровергнут эти обвинения. Мы знали только – в общих чертах, – что руководители P.O.U.M. и, по-видимому, мы все, обвиняемся в сотрудничестве с фашистами. Уже пошли слухи, что заключенных тайком расстреливают в тюрьмах. Тут было много преувеличения, хотя в ряде случаев расстрелы, несомненно, имели место. Так, трудно сомневаться в факте расстрела Нина. После ареста, Нина перевели в Валенсию, оттуда в Мадрид, а уже 21 июня по Барселоне пошел слух, что он расстрелян. Позднее этот слух приобрел более четкую форму: Нина застрелила в тюрьме тайная полиция, а тело его выкинули на улицу. Об этом рассказывали разные люди, в том числе Федерико Монтсенис, бывший член правительства. С этого дня никто больше не слышал о Нине. Позднее, когда делегации из разных стран спрашивали членов правительства, те выкручивались как могли, заявляя, что им известно только об исчезновении Нина, но ничего не известно о его местопребывании. В некоторых газетах появилось даже сообщение, что Нин бежал на фашистскую территорию. Никаких доказательств предъявлено не было, а министр юстиции Ирухо заявил потом, что испанское агентство печати фальсифицировало официальное коммюнике. Во всяком случае, очень мало вероятно, чтобы такому важному политическому заключенному как Нин позволили бежать. Думаю, что его убили в тюрьме.

Число политических заключенных росло и росло, пока не стало исчисляться тысячами (не считая фашистов). Характерной чертой было самовольство низших полицейских чинов. Многие из арестов были явно незаконными, но когда, по приказу начальника полиции, арестованные освобождались, некоторых из них снова брали под стражу в воротах тюрьмы и препровождали в «секретные тюрьмы». Типичным был случай с Куртом Ландау и его женой. Их арестовали примерно 17 июня и Ландау немедленно «исчез». Пять месяцев спустя, его жена была еще в тюрьме, без суда и без известий от мужа. Она объявила голодовку, после чего министр юстиции известил ее о смерти мужа. Вскоре жена Ландау была освобождена, но почти сразу же снова арестована и брошена в тюрьму. Было заметно, что полиция, по крайней мере на первых порах, совершенно не заботилась о том, как ее действия скажутся на ходе войны. Полицейские, даже не имея ордера на арест, не задумываясь арестовывали военных, занимавших важные командные посты. В конце июня наряд полиции, посланный из Барселоны, арестовал неподалеку от линии фронта генерала Хозе Ровира, командира 29 дивизии. Его бойцы послали в военное министерство делегацию протеста. Оказалось, что ни военное министерство, ни начальник полиции Ортега ничего не знали об аресте Ровиры. Пусть это не самое главное, но меня лично больше всего возмущало то, что фронтовым частям не сообщали ни слова обо всех этих событиях. Как я уже отметил, никто на передовой не знал о запрещении P.O.U.M. Все штабы ополчения P.O.U.M., центры Красной помощи и другие органы работали как ни в чем не бывало, и даже 20 июня в Лериде, то есть всего в 160 километрах от Барселоны, никто ничего не слышал о происходившем. Барселонские газеты ни словом не обмолвились об арестах и преследованиях (валенсийские газеты, изощрявшиеся в выдумывании небылиц о том, что члены P.O.U.M. – фашистские шпионы, на Арагонский фронт не попадали), а ополченцев P.O.U.M., выезжавших в отпуск в Барселону, арестовывали, в частности, для того, чтобы они, вернувшись на фронт, не рассказали другим, что творится в городе. Пополнение, с которым я 15 июня направился на фронт, было, как видно, последним. Я до сих пор не понимаю, как им удалось сохранить все эти события в тайне, учитывая, что грузовики, да и другие машины, все еще курсировали между фронтом и тылом. Нет, однако, никакого сомнения, что секрет сохранялся и, как я потом узнал от других, еще несколько дней фронтовики оставались в неведении. Причина очевидна. Начиналось наступление на Хуэску. Ополчение P.O.U.M. все еще сохраняло свою самостоятельность и кто-то, видимо, опасался, что если бойцы узнают о происходящем, они откажутся воевать. На деле же, когда новость достигла фронта, ничего не произошло. В последовавших боях погибло немало бойцов, которые так и не узнали, что газеты, выходившие в тылу, называли их фашистами. Это простить нелегко. Есть обычай скрывать плохие вести от солдат на передовой. Зачастую это оправдано. Но совсем другое дело, посылать людей в бой, даже не говоря им, что за их спиной партию, к которой они принадлежали, объявили вне закона, их руководителей обвинили в измене, а друзей и родственников бросили в тюрьму.

