Студопедия

КАТЕГОРИИ:


Архитектура-(3434)Астрономия-(809)Биология-(7483)Биотехнологии-(1457)Военное дело-(14632)Высокие технологии-(1363)География-(913)Геология-(1438)Государство-(451)Демография-(1065)Дом-(47672)Журналистика и СМИ-(912)Изобретательство-(14524)Иностранные языки-(4268)Информатика-(17799)Искусство-(1338)История-(13644)Компьютеры-(11121)Косметика-(55)Кулинария-(373)Культура-(8427)Лингвистика-(374)Литература-(1642)Маркетинг-(23702)Математика-(16968)Машиностроение-(1700)Медицина-(12668)Менеджмент-(24684)Механика-(15423)Науковедение-(506)Образование-(11852)Охрана труда-(3308)Педагогика-(5571)Полиграфия-(1312)Политика-(7869)Право-(5454)Приборостроение-(1369)Программирование-(2801)Производство-(97182)Промышленность-(8706)Психология-(18388)Религия-(3217)Связь-(10668)Сельское хозяйство-(299)Социология-(6455)Спорт-(42831)Строительство-(4793)Торговля-(5050)Транспорт-(2929)Туризм-(1568)Физика-(3942)Философия-(17015)Финансы-(26596)Химия-(22929)Экология-(12095)Экономика-(9961)Электроника-(8441)Электротехника-(4623)Энергетика-(12629)Юриспруденция-(1492)Ядерная техника-(1748)

Веневитинов Д.В. Анаксагор, беседа Платона




Анаксагор: Недавно читал я в одном из наших поэтов описание золотого века ', и признаюсь тебе, Платон, в моей слабости: эта картина восхитила меня. Но когда я на несколько времени перенесся в этот мир совершенного блаженства и потом снова обратился к нашим временам, тогда очарование прекратилось, и у меня невольно вырвался горестный вопрос: для чего дано человеку понятие о таком счастии, которого он достигнуть не может? для чего имеет он несчастную способность мучить себя игрою воображения, прекрасными вымыслами?

Платон: Как? неужели ты представляешь себе золотой век вымыслом поэта, игрою воображения? Неужели ты полагаешь, что поэт может что-либо вымышлять?

Анаксагор: Без сомнения

Платон: Ты ошибаешься, Анаксагор. Поэт выражает свои чувства, а все чувства не в воображении его, но в самой его природе.

Анаксагор: Если так, то для чего же изгоняешь ты поэтов из твоей республики?4

Платон: Я не изгоняю истинных поэтов, но, увенчав их цветами, прошу оставить наши пределы.

Анаксагор: Конечно, Платон; кто из поэтов не согласился бы посетить твою республику, чтоб подвергнуться такому изгнанию? Но не менее того это не доказывает ли, что ты почитаешь поэзию вредною для общества и, следственно, для человека?

Платон: Не вредною, но безполезною. Моя республика должна быть составлена из людей мыслящих, и потому действующих. К такому обществу может ли принадлежать поэт5, который наслаждается в собственном своем мире, которого мысль вне себя ничего не ищет и, следственно, уклоняется от цели всеобщего усовершенствования? Поверь мне, Анаксагор: философия есть высшая поэзия.

Анаксагор: Я охотно соглашусь с твоею мыслию, Платон, когда ты покажешь мне, как философия может объяснить, что такое золотой век.

Платон вспоминает, что Сократ говорил: «человек – малый мир». Теперь рассмотрим человека в отдельности и применим мысль о человеке ко всему человечеству. Случалось ли тебе знать старца, свершившего в добродетели путь, предназначенный ему природою, и приближающегося к концу с богатыми плодами. Всякий человек рожден счастливым, но чтобы познать свое счастие, душа его осуждена к борению с противоречиями мира. Взгляни на младенца -- душа его в совершенном согласии с природою; но он не улыбается природе, ибо ему недостает еще одного чувства -- совершенного самопознания. Это музыка, но музыка еще скрытая в чувстве, не проявившаяся в разнообразии звуков. Взгляни на юношу и на человека возмужалого. Что значит желание опытности? Взгляни, наконец, на старца: он, кажется, вдохновенным взором окидывает минувшее поприще и видит, что все бури мира для него утихли, что путь трудов привел его к желанной цели -- к независимости и самодовольству. Вот жизнь человека! она снова возвращается к своему началу. Рассмотрим теперь ход человечества, и тогда загадка совершенно для нас разрешится. В каком виде представляется тебе золотой век? как представляешь ты себе первобытого человека в отношении к самой природе?

Анаксагор: Он был, как уверяют, царем природы.

Платон: Царем природы может называться только тот, кто покорил природу; и следственно, чтоб познать свою силу, человек принужден испытать ее в противоречиях -- оттуда раскол между мыслию и чувством. Но когда вдохновенный художник, победив все трудности своего искусства, передал мысль свою бесчувственному мрамору, тогда только истинное спокойствие водворяется в душу его -- он познал свою силу и наслаждается в мире, ему уже знакомом.

