Студопедия

КАТЕГОРИИ:


Архитектура-(3434)Астрономия-(809)Биология-(7483)Биотехнологии-(1457)Военное дело-(14632)Высокие технологии-(1363)География-(913)Геология-(1438)Государство-(451)Демография-(1065)Дом-(47672)Журналистика и СМИ-(912)Изобретательство-(14524)Иностранные языки-(4268)Информатика-(17799)Искусство-(1338)История-(13644)Компьютеры-(11121)Косметика-(55)Кулинария-(373)Культура-(8427)Лингвистика-(374)Литература-(1642)Маркетинг-(23702)Математика-(16968)Машиностроение-(1700)Медицина-(12668)Менеджмент-(24684)Механика-(15423)Науковедение-(506)Образование-(11852)Охрана труда-(3308)Педагогика-(5571)Полиграфия-(1312)Политика-(7869)Право-(5454)Приборостроение-(1369)Программирование-(2801)Производство-(97182)Промышленность-(8706)Психология-(18388)Религия-(3217)Связь-(10668)Сельское хозяйство-(299)Социология-(6455)Спорт-(42831)Строительство-(4793)Торговля-(5050)Транспорт-(2929)Туризм-(1568)Физика-(3942)Философия-(17015)Финансы-(26596)Химия-(22929)Экология-(12095)Экономика-(9961)Электроника-(8441)Электротехника-(4623)Энергетика-(12629)Юриспруденция-(1492)Ядерная техника-(1748)

Потанин Г.Н




Публицистика областников

Тобольская и сибирская журналистика 2 пол. XIX века

Словцов П.А.

Ода «К Сибири» [126]

Дщерь Азии, богато наделенна!
По статным и дородным раменам
Бобровою порфирой облеченна,
С собольими хвостами по грудям,
Царевна! сребряный венец носяща
И пестрой насыпью камней блестяща!
Славян наперсница, орд грозных мать,
Сибирь — тебя мне любо вспоминать.

 

Два века с лишком в вечность упадают,
Твои как ханы белому царю
Покорно пышные чалмы снимают.
Я их преда́нности благодарю.
Хоть населяют разны дики орды
Кряжей и гор сибирских скаты горды,
Но от Туры до острова Ильи
Живут, как дети мирныя семьи.

 

Пускай Европа чванится умами,
Пускай гордится блеском тонких дум —
Сибирь, гордися кроткими сердцами!
Что значит самый просвещенный ум?
Подобен дерзновенну исполину,
Он зыблет истину, как паутину,
И, разодрав священный занав е с,
Бросает молнии против небес.

 

Ей-богу! там жить лучше, где повязкой
Глаза завешены — не видят вдаль,
Где маракуют часослов с указкой,
Не зная, кто таков Руссо, Рейналь.
Страна моя! Тебя я не забуду,
Когда и под сырой землею буду;
Велю, чтоб друг на гробе начертил
Пол-линии: и я в Сибири жил.

 

У нас весною любят богомолье,
Притом крестятся все одним крестом;
За то бог дал в землях тако раздолье,
Что о межах судье не бьют челом;
Судье крестьянин не ломает шапки;
С женой, с детьми, как кот согнувши лапки,
В тепле катается, как в масле сыр.
Дай бог, чтоб проклажался так весь мир.

 

За то в гостинцы матушке царице
Пошлем осистых с искрой соболей,
Чтоб в хладной белокаменной столице
Ей в церковь ездить было потеплей.
Она так набожна, благочестива!
И в царском тереме трудолюбива!
В народе — ангел мирный наяву;
В правленьи — солнце в утреннем пару.

 

Се та, которая весь Север льдистой
Мизинцем держит так, как перстень свой.

 

Блажите, орды, что в глуши лесистой
Ермак ударил древле булавой.
Хоть сечь его считаете разбоем,
Однак герой останется героем.
Ермак, отродье богатырских душ!
Он палицей одной расчистил глушь.

