КАТЕГОРИИ: Архитектура-(3434)Астрономия-(809)Биология-(7483)Биотехнологии-(1457)Военное дело-(14632)Высокие технологии-(1363)География-(913)Геология-(1438)Государство-(451)Демография-(1065)Дом-(47672)Журналистика и СМИ-(912)Изобретательство-(14524)Иностранные языки-(4268)Информатика-(17799)Искусство-(1338)История-(13644)Компьютеры-(11121)Косметика-(55)Кулинария-(373)Культура-(8427)Лингвистика-(374)Литература-(1642)Маркетинг-(23702)Математика-(16968)Машиностроение-(1700)Медицина-(12668)Менеджмент-(24684)Механика-(15423)Науковедение-(506)Образование-(11852)Охрана труда-(3308)Педагогика-(5571)Полиграфия-(1312)Политика-(7869)Право-(5454)Приборостроение-(1369)Программирование-(2801)Производство-(97182)Промышленность-(8706)Психология-(18388)Религия-(3217)Связь-(10668)Сельское хозяйство-(299)Социология-(6455)Спорт-(42831)Строительство-(4793)Торговля-(5050)Транспорт-(2929)Туризм-(1568)Физика-(3942)Философия-(17015)Финансы-(26596)Химия-(22929)Экология-(12095)Экономика-(9961)Электроника-(8441)Электротехника-(4623)Энергетика-(12629)Юриспруденция-(1492)Ядерная техника-(1748) |
Часть III. А есть А 21 страница
– Нет. Стоя. Именно стоя. Затаись. Не действуй. – Но они предали тебя. – Неужели? – негромко спросил Риарден с улыбкой. У него оставалось лишь несколько сотен долларов в бумажнике. Но душу грела мысль о том, что в сейфе лежит ценный слиток, полученный от золотоволосого пирата, который сейчас словно протянул ему руку помощи. На другой день, первого ноября, ему позвонил из Вашингтона какой‑то служащий, голос его как бы полз по проводу, принося извинения. – Это ошибка, мистер Риарден! Досадная ошибка, и только! Наложение ареста не должно было касаться вас. Вы знаете, какое сейчас положение, добавьте тупость конторских работников и непроходимый бюрократизм; какой‑то идиот перепутал документы и отправил ордер на арест вашей собственности, хотя речь шла не о вас, а о каком‑то мыльном фабриканте! Пожалуйста, примите наши извинения, мистер Риарден, наши глубочайшие извинения на самом высшем уровне. – Голос погас, воцарилась короткая, выжидательная пауза. – Мистер Риарден?.. – Я слушаю. – Не могу передать, как мы сожалеем, что причинили вам беспокойство или неудобства. И все из‑за этих проклятых формальностей. Вы знаете, что такое бюрократизм! Потребуется несколько дней, может быть, даже неделя, чтобы отменить этот ордер и снять арест… Мистер Риарден? – Я слушаю. – Мы ужасно сожалеем и готовы выплатить любую компенсацию, какая в наших силах. Вы, разумеется, имеете полное право потребовать через суд возмещения причиненных вам неудобств, и мы готовы расплатиться. Мы не будем оспаривать ваш иск. Вы, разумеется, подадите его и… – Я этого не говорил. – А? Да, не говорили… то есть… хорошо, а что вы сказали, мистер Риарден? – Я ничего не сказал. На другой день, под вечер, из Вашингтона позвонил другой чиновник. На этот раз казалось, что голос не полз, а прыгал по проводу с веселой виртуозностью канатоходца. Звонивший представился Тинки Холлоуэйем и попросил Риардена присутствовать на совещании, «это неофициальное маленькое совещание, всего несколько высокопоставленных лиц», которое должно было состояться послезавтра в Нью‑Йорке, в отеле «Уэйн‑Фолкленд». – У нас за последние несколько недель было столько недоразумений! – сказал Тинки Холлоуэй. – Таких досадных и таких лишних! Мы могли бы все быстро исправить, мистер Риарден, будь у нас возможность переговорить с вами. Мы очень хотим вас видеть. – Можете в любое время отправить мне вызов в суд. – О нет, нет, нет! – в голосе послышался испуг. – Нет, мистер Риарден, зачем же так? Вы не поняли нас, мы хотим встретиться с вами в дружеской обстановке, мы хотим только договориться о добровольном сотрудничестве. Зависла напряженная пауза, Холлоуэй недоумевал, действительно ли ему послышался далекий смешок. Он ждал, но в трубке больше не раздалось ни звука. – Мистер Риарден? – Слушаю. – Право же, мистер Риарден, в такое время, как сейчас, совещание с нами могло бы пойти вам очень на пользу. – Совещание по какому вопросу? – Вы столкнулись со многими трудностями, и мы хотим помочь вам, чем только сможем. – Я не просил о помощи. – Сейчас ненадежные времена, мистер Риарден, общественное настроение очень изменчивое и взрывное, очень опасное, и мы хотим иметь возможность защитить вас. – Я не просил защиты. – Но вы наверняка понимаете, что мы можем представлять для вас ценность, и если вам от нас что‑то