Анаксагор: Конечно, Платон, это можно сказать о художнике, потому что он творит и для того своевольно борется с трудностями искусства.

Платон: Не только о художнике, но о всяком человеке, о всем человечестве. Жить -- не что иное как творить -- будущее наш идеал. Но будущее есть произведение настоящего, т. е. нашей собственной мысли.

Анаксагор: Итак, Платон, если я понял твою мысль, то золотой век точно существовал и снова ожидает смертных.

Платон: Верь мне, Анаксагор, верь: она снова будет, эта эпоха счастия, о которой мечтают смертные. Нравственная свобода будет общим уделом -- все познания человека сольются в одну идею о человеке -- все отрасли наук сольются в одну науку самопознания.

 

 

П. А. ВЯЗЕМСКИЙ, Разговор между Издателем и Классиком с Выборгской стороны или с Васильевского острова (Вместо предисловия <к "Бахчисарайскому фонтану").

Кл. Правда ли, что молодой Пушкин печатает новую, третью поэму, то есть поэму по романтическому значению, а по нашему, не знаю, как и назвать.

Изд. Да, он прислал "Бахчисарайский фонтан", который здесь теперь и печатается.

Кл. Нельзя не пожалеть, что он много пишет: скоро выпишется.

Изд. Пророчества оправдываются событием; для поверки нужно время; а между тем замечу, что если он пишет много в сравнении с нашими поэтами, которые почти ничего не пишут, то пишет мало в сравнении с другими своим европейскими сослуживцами.

Кл. Дело в том, что пора истинной, классической литературы у нас миновалась...

Изд. А я так думал, что еще не настала...

Кл. Что ныне завелась какая-то школа новая, никем не признанная, кроме себя самой; не следующая никаким правилам, кроме своей прихоти, искажающая язык Ломоносова, пишущая наобум, щеголяющая новыми выражениями, новыми словами...

Изд. Взятыми из "Словаря Российской академии" и коим новые поэты возвратили в языке нашем право гражданства… Законы языка нашего еще не приведены в уложение; и как жаловаться на новизну выражений? Кл.

Что значит у нас этот дух, эти формы германские? Кто их ввел?

Изд. Ломоносов! … Скажу более. Возьмите три знаменитые эпохи в истории нашей литературы, вы в каждой найдете отпечаток германский. Эпоха преобразования, сделанная Ломоносовым в русском стихотворстве; эпоха преобразования в русской прозе, сделанная Карамзиным; нынешнее волнение, волнение романтическое и противузаконное, если так хотите назвать его, не явно ли показывают господствующую наклонность литературы нашей! Итак, наши поэты-современники следуют движению, данному Ломоносовым; разница только в том, что он следовал Гинтеру и некоторым другим из современников, а не Гете и Шиллеру.

Мы еще не имеем русского покроя в литературе; может быть, и не будет его, потому что нет; но во всяком случае поэзия новейшая, так называемая романтическая, не менее нам сродна, чем поэзия Ломоносова или Хераскова, которую вы силитесь выставить за классическую. Что есть народного в "Петриаде" и "Россиаде"2, кроме имен?

Кл. Что такое народность в словесности? Этой фигуры нет ни в пиитике Аристотеля, ни в пиитике Горация.

Изд. Она не в правилах, но в чувствах. Отпечаток народности, местности: вот что составляет, может быть, главное существеннейшее достоинство древних и утверждает их право на внимание потомства.

Кл. Уже вы, кажется, хотите в свою вольницу романтиков завербовать и древних классиков. Того смотри, что и Гомер и Виргилий были романтики.

Изд. Назовите их как хотите; но нет сомнения, что Гомер, Гораций, Эсхил имеют гораздо более сродства и соотношений с главами романтической школы, чем с своими холодными, рабскими последователями, кои силятся быть греками и римлянами задним числом. Многие веруют в классический род потому, что так им ведено; многие не признают романтического рода потому, что он не имеет еще законодателей, обязавших в верности безусловной и беспрекословной. На романтизм смотрят как на анархию своевольную, разрушительницу постановлений, освященных древностию и суеверием.

Кл. …доказательством, что в романтической литературе нет никакого смысла, может служить то, что и самое название ее не имеет смысла определенного, утвержденного общим условием. Вы сами признались в том! весь свет знает, что такое классическая литература, чего она требует...

Изд. Потому что условились в определении, а для романтической литературы еще не было времени условиться. Начало ее в природе; она есть.

Кл. Позвольте между тем заметить вам мимоходом, что ваши отступления совершенно романтические.

Изд. Виноват! я и забыл, что для вашего брата классика такие походы не в силу. Вы держитесь единства времени и места. У вас ум домосед.

Кл. Я желал бы знать о содержании так называемой поэмы Пушкина. Признаюсь, из заглавия не понимаю, что тут может быть годного для поэмы. Понимаю, что можно написать к фонтану стансы, даже оду...

Впрочем, мы романтиками приучены к нечаянностям. Заглавие у них эластического свойства: стоит только захотеть, и оно обхватит все видимое и невидимое; или обещает одно, а исполнит совершенно другое, но расскажите мне...