<1796>

 

К характеристике Сибири [127]

Десять лет управлял Западной Сибирью генерал Горчаков, человек злой, надменный, самолюбивый. Он окружил себя бездельниками, которые бичевали страну доносами и шпионством. Бесчисленное множество чиновников было разжаловано или разорено за взятки и казнокрадство, а ни то, ни другое не уничтожалось. Доносчики и шпионы были первыми взяточниками и казнокрадами. Горчаков надеялся посредством их знать все злоупотребления в стране и создал сильнейшее зло, которого не мог видеть. Неспособный к управлению, он смотрел на свою должность только как на аксессуар к княжескому достоинству. Он не понимал своего поста, о стране отзывался нелепо. Когда из одного, кажется, Кузнецкого острога бежал какой-то преступник, Горчаков отвечал на запросы из Петербурга, что дело это весьма не важное, если преступник бежал из маленькой тюрьмы в большую. В Омске он держал себя одиноко, вообще старался быть русским аристократом, любил блеск парадов и безнаказанность дерзкого обращения с подчиненными. Он воображал, что управление краем состоит в том только, чтобы усилить свой авторитет; он выхлопотал себе право разжаловать по своему суду казачьих офицеров в рядовые и всеми мерами старался добиться влияния над таможенными и горными округами, находящимися в Западной Сибири. Все чиновничество было приведено в смятение и в продолжение десяти лёт лихорадочно наживалось и банкротилось.

Наконец, в Петербурге как-то вспомнили о Западной Сибири. Горчаков задержан в столице, а в Сибирь был отправлен для ревизии генерал Анненков; край был обрадован этой мерой, он думал, что все нарушения права будут восстановлены. В некоторых местах ожидание суда было так возбуждено, что произошли комические приключения: какие-то два солдата приехали в город Нарым, объявили себя адъютантами генерала Анненкова, произвели ревизию дел в тамошних судебных учреждениях и заковали в кандалы чиновников. Но ревизия Анненкова вышла нисколько не лучше той, которую производили когда-то сенаторы Куракин и Безродный. Первый был такой чистокровный аристократ, что слуга надевал ему шляпу на голову. Сначала сенаторам было представлено множество жалоб. Но когда сенаторы сошлись с [их] лакеями, то это дорожное неудобство было отстранено. Куракин не любил запаха дегтя; когда крестьянин входил в прихожую, лакей говорил ему: «Что же ты в таких сапогах пришел, хоть бы смазал дегтем». Крестьянин возвращался домой и намазывал сапоги. Прихожая набиралась полная, выходил Куракин и в бешенстве от вони выгонял крестьян.

После всего этого в Омск приехал генерал Гасфорд. Это наружно доброе существо было после Горчакова то же, что Федор после Ивана Грозного. Десять лет уже царствует этот почтенный немец. Вообще в Сибири власть императора не чувствительна и узнается только по перемене одного паши другим. В этот промежуток времени хоть бы одна разумная мера! Человек, запятнанный остракизмом иркутского Муравьева за взяточничество, Почекунин управляет чиновниками (страной никто еще не управлял), составляет проекты и давит всех. Каждый раз Гасфорд привозит из Петербурга бездну проектов, и правительство думает, что он занимается [делом].

Гасфорд очень бывает занят; по крайней мере, он сам уверен, что неусыпно трудится. Но в чем заключаются его занятия? Целыми часами он спорит, какое имя дать улице в Омске или вновь учрежденному городу. Все его проекты, привозимые в Петербург, ограничиваются прибавлением нового запасного хлебного магази­на или учреждением какой-нибудь новой должности там, где много старых.

Кроме этого трудолюбия, Гасфорд старается показаться перед публикой честным до рыцарства и нравственным гражданином. Чтобы не развращались нравы в России, он приказал на картах Западной Сибири в названии города Аягуза выкинуть букву «г». Осмотревши Бурлинские соленые озера, он нашел там старую лестницу, выделил из своих денег 25 копеек серебром на ее исправление и написал в Томское губернское правление, чтоб оно возвратило ему издержанные 25 коп. Это, по его мнению, должна было послужить поучительным примером, до какой степени можно быть честным. Этого кажется генералу Гасфорду достаточно для того, чтоб заслужить уважение потомства, и он воображает, что его заслуги отечеству неоценимы. Он любит похвалить самого себя публично; возвратившись из Петербурга, он всегда считает своим долгом прочитать перед собранными чиновниками нечто вроде «тронной речи», в которой больше всего говорит о том, что он трудился за всех, как батрак. В Томске он поправил какому-то чиновнику грамматическую ошибку и прибавил: «Вот что значит уметь владеть и пером и мечом. Генерал до сей поры не верит, что Бэм разбил его под Германштадтом. Его мучат успехи Муравьева; когда в Омск пришло известие о графском достоинстве, данном Муравьеву, Гасфорд отказался от участия в собственно для него устроенной травле зайцев, три дня не выходил из дому и весь первый день проходил из угла в угол, повторяя вполголоса слова: «Граф Амурский». Гасфорду страх как хочется сделаться графом Заилийским. С этой целью он сам привез в Петербург статью, в которой проводится самая близкая им параллель между Амурским и Заилийским краем. Статья напечатана в № 110 «Русского инвалида» и наполнена лестью Сибирскому комитету и похвалами самому автору статьи... Впрочем, если он не писал ее сам, то наверно редактировал.