Моя жена стала рассказывать, что произошло с нашими друзьями. Кое-кому из англичан и других иностранцев удалось перейти границу. Вильяме и Стаффорд Коттман избежали ареста во время облавы в санатории «Маурин» и где-то скрывались. Скрывался и Джон Мак Нэр, находившийся во Франции, когда P.O.U.M. запретили. Он вернулся в Испанию, не желая находиться в безопасности, когда его друзья рискуют головой. А в остальном рассказ жены сводился к монотонным повторениям: того-то взяли, того-то взяли. Они взяли, кажется, почти всех. Но известие об аресте Джорджа Коппа совершенно меня ошеломило.

– Коппа? Но я думал, что он в Валенсии.

Оказалось, что Копп вернулся в Барселону: он прибыл с письмом, адресованным военным министерством полковнику, командовавшему инженерными частями на восточном фронте. Копп, конечно, знал, что P.O.U.M. запрещена, но ему, должно быть, в голову не могло прийти, что полиция окажется настолько безголовой, что арестует человека, едущего на фронт с важным военным заданием. Он завернул в «Континенталь», чтобы захватить свой вещевой мешок. Служащие отеля задержали его под каким-то предлогом, пока не явилась извещенная ими полиция. Меня арест Коппа взбесил. Копп был моим личным другом, я служил под его командованием долгие месяцы. Мы вместе были под неприятельским огнем, и я знал многое о жизни этого человека. Он пожертвовал всем – семьей, родиной, материальным благополучием, только чтобы приехать в Испанию и сражаться с фашизмом. Покинув Бельгию без разрешения, вступив в иностранную армию, числясь офицером запаса бельгийских вооруженных сил, а – до этого – помогая нелегально производить боеприпасы для испанского правительства, Копп рисковал, вернувшись на родину, многолетним тюремным заключением. Он находился на фронте с октября 1936 года. Пройдя путь от рядового бойца ополчения до майора, он участвовал во множестве боев, был ранен. Во время майских событий Копп, чему я сам был очевидцем, предотвратил схватку в нашем районе и наверняка спас жизнь десяти-двадцати человек. И за все это они отплатили ему тюрьмой. Злиться – значит тратить время попусту, но я не мог подавить в себе злобы при виде бессмысленности всего происходящего.

Тем временем, они не спешили с арестом моей жены. Хотя она оставалась в «Континентале», полиция ее не трогала. Было очевидно, что ее используют как приманку. Но несколько дней спустя, на рассвете в наш номер нагрянуло шесть полицейских в штатском. Они произвели обыск и забрали все бумаги, до последнего листка, оставив, к счастью, паспорта и чековые книжки. Они забрали мои дневники, все наши книги, газетные вырезки, накопившиеся за несколько месяцев (я часто задаваля себе вопрос, зачем они могли им понадобиться), мои военные сувениры, все наши письма. (Полицейские захватили также письма, полученные мной от читателей. На некоторые из них я не успел ответить и, конечно, у меня нет адресов. Если кто-либо написал мне о моей последней книжке и не получил ответа, прошу принять эти строки, как извинение). Позднее я узнал, что полиция забрала также мои вещи, находившиеся в санатории Маурин, в том числе и грязное белье. Они должно быть полагали, что найдут на нем послания, написанные симпатическими чернилами.