Изд. Предание, известное в Крыму и поныне, служит основанием поэме. Рассказывают, что хан Керим Гирей похитил красавицу Потоцкую и содержал ее в бахчисарайском гареме; полагают даже, что он был обвенчан с нею. Предание сие сомнительно, и г. Муравьев-Апостол в Путешествии своем по Тавриде, недавно изданном, восстает, и, кажется, довольно основательно, против вероятия сего рассказа. Как бы то ни было - сие предание есть достояние поэзии.

Кл. Так! в наше время обратили муз в рассказчиц всяких небылиц! Где же достоинство поэзии, если питать ее одними сказками?

Изд. История не должна быть легковерна; поэзия - напротив. Она часто дорожит тем, что первая отвергает с презрением, и наш поэт очень хорошо сделал, присвоив поэзии бахчисарайское предание и обогатив его правдоподобными вымыслами; а еще и того лучше, что он воспользовался тем и другим с отличным искусством. Цвет местности сохранен в повествовании со всею возможною свежестью и яркостью. Есть отпечаток восточный в картинах, в самых чувствах, в слоге. По мнению судей Поэт явил в новом произведении признак дарования зреющего более и более.

Кл. Кто эти судии? мы других не признаем, кроме "Вестника Европы" и "Благонамеренного"; и то потому, что пишем с ними заодно.

Изд. Ждите с Богом! а я пока скажу, что рассказ у Пушкина жив и занимателен. В произведении его движения много. В раму довольно тесную вложил он действие полное, не от множества лиц и сцепления различных приключений, но от искусства, с каким поэт умел выставить и оттенить главные лица своего повествования! Действие зависит, так сказать, от деятельности дарования: слог придает ему крылья или гирями замедляет ход его. В творении Пушкина участие читателя поддерживается с начала до конца. - До этой тайны иначе достигнуть нельзя, как заманчивостью слога.

Кл. Легкие намеки, туманные загадки: вот материалы, изготовленные романтическим поэтом, а там читатель делай из них, что хочешь. Романтический зодчий оставляет на произвол каждому распоряжение и устройство здания - сущего воздушного замка, не имеющего ни плана, ни основания.

Изд. Зачем все высказывать и на все напирать, когда имеем дело с людьми понятия деятельного и острого? а о людях понятия ленивого, тупого и думать нечего. Это напоминает мне об одном классическом читателе, который никак не понимал, что сделалось в "Кавказском пленнике" с черкешенкою при словах:

И при луне в водах плеснувших

Струистый исчезает круг.

Он пенял поэту, зачем тот не облегчил его догадливости, сказав прямо и буквально, что черкешенка бросилась в воду и утонула. Оставим прозу для прозы! И так довольно ее в житейском быту и в стихотворениях, печатаемых в "Вестнике Европы".

P. S. Тут Классик мой оставил меня с торопливостию и гневом, и мне вздумалось положить на бумагу разговор, происходивший между нами.

П. А. ВЯЗЕМСКИЙ. О "Кавказском пленнике", повести соч. А. Пушкина.

Неволя была, кажется, музою-вдохновительницею нашего времени. "Шильонский узник"1 и "Кавказский пленник", следуя один за другим, пением унылым, но вразумительным сердцу прервали долгое молчание, царствовавшее на Парнасе нашем.

Мы богаты именами поэтов, но бедны творениями. Эпоха, ознаменованная деятельностию Хераскова, Державина, Дмитриева, Карамзина, была гораздо плодороднее нашей.

Ныне уже не существует постоянных сношений между современными поэтами и читателями:

Явление упомянутых произведений, коими обязаны мы лучшим поэтам нашего времени, означает еще другое: успехи посреди нас поэзии романтической.

На страх оскорбить присяжных приверженцев старой парнасской династии, решились мы употребить название еще для многих у нас дикое и почитаемое за хищническое и беззаконное*. Мы согласны: отвергайте название, но признайте существование. Нельзя не почесть за непоколебимую истину, что литература, как и все человеческое, подвержена изменениям

Но вы, милостивые государи, называете новый род чудовищным потому, что почтеннейший Аристотель с преемниками вам ничего о нем не говорили.