Нам всегда было бы приятно слушать этого самодовольного старичка, так наивно себя любящего, если б он приехал в Сибирь в качестве простого смертного. Но как генерал-губернатор он не имеет права на эту снисходительность. Западная Сибирь цепенеет под его бесплодным управлением. Был слух, что правительство хотело Западную Сибирь разделить. Киргизскую степь присоединить к Оренбургскому генерал-губернаторству, Томскую губ. поручить Муравьеву, Тобольскую губернию поставить в условия великороссийских губерний. И было б превосходно. А Гасфорду можно дать звание какого-нибудь графа, хоть джунгарского; пожалуй, назвать наместником Азии.

Заботливо отгородившись от печатных и изустных неприятностей, пристращавши на первых порах редакции Тобольских и Томских ведомостей, он думает, что край благоденствует под его управлением, и, чего доброго, может быть, думает, что в России не найдется человека, который может заменить его. А между тем Западная Сибирь сделалась прибежищем, спокойным уголком, в который убегают из Восточной Сибири и Оренбургского края все баскаки, батальонные командиры, дураки и негодяи. Окружен Гасфорд тоже очень дурно. В Тобольске, правда, был губернатором Арцимович, который несколько старался пробудить жизнь своей губернии, но, встреченный обскурантизмом Омска, должен был перенести свою деятельность на более независимую почву. Его место занял Виноградский.

В Томске был прежде Бекман, опять немец и опять тот же ребяческий тип. Он ездил по губернии, рассматривал с любопытством странные явления природы, интересовался нравами жителей и улыбался приятно, когда жаловались мужики и рассказывали возмутительные истории, вообще был губернатором для собственного удовольствия. Этот тип немца преследует Западную Сибирь.

В числе депутатов из разных наций при коронации Александра II был киргиз из Западной Сибири – Муса Череманов, человек умный и наблюдательный. В Москве он встретил молодого немца, увлекавшего общество своим разговором. Череманов сказал ему такой комплимент: «В первый раз вижу умного немца».

Эта невольная фраза лучше всего доказывает, как трудно встретить в Сибири дельного немца.

После Бекмана прислали в Томск Озерского, бывшего дотоле инспектором в горном институте. Говорят, он круто принялся за дела; в видах народного здравия в первое же лето, прорыв лишний въезд на гору, усыпал его галешником и обсадил деревьями, расхлопотался о женской гимназии, о городских доходах, строгостях таксы, а главные болезни края — крепостное состояние 180 тысяч крестьян, приписанных к заводам, недоступность лесов и минеральных богатств для частной промышленности — не затронуты. Специалист, может быть, по горной части, он совершенно чужд познаний, необходимых губернатору; ни юрист, ни политэконом, он держится самых отсталых идей русского законодательства и питает скромное желание — держать губернию в страхе перед собою, а себя перед Гасфордом, и блестеть основанием разных учреждений, лоторей в пользу бедных и проч., устраиваемых за счет глупого купечества. Под начальством Муравьева это, может быть, был бы хороший губернатор.

Неужели двадцатилетнее иго генерал-губернаторов Западной Сибири и их главных правлений не кончилось! В этом отдаленном крае гласность еще нужнее, чем в ближайших губерниях. Сибирский комитет запретил редакциям местных газет описывать «тяжкие времена Сибири» не пропускает подобных статей о Сибири в столичных журналах.

Муравьев колонизирует Амур, а колонистов нет. Он обращался в Петербург с просьбой; вместо того, чтобы открыть свободную колонизацию, поощрить ее привилегиями, правительство назначило на Амур штрафных солдат из арестантских рот. Когда Муравьев не хотел согласиться на эту насильственную колонизацию под тем предлогом, что арестанты не семейны, что для них придется только держать на Амуре усиленный гарнизон, пока они будут живы, а потом, когда вымрут, искать новых колонистов, гениальное петербургское правительство сумело устранить доводы Муравьева со свойственною находчивостью: оно распорядилось набрать нужное число женщин из публичных заведений провинциальных городов.