Было очевидно, что моей жене лучше всего оставаться в гостинице. Если бы она попыталась исчезнуть, за ней сразу же началась бы погоня. Но мне нужно было спрятаться. Эта перспектива вызывала у меня отвращение. Несмотря на волну арестов, я не мог себя убедить, что мне грозит опасность. Это казалось мне слишком бессмысленным. Подобный отказ принять всерьез эти идиотские аресты привел Коппа в тюрьму. Но я все же продолжал спрашивать себя, за что меня могут арестовать? Что я сделал? Верно, во время майских боев я ходил с оружием, но с оружием ходило тогда, по меньшей мере, сорок-пятьдесят тысяч человек. Мне совершенно необходимо было выспаться, и я готов был рискнуть и пойти в гостиницу, но жена об этом и слышать не хотела. Терпеливо разъясняла она мне положение вещей. Не имеет никакого значения, что я сделал или не сделал. Полиция не охотится за преступниками; наступило царство террора. Я не виноват ни в чем, кроме «троцкизма». Одно то, что я служил в ополчении P.O.U.M. – вполне достаточное основание для моего ареста. Бессмысленно цепляться за английский принцип: ты в безопасности, если ты не нарушил закон. Здесь законы диктовала полиция. Оставался только один выход – укрыться и замести все следы моей связи с P.O.U.M. Мы просмотрели все документы, которые я носил с собой в карманах. Жена заставила меня порвать ополченское удостоверение, на котором большими буквами значилось P.O.U.M., фотографию группы бойцов, снявшихся на фоне флага P.O.U.M. За такие вещи сейчас сажали в тюрьму. Я не стал рвать свидетельство об увольнении со службы. На нем, правда, стояла печать 29 дивизии, а это было опасно, ибо полиция вероятно знала, что 29 дивизия была поумовская. Но без этого свидетельства меня могли арестовать как дезертира.

Теперь надо было подумать о том, как выбраться из Испании. Не было смысла оставаться здесь, зная, что рано или поздно, все равно попадешь в тюрьму. Сказать правду, и я, и моя жена охотно остались бы в Испании, чтобы посмотреть, что же будет дальше. Но я догадывался, что испанская тюрьма – вещь паршивая (на деле тюрьмы оказались гораздо хуже, чем я мог себе представить), что попав в тюрьму, никогда не известно, когда ты из нее выйдешь, а здоровье мое никуда не годилось, не говоря о болях в руке. Мы условились встретиться на следующий день в британском консульстве, куда должны были прийти также Коттман и Макнэр. Мы рассчитывали, что на оформление паспортов уйдет несколько дней. Прежде чем выехать из Испании, нужно было проштемпелевать паспорт в трех местах – у начальника полиции, у французского консула и у каталонских иммиграционных властей. Опасен был, конечно, начальник полиции, но мы надеялись, что британский консул как-то уладит все эти дела, не подав вида, что мы были связаны с P.O.U.M. В полиции, конечно, имелся список иностранцев, подозреваемых в «троцкизме» и, вероятнее всего, наши имена значились в этом списке, но в случае удачи можно было все-таки проскочить границу. Ведь Испания – не Германия, испанская неразбериха и maсana давали надежду на благополучный исход. Испанская тайная полиция кое в чем напоминает гестапо, но ей не хватает гестаповской оперативности.