Во Франции еще понять можно причины войны, объявленной так называемому романтическому роду, и признать права его противников. Народная гордость одна и без союза предубеждений, которые всегда стоят за бывалое, должна ополчиться на защиту славы, утвержденной отечественными писателями и угрожаемой ныне нашествием чужеземных. Так называемые классики говорят: "Зачем принимать нам законы от Шекспиров, Бейронов, Шиллеров, когда мы имели своих Расинов, Вольтеров, Лагарпов, которые сами были законодателями иностранных словесностей и даровали языку нашему преимущество быть языком образованного света?" Но мы о чем хлопочем, кого отстаиваем? Имеем ли уже литературу отечественную, пустившую глубокие корни и ознаменованную многочисленными, превосходными плодами? До сей поры малое число хороших писателей успели только дать некоторый образ нашему языку; но образ литературы нашей еще не означился, не прорезался. - Признаемся со смирением, но и с надеждою: есть язык русский, но нет еще словесности, достойного выражения народа могущего и мужественного! Что кинуло наш театр на узкую дорогу французской драматургии? Слабые и неудачные сколки Сумарокова с правильных, но бледных подлинников французской Мельпомены. Кроме Княжнина и Озерова, какое дарование отличное запечатлело направление, данное Сумароковым? Для каждого, не ограниченного предубеждением, очевидно, что наш единственный трагик6 если не формами, то, по крайней мере, духом своей поэзии совершенно отчуждался от французской школы. Автор повести "Кавказский пленник" (по примеру Бейрона в "Child-Harold"*) хотел передать читателю впечатления, действовавшие на него в путешествии7. Описательная поэма, описательное послание придают невольно утомительное однообразие рассказу. Автор на сцене представляет всегда какое-то принужденное и холодное лицо: между им и читателем выгоднее для взаимной пользы иметь посредника. Пушкин, созерцая высоты поэтического Кавказа, поражен был поэзиею природы дикой, величественной, поэзиею нравов и обыкновений народа грубого, но смелого, воинственного, красивого; и, как поэт, не мог пробыть в молчании, когда все говорило воображению его, душе и чувствованиям языком новым и сильным. Содержание настоящей повести просто и, может быть, слишком естественно: для читателя ее много занимательного в описании, но мало в действии. Жаль, что автор не приложил более изобретения в драматической части своей поэмы: она была бы полнее и оживленнее. Характер Пленника нов в поэзии нашей, но сознаться должно, что он не всегда выдержан и, так сказать, не твердою рукою дорисован; впрочем, достоинство его не умаляется от некоторого сходства с героем Бейрона.

Впрочем, повторяем: сей характер изображен во всей полноте в одном произведении Бейрона; у нашего поэта он только означен слегка; мы почти должны угадывать намерение автора и мысленно пополнять недоконченное в его творении. Не лишнее, однако же, притом заметить, что в самом том месте, где он знакомит нас с характером своего героя, встречаются пропуски, которые, может быть, и утаивают от нас многие черты, необходимые для совершеннейшего изображения. Автор представляет героя своего равнодушным, охлажденным, но не бесчеловечным, и мы с неудовольствием видим, что он, избавленный от плена рукою страстной Черкешенки, которая после этого подвига приносит на жертву жизнь уже для нее без цели и с коею разорвала она последнюю связь, не посвящает памяти ее ни одной признательной мысли, ни одного сострадательного чувствования. Лицо Черкешенки совершенно поэтическое. В ней есть какая-то неопределительность, очаровательность. Явление ее, конец - все представляется тайною. Мы знаем о ней только одно, что она любила, - и довольны.

По моему мнению, женщина, которая любила, совершила на земле свое предназначение и жила в полном значении этого слова9. Спешу пояснить строгим толкователям, что и слово любить приемлется здесь в чистом, нравственном и строгом значении своем.

Все, что принадлежит до живописи в настоящей повести, превосходно. Автор наблюдал как поэт и передает читателю свои наблюдения в самых поэтических красках. Поэзия в этом отношении не исключает верности, а, напротив, придает ее описанию: ничего нет лживее мертвого и, так сказать, буквального изображения того, что исполнено жизни и души.

Стихосложение в "Кавказском пленнике" отличное. Можно, кажется, утвердить, что в целой повести нет ни одного вялого, нестройного стиха. Все дышит свежестью, все кипит живостью необыкновенною.

 

Н. А. ПОЛЕВОЙ. Борис Годунов. Сочинение Александра Пушкина.

Имя А. С. Пушкина беспрерывно встречалось читателям в листках «Телеграфа» с самого начала сего издания. Должно ли этому удивляться? Нет, ибо что замечательнее Пушкина представляла во все это время русская словесность? Посему в течение восьми лет «Телеграф» наблюдал постоянно все произведения Пушкина и представлял читателям известия и суждения о литературном поприще сего славного соотечественника. Еще не решено было первенство Пушкина между современными поэтами русскими, когда издатель «Телеграфа» в 1825 году называл его не вторым, а другим после Жуковского и с добродушным восторгом юноши приветствовал в том же году появление его «Онегина». Дико возопили тогда против похвал Пушкину — похвал надежде будущего. Теперь спрашиваем: не оправдываются ли сии надежды? Пушкин, решительно, не признан ли первым из современных русских поэтов? После всего этого смеем думать, что, не боясь подозрения ни в пристрастии, ни в неприязни, «Телеграф» может сказать свое мнение о последнем большом творении Пушкина, составляющем венец всего, что доныне создано было нашим поэтом в течение полужизни его.

Не по времени только появления в свет, но и по сущности, по духу, по взгляду на поэзию Пушкин есть совершенно современный нам поэт, сын поэзии XIX века, начавшейся в Европе в последние двадцать лет. В статьях о Державине и Жуковском мы старались изложить историю русской литературы и особенно словесности. Выводом нашим из сих изложений было то, что Жуковский обозначил собою в России переход от новейшего классицизма к романтизму новейшему; что Жуковский, поэт очаровательно–мелодический, дал новые формы нашему стиху, ввел в поэзию русскую одну из новых идей романтических — безотчетную мечтательность Шиллера и что, ухватив сию одностороннюю идею, русские литераторы бросились на романтиков–немцев, как прежде крепко держались они за классиков–французов. Здесь кончил Жуковский и начал Пушкин.