Недавно Муравьев предложил устроить в Красноярске другую золотоплавильную печь. Во всей Сибири одна такая печь в Барнауле. Отсутствие конкуренции обеспечивает полный произвол начальников этой печи. Золотопромышленник за выплавку двух пудов должен заплатить до 300 руб. серебром. Золотопромышленник Зотов не хотел однажды платить этой пошлины, и все 50 горшков, в которых топилось золото, лопнуло в печи. Было очень разумно учредить другую печь в Красноярске, тем более что золотопромышленникам Восточной Сибири далеко возить свое золото в Барнаул. Это навело ужас на Барнаул, но кабинет его величества облегчил его положение; он нашел, что в Красноярске опасно устраивать печь, так как золото после выплавки должно лежать несколько месяцев до отправления в Петербург в казенном амбаре, а в Восточной Сибири более, чем в Барнауле, ссыльных и других опасных людей. Таким образом, кабинет нашел, что правительству труднее охранить золото, чем золотопромышленникам, так как в то же время золоту придется пролежать в руках золотопромышленников. Или, может, правительство коварно слагает свою обязанность на частных людей?

В кабинете возбуждён был вопрос об освобождении крестьян, приписанных к горным заводам Западной Сибири. Публика об этом ничего не слышала, потому кабинет не торопился с решением его. Говорили об отдаче в частные руки двух железных заводов на Алтае, а потом стали говорить, что кабинет не хочет отдавать их, потому что жаль оставить механического заведения, недавно основанного при заводах, к которому оно питает материнскую нежность.

Колокол. 1860. л. 72.

Потанин Г.Н.

Роман и рассказ в Сибири. III. Н.И. Наумов. «Сила солому ломит. Рассказы из быта сибирских крестьян»

В двух предыдущих статьях мы довольно долго останавливались на том обстоятельстве, что роман из жизни интеллигентных людей в Сибири не имеет до настоящего времени необходимой для него почвы, что попытки создать его неизбежно будут неудачны,— по крайней мере, пока не возникнет в крае местной интеллигенции, что по особенному составу сибирского общества беллетристика в Сибири могла начаться только рассказом из народной жизни. Так как развитие общественной жизни идет с запада, из европейской России, то понятно, почему рассказ из народного быта не мог появиться в Сибири ранее, чем в европейской России; но как скоро рассказ из народного быта появился в европейской России, то можно уже было предвидеть, что вскоре он возникнет и в Сибири. Так оно и случилось: мы имеем теперь целую книжку рассказов из жизни сибирских крестьян Н.И. Наумова – уроженца Западной Сибири, и случаи, рассказываемые им, происходят или у подошвы Алтая, в Томской губернии, или в низовьях Оби, в Тобольской губернии. Между появлением этих рассказов и появлением первых рассказов из жизни русского крестьянства прошел порядочный ряд годов, и, присматриваясь к истории рассказов этого рода, нельзя не заметить, что географическая область, в которой они возникают, постепенно раздвигается из центра к окраинам. Первые очерки крестьянского быт, т. е. «Записки охотника» Тургенева, заимствованы из жизни крестьян в самом сердце России, чуть не под самой Москвой. С увеличением интересов публики к жизни простого народа стали являться описатели простонародного быта и из более восточных частей нашего отечества. В течение последних 10–15 лет восток дал одного за другим: Левитова, Железнова, Решетникова, Стахеева, Наумова. Замечательно, что появились они в правильном географическом порядке: прежде всего из краев более западных, позднее из восточных. Н. И. Наумов, самый позднейший, есть в то же время самый восточный из беллетристов, описывающих народный быт. Причина ясна: восток только начинает принимать участие в умственной жизни России; до сих пор, пока Россия была крепостною, пока умственная ее жизнь сосредоточивалась в одном привилегированном классе, который в главных своих представителях жил преимущественно в столицах, пока массе не было доступно просвещение и когда жизнь ее интересовала разве только в виде аксессуара или фона в картине жизни высшего сословия, естественно, что недворянский восток не мог ни привлечь к себе своими картинами внимание интеллигенции, ни выдвинуть в ряды ее своих представителей. Только в будущем, с развитием просвещения в простонародной массе, восток примет, вероятно, настоящее участие в русской литературе и в жизни русской мысли и искусства вообще.