На этом мы расстались. Жена вернулась в гостиницу, а я пошел бродить по улицам в надежде найти место для сна. Настроение, помню, было мрачное, все вокруг мне опостылело. Я мечтал провести ночь в постели! Но пойти мне было некуда. P.O.U.M. практически не имела подпольной организации. Руководители партии безусловно считались с возможностью, что она будет поставлена вне закона, но они не ожидали, что с моментом запрета развернется «охота на ведьм», которая примет такой размах. Руководство партии понятия не имело о предстоящих событиях и, как ни в чем не бывало, продолжало перестраивать здание P.O.U.M. до того самого дня, когда партия была запрещена. В результате у P.O.U.M. не было ни сборных пунктов, ни явочных квартир, которые должна иметь каждая революционная партия. Кто знает, сколько людей, скрывавшихся от полиции, ночевало в эту ночь на улице. Пять дней тяжелой дороги, во время которой я спал в самых неподходящих местах, давали себя знать; мучила сильная боль в руке, а теперь это дурачье охотится за мной и мне придется снова спать на земле. Этим ограничивались мои мысли. Для политических размышлений в голове не оставалось места. Так со мной бывает всегда. Я заметил, что когда я впутываюсь в войну или в политику, то не ощущаю ничего, кроме физических неудобств и глубокого желания поскорее дождаться конца этой чертовской бессмыслицы. Позднее я смогу оценить истинный смысл событий, но в их ходе мне хочется лишь одного – чтобы они поскорее кончились. Черта характера, возможно, позорная.

Я долго брел по улицам и оказался где-то в районе главной больницы. Я выискивал место, где мог бы спокойно улечься, не опасаясь визита дотошного полицейского, которому вздумается проверить мои документы. Заглянул в бомбоубежище, но оно было только недавно выкопано, – с его стен сочилась вода. Потом я увидел развалины церкви, разграбленной и сожженной во время революции. Сохранился лишь остов – четыре стены без крыши, а внутри груда развалин. Я пошарил в полутьме, нашел какую-то яму и улегся в нее. На осколках кирпича лежать не очень-то удобно, но к счастью ночь была теплая и я поспал несколько часов.

 

 

Скрываться от полиции в таком городе как Барселона особенно неприятно, ибо все кафе открываются очень поздно. Если спишь на улице, то просыпаешься обычно на рассвете, а ни одно барселонское кафе не открывается раньше девяти. Прошло несколько часов, прежде чем я смог выпить чашку кофе и побриться. Странными казались старые анархистские плакаты на стене парикмахерской, извещавшие, что чаевые запрещены. «Революция разбила наши цепи!» – гласил плакат. Мне захотелось предупредить парикмахеров, как бы им не проморгать и вновь не оказаться в цепях.

Я поплелся в сторону центра. Красные флаги были сорваны со здания P.O.U.M., вместо них там вывесили национальные флаги. В окнах дома Красной помощи на Plaza de Cataluсa не осталось почти ни одного стекла. Их выбили, для забавы, полицейские. На поумовских стендах уже не было книг, а рекламный щит на Рамблас украшала антипоумовская карикатура – маска, а под ней фашистская рожа. В конце улицы, возле набережной, я увидел странную картину: целая шеренга ополченцев, еще обтрепанных и покрытых фронтовой грязью, устало вытянулась на стульях перед чистильщиками сапог. Я сообразил, кто они такие и даже узнал одного из них. Это были бойцы P.O.U.M., приехавшие вчера в отпуск с фронта и узнавшие о запрещении партии. Им пришлось ночевать на улице, чтобы уйти от облавы. У ополченца P.O.U.M., очутившегося в эти дни в Барселоне, было только два пути – в тюрьму или в подполье. Малоприятный выбор для человека, пролежавшего три или четыре месяца в окопе на передовой.