Обратимся к Европе и постараемся кратко пояснить себе, что там делалось в последние 20 или 30 лет. Главнейшие, отличительные черты переворотов в европейском литературном мире во все сие время, по нашему мнению, суть следующие:

1. Обобщение немецкой философии и литературы в Европе, и особенно во Франции.

2. Движение в Европу новой, самобытной английской словесности.

3. Уничтожение классических теорий и замена их новыми, если угодно, романтическими идеями.

4. Мысль о создании самобытных, народных литератур почти повсюду и об отыскании для того национальных элементов.

Так сильно, так глубоко было объединенное от остальной Европы особенное стремление Германии по всем отраслям человеческого мысления и ведения, так противоположно было оно всеобщему тогда в остальной Европе классическому направлению и условным формам прежнего образования, литературного и ученого, что невозможно ему было наконец не обратить на себя внимания всей Европы. ТРУДНО сыскать предмет в области ума и ведения, которого не коснулась бы германская реформа с половины XVIII и в начале XIX века. (в философии, литре, искусстве). 3. Смотря с сей точки зрения, нельзя не удивляться всеобщности, какою обладали германцы, великости трудов, делимости, многообъемлемости знания их. Все великое сего времени есть что–то универсальное, всеобъемлющее: возьмите Шиллера, пламенного, неземного лирического поэта: он в то же время трагик, историк, философ, романист. поэта! Наконец, остановитесь особенно на символе всего германского образования, Гете, заключившем собою, даже и хронологически, период германской эпохи. Гете всего лучше покажет вам идею Германии: он все — классицизм и Восток, Испания и Англия, трагедия и естествознание, роман и журнал, песня и критическая статья, «Фауст» и «Вильгельм Мейстер», «Вертер» и «Герман и Доротея», переводчик Вольтерова «Мугаммеда» и стихотворений Саадия — Гете все заключил в себе, все обнял и все сказал. Из сего мира высочайшей всеобщности, идеальности, вселенности Германия впала в совершенную частность, практику, народность. Гении Германии исчезли; философия распалась на части; поэзия запела старинную легенду; музыка заиграла народную песню; изыскания обратились на древности отчизны. Тогда, при сей великой субботе Германии и при начале возбужденной деятельности Франции, Англия, двадцать лет чуждая Европе, двадцать лет подверженная континентальной системе во всех отношениях, не в одной торговле и промышленности, явилась в величии поэтического обновления, совершившегося уединенно, отдельно, среди всемирной войны материка и вечных волн океана. Но всего громче сказались Европе два поэтические отзыва Британии. Один — весь современность, лира и эпопея современная, вопль безнадежности, кровавая комета новой поэзии, потрясающий электрический удар. Читатели угадывают имя — это Байрон. Другой — жилец средних веков, полнота прозы, философия практики, обновитель жизни прошедшего, гальваническая сила, от соединения предметов, по видимому холодных, разнородных, соединение истории и сказки в романе — это В. Скотт. И все это поверглось в живую жизнь, в обобщительную душу французов.

Мы обращаемся к трем последним выводам, выше сего нами означенным, которые полагаем мы в числе главнейших отличительных черт переворота в мире современной нам европейской литературы. Первое, что представляется здесь, есть — уничтожение классических теорий и замена их новыми идеями. В этом согласятся самые упорные, даже русские классики.

Второе, что следует из первого: стремление осуществить теорию в сообразной с нею практике. Практика сия требует всеобщности познания, не одного классицизма, и потом воссоздания национальной, народной литературы как единственного средства делаться самобытными. Не говорим о Германии, где тим кончилось; об Англии, где этим началось; о Франции, где это является в неимоверной степени, — посмотрите на две крайние стороны Европы: Швецию и Италию. Там и здесь — роман и романтизм; школа классиков падает, новые идеи народности проявляются Тегнерами, Манзони и многочисленными их спутниками. Но отчего третье отличие современности: явное стремление повсюду к лиризму, роману и драме? Не принимаем положения В. Гюго, будто наш век есть век драматический. не соглашаемся и с теми, кто думает, будто роман есть современная эпопея, и поелику эпопея и драма всегда преимуществовали и должны преимуществовать, ибо они суть два высшие отдела творчества человеческого, то посему преимуществует в нашем веке (лишенном эпопеи), после драмы, роман. Мы думаем, что во всe века и всегда все части поэзии были равносильны, равно существовали и должны равно существовать в душе человека. Наш век столько же драматический, сколько эпический и лирический. Лиризм потому столь силен в наше время, что мы начинаем новый период, а в начале новой жизни всегда дух человека изливается в лирическом пении. «У нас нет эпопеи», — говорят нам. Нет эпопеи классической — согласны, но есть эпопея своя.