Главное достоинство рассказов Наумова – верное изображение крестьянской жизни. Язык, которым говорят герои наумовских рассказов, замечателен по близости к подлиннику, какой до Наумова достигал только один Глеб Успенский; это не тот обобщенный для всего простонародного мира жаргон, которым говорят простолюдины в рассказах Горбунова ив последних произведениях Максимова, в котором не только всякие индивидуальные, но даже областные особенности исчезают, – жаргон, доведенный до последней бледности рассказчиками вроде Немировича-Данченко. Той же правдивостью и добросовестным отношением к делу отличаются и изображения типов; мироеды Наумова неподражаемы, и все, что пишется в этом роде после Наумова, представляется уже только копиями с наумовских портретов. Эта реальность рассказов Наумова ставит критика в особые отношения к ним сравнительно с произведениями вроде «Шаг за шагом» или второй части романа «Николай Негорев». Правда, критика найдет, что сказать по поводу последних; но интерес, ими возбуждаемый, – отрицательный; задача критики в отношении к ним заключается в объяснении причин их неудачности и того, почему все-таки они появляются, несмотря на их неудачность; здесь объектом критики являются не герои рассказа, а сам автор; критика старается отыскать в жизни общества причины появления сочинителя, пишущего подобные произведения, подобно тому, как натуралист изучает аномалии в природе. Реальные представления народной жизни, вроде очерков Наумова, задают совсем другую задачу для критики, объектом ее здесь бывает не сам автор, а герои его рассказов и их жизнь. Критик имеет перед собою самую жизнь, верно отраженную в зеркале искусства, и задача его состоит в том, чтобы объяснить те общественные явления, которые составляют содержание рассказов.

Мы не будем распространяться о художественности рассказов Наумова, ни передавать содержания их, ни делать цитаты и них, как последнее ни было бы заманчиво для нас. По всей вероятности, все сибиряки, от гимназиста до дряхлого седого старика, прочли давно эти прекрасные рассказы. Мы говорим здесь только о тех чертах, какими обрисовывает сибирские нравы наш талантливый рассказчик. Черты эти не привлекательны. Он вводит нас в мир, где господствуют мироеды, сухие, черствые, безжалостные к страданиям бедняков. Не один Наумов находит эти непривлекательные черты в сибирском обществе. Н. Ядринцев со слов сибирских бродяг рисует господствующий тип сибиряка – сравнительно с великороссийским - невежественным, суеверным, близким к типу азиатского дикаря, с развитыми внешним» чувствами, ловким в обращении с конем и винтовкой, далее – чувственным, склонным к скорой наживе, со слабо развитыми гуманными чувствами, более любящим деньги, чем людей. Другой сибирский писатель, А.П. Щапов, в этом же роде характеризует сибирское общество. «Вообще, – пишет он, – в сибирском населении, по-видимому, гораздо более, чем в великорусском народе, заметно преобладание эгоистических, своекорыстно-приобретательных и семейно-родовых чувств и наклонностей над нравственно-социальными и гуманными чувствами и стремлениями («Отечественные записки», 1872, октябрь). Итак, и публицисты, и беллетрист единодушно сходятся в своем мнении относительно господствующего тона в сибирской жизни: симпатические и общественные инстинкты слабы и не развиты, идеи человечности убиты отчасти звероловным промыслом, отчасти борьбой с штрафной колонизацией, отчасти разложением общины; ставши белковщиком или соболевщиком, сибиряк сделался индивидуа­листом, он стал вести одинокую жизнь в «промышленной избушке», часто по десяти лет вдали от общины и семьи, он отвыкал от всяких общественных и семейных обязанностей, приучался надеяться только на свои собственные силы. Требуя многолетних отлучек от семьи и общины и вознаграждая их богатой добычей, соболиный промысел отлучал соболевщика фиксировать свое чувство на одной известной женщине и на одной известной местности, семейная жизнь заменена распущенностью, любовь, к родине страстью к альпийской жизни, чувство удовольствия, испытываемое при виде возрастания и процветания общины, заменено чувством удовольствия от удачного промысла при виде умножающихся сорочков соболей. Если к этому прибавить отсутствие в крае общественной жизни, отсутствие учреждений, которые обобщили бы интересы и мнения и, сосредоточивая на себе любовь населения, влияли бы на него воспитательно, образуя в нем социальные наклонности,- этих причин будет достаточно, чтобы объяснить господство в сибирском обществе указанных черт.