Мы оказались в странном положении. Ночью нужно было скрываться, днем – можно было вести почти нормальную жизнь. Каждый дом, в котором жили сторонники P.O.U.M. был, или мог оказаться под наблюдением. Нельзя было также пойти в гостиницу, ибо вышло распоряжение, обязывавшее хозяев гостиниц немедленно извещать полицию о появлении новых лиц. По существу это означало, что спать нужно было на улице. Зато днем, в таком большом городе как Барселона можно было слоняться по улицам, чувствуя себя в сравнительной безопасности. Улицы кишели гражданскими гвардейцами, штурмовыми гвардейцами, карабинерами и обычной полицией, а также неведомым количеством шпиков в штатском. Но и они не могли останавливать всех прохожих, поэтому человек, не особенно бросавшийся в глаза своим видом, мог гулять незамеченным. Нужно было только не вертеться возле зданий P.O.U.M. и избегать тех кафе и ресторанов, в которых официанты знали вас в лицо. Значительную часть дня, да и следующий день, я провел в городской бане. Это позволяло убить время и не особенно мозолить глаза кому не следует. На беду эта мысль пришла в голову многим другим и несколько дней спустя, уже после моего отъезда из Барселоны, полиция совершила налет на одну из бань и арестовала большое число «троцкистов» в костюме Адама.

Идя по Рамблас, я наткнулся на одного из раненых, лечившихся в санатории «Маурин». Мы обменялись незаметным для других кивком головы, привычным для того времени, и сумели, не обращая на себя внимания, встретиться в кафе на этой же улице. Он избежал ареста во время полицейского налета на санаторий, но, как и другие, оказался на улице. Мой знакомый был в одной рубашке с коротким рукавом – пиджак он бросил во время бегства – и не имел ни гроша за душой. Он рассказал мне, как один гвардеец сорвал со стены большой портрет Маурина и растоптал его ногами. Маурин (один из основателей P.O.U.M.) находился в плену у фашистов, были основания полагать, что его уже расстреляли.

Я встретил свою жену в британском консульстве в 10 часов. Вскоре явились Макнэр и Коттман. Первым делом они сообщили мне, что Боб Смайли умер. Он умер в валенсийской тюрьме; от чего никто точно не знал. Его немедленно похоронили, а Дэвиду Мюррею, представителю I.L.P. в городе, отказали в разрешении осмотреть тело.

Я, конечно, сразу же решил, что Смайли расстреляли. Так в то время думали все. Но теперь я допускаю, что мы ошибались. Позднее, причиной его смерти называли аппендицит, а сидевший с ним заключенный, после выхода из тюрьмы, рассказывал, что Смайли действительно лежал в камере больной. Поэтому не исключено, что у Смайли был аппендицит, а Мюррею не показали тела просто так, на зло. Замечу, однако, что Бобу Смайли было всего двадцать два года и что физически он был одним из самых крепких людей, каких я когда либо встречал. Он был, я думаю, единственным из всех моих знакомых – англичан и испанцев, – кто за три месяца пребывания в окопах ни разу не болел. Такие здоровяки обычно не умирают от аппендицита, если получают необходимый уход. Но увидев испанские тюрьмы – помещения, наскоро переделанные в тюрьмы для политических заключенных, – никто не поверил бы, что в них можно обеспечить какой-либо уход за больными. Эти тюрьмы нельзя было назвать иначе как темницами. В Англии только в восемнадцатом веке можно было найти что-либо подобное. Людей набивали в маленькие комнатушки так, что они не могли даже лечь, часто их держали в подвалах или других темных помещениях. Причем это не было временной мерой – бывали случаи, когда арестованные по четыре или пять месяцев не видели дневного света. Заключенным давали грязную пищу в мизерном количестве – две тарелки супа и два куска хлеба в день. (Несколько месяцев спустя пища как будто немного улучшилась). Я не преувеличиваю. Спросите любого политического заключенного, сидевшего в испанской тюрьме. У меня имеются сведения об испанских тюрьмах из самых различных источников и все они настолько сходны между собой, что сомневаться в их правдивости не приходится. К тому же я и сам несколько раз видел испанскую тюрьму изнутри. Мой английский друг, попавший в тюрьму позже, писал, что его личный опыт «делает историю Смайли гораздо понятнее». Смерть Смайли простить нелегко. Этот храбрый и одаренный юноша отказался от карьеры в университете Глазго ради того, чтобы приехать в Испанию и сражаться с фашизмом; он вел себя на фронте – я сам тому свидетель – с безукоризненным мужеством. И вот в награду его бросили в тюрьму и обрекли на смерть бездомной собаки. Я знаю, что во время большой и кровавой войны не принято поднимать шум из-за гибели одного человека. Одна бомба, сброшенная с самолета на людную улицу, причиняет больше страданий, чем много политических арестов. Но смерть, подобная смерти Смайли, возмущает своей абсолютной бессмысленностью. Идя в бой, человек считается с возможностью гибели; но оказаться в тюрьме без всякой причины, если не считать таковой слепую злобу, а затем умереть в полном одиночестве – это совсем другое дело. Я не вижу, каким образом подобные вещи, – а случай со Смайли отнюдь не был единственным, – могут приблизить победу.