Краткое изложение наше показывает, сколь сильный, неслыханный переворот произошел в полвека, сколь разнообразен, разнороден был сей переворот, сколь многих вопросов решение задал он грядущему человечеству. Но главные основания уже и для нас обозначены ясно. Сей–то бурный, многообразный период хлынул на нашу русскую литературу после классицизма французского; его–то начало представил собою в поэзии нашей Жуковский, и его–то настоящим представителем в русской поэзии явился Пушкин. Но что могли мы говорить о поэте, уже почиющем сном вечности, того не можем говорить о поэте живущем и, следственно, должны ограничиться рассмотрением только его литературной жизни. Мы находили в Державине совершенную противоположность Жуковскому: то же найдем, соображая с Жуковским Пушкина, — это две совершенно параллельные линии. Напротив, сколько найдем точек, на коих Державин и Пушкин сходятся совершенно! Державин и Пушкин, поэты вполне, с одинаково смелою, благородною, возвышенною душою, с одинаково пламенным сердцем, одинаково превышающие других современников своим гением; у обоих поэзия кажется врожденным вдохновением: у Державина не убили ее ни нужды, ни казармы; у Пушкина (что хуже казарм и нужд) ни светское образование, ни большой свет.

Оцените же дарования этого поэта, читая «Руслана и Людмилу». Мысль об ариостовской эпопее в русском духе, мысль создать поэму из русских преданий, самое исполнение сей мысли стихами пленительными, когда поэту не было еще и двадцати лет, — какое начало блестящее, прекрасное, исполненное упований! Бесспорно: в «Руслане и Людмиле» нет ни тени народности, и когда потом Пушкин издал сию поэму с новым введением, то введение это решительно убило все, что находили русского в самой поэме. Руссизм поэмы Пушкина была та несчастная, щеголеватая народность, флориановский манер, по которому Карамзин написал «Илью Муромца», «Наталью, боярскую дочь» и «Марфу Посадницу», Нарежный «Славянские вечера», а Жуковский обрусил «Ленору», «Двенадцать спящих дев» и сочинил свою «Марьину рощу».

Байрон возобладал совершенно поэтическою душою Пушкина, и это владычество на много времени лишило нашего поэта собственных его вдохновений. «Кавказский пленник» был решительным сколком с того лица, которое, в исполинских чертах, грозным привидением пролетело в поэзии Байрона. Разница та, что Байронова поэзия была самобытна и хотя односторонне, но обняла весь мир современных идей, изобразилась в огромных очерках. Оттого бледен и ничтожен его «Кавказский пленник», нерешительны его «Бахчисарайский фонтан» и «Цыганы» и легок «Евгений Онегин», русский снимок с лица Дон Жуанова, так же как Кавказский пленник и Алеко были снимками с Чайльд Гарольдова лица. Все это было вдохновлено Пушкину Байроном и пересказано с французского перевода прозою — это литографические эстампы с прекраснейших произведений живописи! {Но вот стихи – это да, это ИПушкин молодец J}

Наконец, несмотря на байронизм и чуждую идею, какими своими богатыми подробностями, какими собственными поэтическими частностями блестят и красуются творения Пушкина! Рассмотрите ряды картин, описаний, переходов из чувства в чувство в «Кавказском пленнике», «Бахчисарайском фонтане», «Цыганах» и «Онегине». Заметьте и то, что с каждым шагом Пушкин становился выше, самобытнее, разнообразнее и что единство его гения постепенно прояснялось более и более. В «Кавказском пленнике» он еще простая элегия; в «Бахчисарайском фонтане» он становится уже поэтическою картиною; в «Цыганах» видна уже мысль. Всего лучше заметите вы все это в «Онегине», прочитав одну за другою, сряду, все восемь глав его. Поэт начинает «Онегина» чудною исповедью души, как будто артист звучным, сильным аккордом. Но первая глава самой поэмы пестра, без теней, насмешлива, почти лишена поэзии; вторая впадает в мелкую сатиру; но в третьей — Татьяна есть уже идея поэтическая; четвертая облекает ее еще более увлекательными чертами; пятая — сон Татьяны довершает поэтическое очарование; в шестой поэт снова впадает в прежний тон насмешки, эпиграмму, и то же следует в седьмой, но поединок Ленского с Онегиным выкупает все, и — наблюдите разницу насмешливого взгляда первой и седьмой главы: там остряк — здесь поэт; там холодная эпиграмма — здесь уже голос обманутой души, оскорбленного сердца, выражаемый поэтически! Это еще более отличает восьмую главу, и последнее изображение Татьяны показывает вам, как изменился, как возмужал поэт семью годами, протекшими от издания первой главы «Онегина». Идея народности проявляется, наконец, Пушкиным в «Полтаве». Его Руслан, Кавказский пленник, Алеко, Онегин были тени, которые можете переносить куда угодно. Мазепа, Кочубей Мария, Петр — создания русские.

Наконец, как по времени издания и по сущности, «Бориса Годунова» должно почесть окончательным творением Пушкина: в нем соединены все его достоинства, все недостатки — весь Пушкин и вся его поэзия, каковы он и она были доныне и являются в нынешнем своем состоянии. онимает он приложение новых идей к самобытной русской поэзии?