нужно… – Не нужно ничего. – Однако у вас наверняка есть проблемы, которые вы хотели бы обсудить с нами. – Таких проблем нет. – Тогда… в таком случае, – Холлоуэй перестал делать вид, что оказывает любезность, и откровенно попросил, – тогда, может, просто выслушаете нас? – Если вам есть что сказать мне. – Есть, мистер Риарден, разумеется, есть! Мы только и просим, чтобы вы нас выслушали. Дали нам шанс. Приезжайте на это совещание. Вы не свяжете себя никакими обязательствами. Холлоуэй понял, что сболтнул лишнее, и умолк, услышав насмешливый, оживленный голос Риардена: – Знаю. – Ну, я имел в виду… то есть… ну, как, приедете? – Хорошо, – ответил Риарден. – Приеду. Он пропустил мимо ушей благодарную лесть, обратил только внимание на то, что повторял Холлоуэй: – В семь вечера, четвертого ноября, мистер Риарден… четвертого ноября, – словно эта дата имела какое‑то особое значение. Риарден положил трубку, откинулся на спинку кресла и стал смотреть на отблески пламени домен на потолке. Он знал, что это совещание – западня; знал и то, что те, кто ее расставил, ничего не получат. Тинки Холлоуэй положил трубку в своем вашингтонском кабинете и нахмурился. Клод Слэгенхоп, президент организации «Френдз оф Глобал Прогресс», нервозно жевавший спичку, сидя в кресле, поднял на него взгляд и спросил: – Неважные дела? Холлоуэй покачал головой. – Он приедет, но… да, дела неважные. И добавил: – Сомневаюсь, что он пойдет на это. – Так мне и сказал мой простофиля. – Знаю. – Сказал, что нам лучше не пытаться. – К черту твоего простофилю! Мы должны! Придется рискнуть. Этим простофилей был Филипп Риарден, неделю назад он доложил Клоду Слэгенхопу: – Нет, он не возьмет меня к себе, не даст мне работы, я старался, как ты требовал, старался изо всех сил, но все без толку, он не пустит меня на свой завод. А что до его настроения – поверь, оно скверное. Хуже, чем я ожидал. Я знаю его и могу сказать, что у вас нет ни единого шанса. Его терпение на пределе. Надавим еще чуть‑чуть, и оно лопнет. Ты сказал, что большие парни хотят быть в курсе. Скажи им, пусть не делают этого. Скажи, что он… Господи, Клод, если они на это пойдут, то упустят его! – Немного же от тебя толку, – сухо сказал Слэгенхоп, отворачиваясь. Филипп схватил его за рукав и спросил с нескрываемым страхом: – Послушай, Клод, по… по директиве десять‑двести восемьдесят девять… если он уйдет, то… то не будет никаких наследников? – Совершенно верно. – Они заберут завод и… и все? – Таков закон. – Но… Клод, они не поступят так со мной, правда? – Они не хотят, чтобы он уходил. Ты это знаешь. Удержи его, если сможешь. – Но я не могу! Сам знаешь, что не могу! Из‑за моих политических взглядов и… и за всего, что я сделал для тебя. Ты знаешь, кем он меня считает! Я никак не могу удержать его! – Что ж, тем хуже для тебя. – Клод! – воскликнул Филипп в панике. – Клод, они не оставят меня за бортом, правда? Я свой человек, разве не так? Они всегда говорили, что я свой, что я нужен им… что им нужны такие, как я, а не как он, люди с моим… с моим потенциалом, помнишь? И после всего, что я сделал для них, после всей моей веры, службы, преданности делу… – Чертов болван, – отрывисто произнес Слэгенхоп, – да без него, на кой черт нам ты? Утром четвертого ноября Хэнка Риардена разбудил телефонный звонок. Он открыл глаза, увидел ясное рассветное небо в окне спальни, небо нежного аквамаринового цвета, которое отбрасывало на старые филадельфийские крыши розоватый оттенок. Несколько мгновений, пока его сознание было чистым, как небеса, пока он оставался наедине с собой и его душу еще не отяготили болезненные воспоминания, Хэнк лежал неподвижно, захваченный этим зрелищем и очарованный предчувствием слияния с миром, где будет царить вечное утро. Телефон вернул его к действительности: размеренные, визгливые звонки аппарата надрывно взывали о помощи. Риарден, нахмурясь, поднял трубку: – Алло? – Доброе утро, Генри, – произнес дрожащий голос; звонила его мать. – Мама, что так рано? – сухо спросил он. – О, ты всегда поднимаешься на рассвете, и я хотела застать тебя, пока ты не уехал на завод. – В чем дело? – Генри, мне нужно с тобой увидеться. Поговорить. Сегодня. В любое время. Это очень важно. – Что‑нибудь случилось? – Нет… да… то есть… я должна поговорить с тобой лично. Приедешь? – Извини, не могу. У меня вечером встреча в Нью‑Йорке. Если хочешь, приеду завтра. – Нет! Не завтра. Необходимо увидеться сегодня. Необходимо. – в голосе