В этот вечер моя жена и я повидались с Коппом. Можно было получить свидание с заключенным, если его не держали в полной изоляции, но было опасно приходить больше чем раз или два. Полиция следила за приходящими и тех, кто навещал тюрьму слишком часто, брали на учет, как друзей «троцкистов», что вероятнее всего пахло тюрьмой для них самих. Это уже случилось не с одним.

Коппа не держали в камере-одиночке, и мы легко получили разрешение свидеться с ним. Когда нас пропускали сквозь стальные двери тюрьмы, я увидел знакомого мне по фронту бойца ополчения – испанца, конвоируемого двумя гвардейцами. Наши глаза встретились – и снова тот же таинственный кивок. Первым человеком, которого я увидел внутри самой тюрьмы, был американский ополченец, выехавший домой несколько дней назад. Документы у него были в полном порядке, но тем не менее его арестовали на границе, возможно, из-за вельветовых бриджей, которые носили ополченцы. Мы прошли один мимо другого, прикинувшись чужими. Это было ужасно. Я знал американца много месяцев, мы делили один окоп, он помогал нести меня после ранения. Но иначе поступить было нельзя. Всюду сновали гвардейцы в голубых мундирах. Лучше было не показывать, что ты знаешь слишком много арестованных, – подальше от беды.

Так называемая тюрьма представляла собой подвальное помещение бывшего магазина. Две комнаты примерно по двадцать квадратных футов каждая. В них набили человек сто. Мне показалось, что я попал в ньюгейтскую тюрьму, как она изображается на картинках XVIII века. Та же затхлая грязь, навал человеческих тел, никаких нар – лишь голый каменный пол, одна скамья и несколько драных одеял, тусклый свет, гофрированные стальные ставни загораживали окна. На мрачных стенах нацарапаны революционные лозунги – «P.O.U.M. победит!», «Да здравствует революция!». Здесь уже целые месяцы держали политических заключенных. Оглушали десятки голосов. Был час свиданий. Набралось так много народу, что нельзя было и рукой двинуть. Почти все принадлежали к беднейшим слоям рабочего класса. Женщины развязали жалкие узелки с едой, принесенной мужьям или сыновьям. Среди заключенных было несколько раненых из санатория им. Маурина, в том числе двое с ампутированными ногами. Одного из них привезли в тюрьму без костылей и он прыгал на одной ноге. Я увидел паренька лет двенадцати; видимо, они арестовывали уже и детей. Воздух был пропитан вонью, обычной для помещений без санитарных устройств, в которых держат большое число людей.




Поделиться с друзьями:


Дата добавления: 2015-07-13; Просмотров: 242; Нарушение авторских прав?; Мы поможем в написании вашей работы!


Нам важно ваше мнение! Был ли полезен опубликованный материал? Да | Нет



studopedia.su - Студопедия (2013 - 2024) год. Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав! Последнее добавление




Генерация страницы за: 0.028 сек.