Спрашиваем: какой поэт Пушкин преимущественно? Точно ли выражает он собою европейскую литературную современность, главные черты коей означили мы в начале нашей статьи? Главное сходство Пушкина с Державиным: он поэт лирический. В наше время не должно ждать от него од торжественных, если и самую оду иначе теперь понимают. (Лиризм Пушкина неоспорим). ушкину не чуждо было и есть все, что волновало, двигало, тревожило наш разнообразный век. Всего более он подчинялся могуществу Байрона, но и другие силы романтизма ярко отражались на нем: баллада испанская, немецкая, поэзия восточная и библейская, эпопея и драма романтическая, разнообразие юга и севера вдохновляли его лиризм, стремящийся к эпопее и драме. Все это, выражая характер современности, составляя характер Пушкина, должно было напоследок привести его к драме и роману. Но роман как прозаическое отделение не мог соответствовать наклонности дарования Пушкина, и — опыт его в романе был вовсе неудачен: мы разумеем здесь «Повести» в прозе, изданные Пушкиным под именем «Белкина». Другой опыт романа, виденный нами в одном из альманахов, брошен был поэтом неконченный; он лучше снисходительных друзей своих и поклонников умеет оценять самого себя. Итак, подобно современности, неудовлетворяемый одним лиризмом и сильнустремившийся к эпопее, потом к драме, Пушкин послнескольких поэм решается создать драму. — Но какая ждрама займет нашего поэта? Классическая невозможна; оней и говорить нечего. Обратится ли он к мелкой дробдраматической, мещанской трагедии? Или захочесоздать драму эпическую, южного происхождения, или, наконец, только воссоздаст верно протекшие события в исторических драмах? И где возьмет он краски: в изобретениях ли своих или в истории и если в истории, то в отечественной ли? Желая решить все сии вопросы, находим, что Пушкин решился создать драму северную, историческую; что образцом его была Шекспирова историческая драма. Он хотел проявить притом самобытное, национальное и взял предмет из отечественной истории. Мысль создать драму историческую показывает удивительно сметливый гений Пушкина, ибо он не решился на создание драмы, основанием которой была бы мысль, им самим изобретенная. Более свободный в развитии собственной своей идеи, он более взял бы на отчет свой, когда притом надобно бы ему создавать и характеры, и подробности. Кроме того, он хотел явить не только самобытное, но и национальное, извлечь для сего элементы из своего родного, отечественного, а создавая свое собственное, вымышленное, он мог удалиться от национального.

Карамзинское образование в детстве, а потом подчинение Байрону в юности -- вот два ига, которые отразились на всей поэзии Пушкина, на всех почти его созданиях доныне, а карамзинизм повредил даже совершеннейшему из его созданий -- Борису Годунову. Выбор предмета драмы есть также доказательство проницательного гения Пушкина. Мало найдем предметов столь поэтических, характеров столь увлекательных, событий столь разительных, каковы жизнь Бориса Годунова, характер его, странная судьба его самого и его семейства. Сообразите притом, что на памяти Годунова положено самое счастливое для поэзии обстоятельство: неточность, нерешительность определения исторического -- вот сокровище для дарования смелого и сильного!

Теперь -- цель и выбор прекрасны. Как приступит наш поэт к воссозданию жизни минувшего, к проявлению великой мысли, запавшей в его воображение? Перед ним лежит чистое поле романтизма, и ничто не стесняет его. Оценит ли он вполне свою идею? Где поставит он пределы объему своей драмы? Как создаст он целое из беспрерывного ряда событий и на какие точки обопрет он единство своей драмы? Прочтите листок, следующий после заглавного листка драмы Пушкина: "Драгоценной для россиян памяти Н. М. Карамзина сей труд, гением его вдохновенный, с благоговением и благодарностию посвящает Александр Пушкин".

Все это утратил Пушкин, взяв идею Карамзина. Остроумно заметил критик «Европейца», что содержание драмы Пушкина составляет очищение преступления, наложенного на совесть Бориса убийством царственного отрока. Следовательно, вся драма Пушкина есть только исполнение приговора, уже подписанного Судьбою? Критик «Европейца» обращает это в особенную похвалу Пушкину. Мы поговорим далее, можно ли было на сей идее основать трагедию. Теперь посмотрим, как развил карамзинскую идею Пушкин.

Итак, еще раз суждено было Пушкину заплатить дань своему воспитанию, образованию своих юных лет, предрассудкам, авторитетам старого времени! Еще раз классицизм, породивший "Историю" Карамзина, должен был восторжествовать над сильным представителем романтизма и европейской современности XIX века в России! Прочитав посвящение, знаем наперед, что мы увидим карамзинского Годунова: этим словом решена участь драмы Пушкина. Ему не пособят уже ни его великое дарование, ни сила языка, какою он обладает. Мы увидим в его драме только борьбу сильного гения, бледный оттенок великой идеи, и подробности должны быть непременно ложны и сбивчивы или бесцветны. Не пособит и широкая рама романтизма. Ошибки новейших драматиков отразятся на Пушкине: он сам на себя надел цепи.