Однако не следует думать, что сибирское общество только и состоит, что из двух мартынов, которых гоголевский Тентетников, прогуливаясь по своим владениям, видел стоявших на берегу реки – одного держащего рыбу во рту, другого без рыбы, смотрящего на мартына с рыбой. Сибирское общество, конечно, не состоит исключительно из людей, стремящихся к наживе, из которых одни, нажившись, чванятся своими «тышшами», подобно наумовскому Вежину, и считают себя «преизвышенными фортуной», другие остаются в бедности, но с завистью смотрят на первых и только выжидают случая тоже сделаться «преизвышенными фортуной». В среде сибирского населения, без всякого сомнения, найдутся типы привлекательные; что Наумов описывает только кулаков, нужно конечно объяснить до некоторой степени свойствами его таланта; что другие писатели остановились исключительно на эгоистических чертах сибирского населения, объясняется тем, что пробудившаяся в Сибири местная мысль остановилась прежде всего на темной стороне сибирской жизни. И это естественно. Что наперед всего бросается в глаза человеку, вновь приехавшему в Сибирь, или туземцу, который задумывается над окружающей средой? Его прежде всего поражает отсутствие общества в Сибири; он видит перед собой население, живущее разрозненными интересами, но общество он не встретит. Не встретит он здесь ни кружков, объединенных интересами ума и чувства, вроде хоть слабого подражания кружку Введенского в Петербурге, Чаадаева или Станкевича в Москве или, по крайней мере, кружку Второва в Казани, ни отдельных личностей, проникнутых любовью к краю, руководящею их трудами в течение всей их жизни, ни общественных учреждений вроде университета, на которых могли бы останавливаться с любовью хорошие люди, на которые они могли бы нести пожертвования. Общественные предприятия совершаются здесь только на бюрократической инициативе; местное общество, участвуя в них взносами, не участвует нимало нравственно. Словом, он встретит здесь хилое, безжизненное, скучное общество. Эта жизнь точно в пустыне на человека с душой, более чем заурядной, наводит глубокую тоску, и немудрено, что у Щапова вырвалась такая филиппика против сибирского общества, которую многие приняли за пасквиль. Одно место у Наумова в рассказе «Юровая» может служить прекрасной символизацией недеятельного состояния сибир­ского общества. Бедный крестьянин Кулек задолжал кулаку Вежину; последний хочет забрать весь его улов рыбы; у бедного крестьянина не хватает духу своими руками отдать рыбу кулаку, потому что это был «кус малых ребят»; жена отворила амбар и заплакала, прикрывшись передником, «а Петр Матвеевич не уставал тем временем хозяйничать: опытной рукой выбирал он за­рытых в снег осетриков, челбышей, нельм. Попадал ли ему под руку крупный муксун, он брал и муксуна. Выйдя из избы и при­слонясь к косяку избы, Кулек молча глядел, как Семен и Авдей нагружали полы своих полушубков отборной рыбой и складывали ее в розвальни. Лицо его горело, в глазах выражалась бессильная злоба...» Остальное общество присутствовало при этом тяжелом событии в лице волостного головы Романа Васильевича, присутствовало апатично, с одним недеятельным соболезнова­нием.

Было бы несправедливо сказать, что чужое горе ни в ком не находит чувство сострадания. Те же рассказы Наумова указы­вают на случаи, когда из среды самих крестьян выступают адвокаты за общее дело. В крестьянских «выборах» таким мирским адвокатом выступает крестьянин Бычков, в «Юровой» – крестьянин Калинин, в рассказе «Еж» – старый рабочий, известный в тайге под этим именем, в «Учете» – крестьянин Ознобин. Речи их представляют образец истинно крестьянского красноречия, в них слышится смелый голос правды. Если бы кто-нибудь вздумал составить хрестоматию для сибирских училищ, эти речи составили бы в ней лучшие пьесы. Появление защитников крестьянской массы из самих же крестьян очень характерно для Сибири, если не ошибаюсь, подобное явление столь же часто можно встретить только на севере европейской России. Объяснение этому явлению, мне кажется, следует искать в следующем: сибирское крестьянство было издавна присуждено само заботиться о многих своих нуждах. Отдаленность края от метрополии и государственной власти вызывала необходимость местному обществу брать на себя такие заботы, от которых население европейской России было избавлено. Таким образом, в Сибири возник и долго господствовал самосуд. Отдельные малочисленные русские поселения, окруженные враждебными инородцами, отдаленные от центров страны на большие расстояния, – с осенью притом сообщения прерывались полным отсутствием искусственных путей, – принуждены были часто постановлять решения и присваивать себе власть, законами не допущенную.