Одну из неудачных частей "Истории государства Российского" составляет у Карамзина описание царствований Иоанна Грозного, Феодора, Бориса, Лжедимитрия и Шуйского.

Карамзин бесчеловечно ошибся в основных началах событий целого столетия и до такой степени был изыскан в расположении их подробностей, что истина совершенно потухла под оптическим зеркалом его рассказа и вместо настоящих характеров и действий у него явились какие-то призраки.

Прежде всего Карамзин не понял (или не хотел понять -- и тем хуже!) совершенного изменения в духе народа и в отношениях русской удельности, какие начались с Василия Темного 1 и кончились Иоанном Грозным. Он ужасен восстал с своего смертного одра и так же свирепо начал терзать олигархию, как немилосердно дед и прадед его терзали удельную систему. Но гибель Новгорода, шесть эпох казней и двадцать пять лет железного правления Иоаннова -- убило ль все это крамолу дворскую? Нет!

она унижалась, раболепствовала и -- владела царством, тяготела над народом. Не смела она поднять взоров своих на царский трон, когда умер Грозный, когда 14 лет рукою слабого Феодора правил честолюбивый, отважный член сей крамолы, Борис Годунов. Она позволяла ему богатеть, славиться, властвовать, но и сама, как туча молниями, богатела связями, силою, смутами. Борис перехитрил всех -- он попрал ногами крамолу, он сел на престол царский, но с сего часа он обрек себя на погибель.

Вокруг него кипят волнения, глухие, тревожные, -- и Борис принимает жалкую систему полумер (demimesures), самую вредную для прочной власти. Тогда настает минута перелома. Кто действователь? Дерзкий смельчак, назвавшийся убиенным сыном Грозного. Это имя могло ли быть страшным Годунову? Нет! обвинение Годунова в смерти блаженного отрока было так неопределенно, и народ никогда не посмел бы судить совести счастливого царя своего. Но Польша видела политическое средство кинуть пламя раздора в Россию. Имея свои расчеты, она подкрепляла Самозванца. Духовенство -- обстоятельство важное -- было притом на стороне Борисовой. Чего же трепетал он?

Крамола: ее трепетал Борис, не дерзая это время решиться ни на грозные, ни на милостивые меры;

среди великолепия двора, когда он взирал на унижение перед собою тех, от кого должны были погибнуть он сам и семейство его. Тогда началось и обнаружилось необузданное своеволие олигархии; в нем погибли жена, сын Бориса, потом погиб Самозванец, наконец погиб и Шуйский; оно оставило в России память семибоярщины9, предавало Россию Польше, препятствовало победе веры и народа в лице Минина и Пожарского10, и в самом избрании Михаила Романова11, среди кликов восторга и радости, таило для себя средства для новых действий. Но мы все орудия в руке Провидения, и все послужило потом ко благу и счастию России.

Но что же видел Карамзин? Вовсе не обозначив изменения системы уделов в дворскую аристократию, он описывает события, как начал описывать их с самого Рюрика, исчисляет ежегодно происшествия, побранивает, где видит худо, похваливает, где кажется ему хорошо, -- и только! Но ему надобны средства для искусства, и -- вот Грозный является у него театральным тираном, Полонием Сумарокова12; самые нелепые клеветы летописей повторяются, чтобы в Борисе непременно представить убийцу Димитрия-царевича, как прежде повторялось все, что клеветал на Иоанна Курбский, -- цепь противоречий и ошибок составляет у него описание всех событий. Будто так бывает в жизни? Будто так было и при Борисе? Нет! совсем не так.

Для чего это? Для того, чтобы составить разительную картину: мщение Божие за кровь невинную.

Как мог Пушкин не понять поэзии той идеи, что история не смеет утвердительно назвать Бориса цареубийцею! Что недостоверно для истории, то достоверно для поэзии. И что мог извлечь Пушкин, изобразя в драме своей тяжкую судьбу человека, который не имеет ни сил, ни средств свергнуть с себя обвинение перед людьми и перед потомством! Клевета безвестная, глухо повторяемая народом, тлеет в душах олигархов, когда имя Самозванца отдается изредка в слухе Бориса (он знал об этом за пять лет явного похода Лжедимитрия). Над головою его умножаются бедствия; крамола действует -- легкий слух превращается в явный говор -- Борис губит Романовых, преследует Шуйских -- политика Польши обращается в Россию -- и что казалось мечтою, делается всесокрушающею действительностью. Какое великое развитие тайн судьбы, какое обширное раздолье для изображения России, Польши, Бориса, Самозванца, аристократии, народа!

Все это утратил Пушкин, взяв идею Карамзина.




Поделиться с друзьями:


Дата добавления: 2014-12-07; Просмотров: 876; Нарушение авторских прав?; Мы поможем в написании вашей работы!


Нам важно ваше мнение! Был ли полезен опубликованный материал? Да | Нет



studopedia.su - Студопедия (2013 - 2024) год. Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав! Последнее добавление




Генерация страницы за: 0.06 сек.