Так, я читал в одном архиве, что не далее как в конце прошлого столетия жители города Охотска казнили самосудом несколько человек коряков, предводителей мятежа, отговариваясь в донесении своем в Якутск, что тюрьма в Охотске, в которой они содержались, слишком плоха, потому оставлять мятежников в живых, в ожидании решения суда было опасно, особенно в виду готовности окрестного коряцкого населения взять тюрьму насилием. В свою очередь, и большие города присваивали себе такую власть, которую им Москва не давала; они иногда, доведенные до крайности гнетом воеводского произвола, бесполезно взывая к московскому правительству, сами своим судом ссажи­вали воевод, как это было в Таре или два раза в Иркутске, после чего нередко ставили во главе города излюбленное выборное начальство; в Иркутске, чтоб придать подобному coup d'е´tat* в своем роде вид законности, воеводой объявляли несовершеннолетнего сына ссаженного воеводы и действительному городскому управлению давали значение регентства. В городах это самоправство с введением улучшенного городского благоустройства прекратилось, но в деревнях еще долго господствовало в самых крайних видах — в видах смертных приговоров. Сибирь, наводненная толпами бродяг, однако ж не имевшая соответствующего персонала полиции, должна была сама позаботиться если не о решительном отвращении этого зла, то по крайней мере о смягчении его последствий; действительно, сибирское крестьянство само верхом на лошади и с винтовкою в руках дисциплинировало несколько бродячую массу; известный декабрист Д. Завалишин высказал как-то в «Московских ведомостях» мнение, что зло и преступления, которые могли бы покрыть Сибирь при громадном числе бродячего штрафного населения, не развились до чудовищных размеров только благодаря варварской истребительной войне сибирских крестьян с бродягами. Охота на горбунов была не что иное, как искаженные остатки старого сибирского самоуправления. По мере того, как устройство полиции развивается, устраняется и это самоуправство деревенских общин в деревнях. В то время, как в окрестных деревнях еще существовал самосуд, город Томск, как рассказывает г. Ядринцев в своей книге «Русская община в тюрьме и ссылке», два раза был осаждаем бродягами до такой степени, что деятельность городской полиции была парализована и жители были принуждены встать чуть не на военное положение, и тем не менее город ограничился только прошениями и иеремиадами в газеты о бездействии местной полиции, не умея даже глубже взглянуть на причины зла в своих корреспонденциях, сваливая всю беду на тогдашний персонал полиции. На всю историю Сибири можно смотреть, как на постепенный переход от древнего общинного самоуправления к постепенному ограничению его, и нельзя не пожелать, чтоб кто-нибудь из сибирских писателей взялся изучить этот предмет; его книга и была бы настоящей историей сибирского народа, а не те компиляции, которые теперь составляют по актам о походах играбительских набегах Хабарова, Пояркова, Атласова и прочих землепроходцев.

Отсутствие в крае полиции в достаточном количестве и надлежащего качества вызвало самоуправство и самосуд, отсутствие местной интеллигенции послужило причиной другого параллельного явления.

Предоставленное своему собственному уму, не встречая помо­щи со стороны интеллигенции, сибирское крестьянство принуждено было в собственной среде искать и находить адвокатов за мирское дело, за угнетенную мироедами голытьбу. Нужда вызывает к жизни из самих крестьян такие личности, которые при­нимают на себя, иногда даже не без фанатизма, защиту этих бедных людей, которые трудятся на чужой карман, разоряются, кабалятся и гибнут. Собственно сибирской интеллигенции, которая могла бы принять на себя его защиту, нет, а чиновничество сибирское (хотя, разумеется, не без исключений, которые, впрочем, ограничиваются сферой, самой близкой к генерал-губернаторам) рекрутируется обыкновенно из тех рядов европейско-русского, которые не нашли себе места в Европе. И вот на помощь безграмотному, бедному, замотавшемуся в долгах крестьянству являются малообразованные люди, не местная интеллигенция, которой в Сибири нет, а простые крестьяне вроде Ознобина, Бычкова, Калинина или приискового рабочего Ежа. «За мужика, ваше почтение, некому стоять, — говорит Еж управляющему прииска, — у него нет защитников, всякий только норовит из его же овчинки шубку сшить». Но вся сила этих мирских адвокатов в их красноречии, которого, оказывается, недостаточно для того, чтоб их дело выиграло, и они нередко попадают за свое красноречие в острог. А Светловы, выкормленные осетринами, чалбышами и нельмами этих несчастных Кульков?.. Светловы в это время любуются на свои собственные убеждения, измеряют пропасть, отделяющую их миросозерцание от миросозерцания ушаковцев, и думают о себе, что не здесь бы в захолустье действовать их благородной голове!

Рассказами Наумова начинается сибирская беллетристика, и мы горячо приветствуем это начало. Твердо надеемся, что пример Н.И. Наумова не останется без подражания, и в среде его земляков найдутся продолжатели дела, которому он положил начало. Думаем, что и сам Н. И. Наумов еще не одним рассказом подарит нас; не можем удержаться, однако ж, от того, чтоб не высказать при этом желания, чтоб автор книжки «Сила солому ломит», живущий теперь в Петербурге, получил возможность снова поселиться на своей родине, в Сибири, чтоб сцены, оставившие свои впечатления на его памяти, не могли потерять свою живость вдали от мест, где автор провел детство и юность. Правда, талант нашего рассказчика не падает. Первый его рассказ «Деревенский торгаш» был помещен в апрельской книжке «Дела» за 1871 г. Затем им были напечатаны рассказы «Юровая» в «Деле» за 1872 г., «Учет» в «Отечественных записках» 1873 г., июнь, «Еж» в «Отечественных записках» 1873 г., июль, наконец, «Крестьянские выборы» в «Деле» 1873 г., в четырех книжках с апреля по июль. После двухгодичного молчания Н. И. Наумов поместил новый рассказ «Из летописей кулачества» в милютинском «Сборнике» в 1875 г. Последний рассказ если не превосходит достоинствами прежних, то и не ведет к заключению, что талант автора начинает оскудевать. Несмотря на это, мы боимся, что автор «Юровой», долго не подновляя своих старых впечатлений видом своей родины, перестанет совсем работать. Остановка в развитии таланта с переездом, в столицу у писателей, вышедших из отдаленных окраин, была уже замечена петербургскими критиками. Причина этого оскудения, конечно, не лежит в скудости крестьянской жизни любопытными явлениями. Будь оно скудно ими, один писатель мог бы сразу исчерпать весь матери­ал, не оставив другим; между тем писатели из народного быта являются один за другим, открывая все новые и новые стороны для описания. Очевидно, причины оскудевания талантов лежат ближе к личностям писателей. Один из петербургских критиков объясняет это тем, что «рутинное прозябание какого-нибудь городишка, села или местечка (где вырос писатель), полное отсутствие всяких умственных интересов в уездной глуши делают невыносимою жизнь среди этой обстановки» и гонят молодого пи­сателя в столицу. Но здесь, «приобретя одно, он утрачивает другое. Он найдет в столице мыслящих людей, литературную работу; пока впечатления, вынесенные из простой жизни, еще свежи, он создаст несколько очерков, полных свежести, жизни, иногда и страсти, но затем воспоминания детства начнут слабеть и темнеть, впечатления, вынесенные из родины, начнут изменять писа­телю» («Наша современная беллетристика», — «Азиатский вестник»).

Мы совершенно согласны с автором, что разлука с родиной гибельно действует на писателей. Мы можем взять три примера для подтверждения этого, примеры Гоголя, Шевченки, Решетникова; эти три примера представляют три различные судьбы областного писателя. Первый от бытовых картин местной сельской и старосветской жизни переходит сначала к историческим картинам своей области, а потом к изображению жизни общерусской интеллигенции, быта помещицкого. Если он сохранил силу своего таланта до последнего времени, то это объясняется тем, что он принадлежит к дворянскому сословию, и разлука с родиной для него ознаменовалась только переходом к другому роду беллетристики. Шевченко до смерти остается исключительно поэтом своей области: но, утратив живые сношения с ней, под конец должен был медленно увядать и выцветать. Решетников, оставив свою область, делал над собой героические усилия, чтоб привить свой талант к чужой среде, нанимался рабочим при постройке железной дороги, проводил жизнь на одних нарах с рабочими и мужиками, но все напрасно. Эти примеры показывают, что разрыв с средой, в которой провел писатель свое детство и юность, всегда отзывается крайне неблагоприятно к дальнейшему развитию таланта. Детские впечатления, утверждает современная психология, самые важные в жизни отдельного человека; они кладут свою печать на образование его инстинктов, на его метод мышления, на способ образования представлений; его наклонности общественные, нравственные и ученые, его мир образов и вымыслов — всё, если не прямо, то посредственно зависит от жизни его мозга во времена детства. Как часто случается читать, что какое-нибудь замечательное произведение, написанное писателем в зрелых годах, задумано им еще в лета самой ранней юности. Печорин Лермонтова уже сложился в Демоне, а «Демон» был начат им еще на пятнадцатом году жизни; антипатия к окружающему обществу, которой отмечена вся поэзия Лермонтова, уже встречается в его детских тетрадях. Если так важны детские впечатления, то понятно, что талант будет крепнуть и становиться богаче силами, если он не будет порывать своих сношений с средой, в которой прошло его детство.

Правда, условия провинциальной жизни часто складываются так тяжело, что писатель принужден бежать из провинции в столицу и оставаться вдали от тех мест, жизнь которых он изображает. В таком случае нам остается пожелать, чтобы поскорее исчезли эти условия.

Сибирь. 1876. №№ 40, 44, 51.

Печатается с незначительными сокращениямиповторов по преимуществу.

 




Поделиться с друзьями:


Дата добавления: 2014-12-27; Просмотров: 863; Нарушение авторских прав?; Мы поможем в написании вашей работы!


Нам важно ваше мнение! Был ли полезен опубликованный материал? Да | Нет



studopedia.su - Студопедия (2013 - 2024) год. Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав! Последнее добавление




Генерация страницы за: 0.024 сек.