ее слышались панические нотки; впрочем, если бы не странный, настойчивый тон ее механического голоса, он решил бы, что она разыгрывает очередную роль беспомощной, одинокой женщины. – Мама, в чем дело? – Я не могу говорить об этом по телефону. Мне нужно видеть тебя. – Тогда, если хочешь, приезжай в контору… – Нет! Только не в конторе! Мне нужно увидеться с тобой там, где можно поговорить спокойно. Неужели ты не можешь сделать одолжения и приехать сюда? Тебя просит мать. Ты так редко появляешься. Может быть, в этом не твоя вина. Но разве нельзя пойти навстречу, если я тебя прошу? – Хорошо, мама. Буду в четыре часа. – Замечательно. Спасибо, Генри. Замечательно. В тот день Риардену показалось, что над заводом нависла какая‑то легкая напряженность. Слишком легкая, чтобы определить ее природу, но завод был для него словно лицо любимой женщины, в котором он мог уловить мельчайшие оттенки чувств. Он заметил, что небольшие группы новых рабочих – человека по три‑четыре – слишком часто собираются вместе. Их поведение, скорее, годилось для бильярдной, чем для заводского цеха. Он поймал несколько настороженных и враждебных взглядов, но махнул на это рукой: стоит ли задумываться о таких мелочах, да и времени нет. Подъезжая к своему бывшему дому, Риарден резко затормозил у подножия холма. Последний раз он видел этот дом пятнадцатого мая, когда ушел из него. Это зрелище пробудило в его душе чувства, которые затем преследовали его на протяжение десяти лет, когда он туда возвращался: напряженности, замешательства, унылой неудовлетворенности, жесткого протеста и наивного отчаянья. Он старался понять свою семью… старался быть справедливым. Риарден медленно пошел по дорожке к дому. Он был спокоен. Он понимал, что этот дом является памятником вины, – его вины перед собой. Хэнк ожидал увидеть мать и Филиппа, но полной неожиданностью оказалась Лилиан. Риарден остановился на пороге. Все трое стояли, вглядываясь в его лицо и в дверной проем за его спиной. За притворной благостностью их лиц скрывались страх и подвох, которые он научился понимать, словно они надеялись добиться своего, лишь взывая к его жалости, удержать его в этой западне, хотя один шаг назад – и он оказался бы вне их досягаемости. Они полагались на его жалость и страшились его гнева; они не смели рассматривать третьей альтернативы – его равнодушия. – Что она делает тут? – спросил Риарден, обращаясь к матери, голос его был бесстрастно ровным. – Лилиан живет здесь после вашего развода, – оборонительно ответила мать. – Я не могла допустить, чтобы она голодала на улице. Взгляд матери выражал наполовину просьбу, словно она просила не бить ее по лицу, наполовину торжество, словно она его ударила. Риарден понимал ее мотив: то было не сочувствие, между нею и Лилиан никогда не было особой любви, то была их общая месть ему, то было тайное удовольствие расходовать его деньги на бывшую жену, содержать которую он отказался. Голова Лилиан застыла в приветственном кивке, на губах у нее была легкая испытующая улыбка, полуробкая‑полунаглая. Риарден не делал вида, будто не замечает бывшую жену; он смотрел на нее, но словно на пустое место. Молча закрыв дверь, он вошел в гостиную. Мать издала легкий, беспокойный вздох облегчения и поспешила сесть в ближайшее кресло, нервозно глядя, последует ли он ее примеру. – Чего ты хотела? – спросил Риарден, садясь. Мать сидела прямо и вместе с тем странно сутулясь, плечи ее были подняты, голова опущена. – Милосердия, Генри, – прошептала она. – Что ты имеешь в виду? – Не понимаешь? – Нет. – В общем… – Она суетливо развела руки в беспомощном жесте, – в общем… – Глаза ее бегали, избегая его внимательного взгляда. – В общем, сказать нужно многое… и я не знаю, как это сказать, но… в общем, есть один практический вопрос, но сам по себе он неважен… я не потому позвала тебя сюда… – В чем он заключается? – Практический вопрос? В наших чеках на содержание, моем и Филиппа. Они должны были прийти первого числа, но из‑за ордера на арест мы не можем их получить. Ты знаешь это, так ведь? – Знаю. – Ну и что же нам делать? – Не знаю. – Я имею в виду, что собираешься делать ты в связи с этим? – Ничего. Мать неотрывно смотрела на него, словно отсчитывая секунды молчания. – Ничего, Генри? – Я не в силах ничего сделать. Они наблюдали за его лицом с какой‑то ищущей пристальностью; Риарден был уверен, что мать сказала правду, что непосредственные денежные затруднения – не цель его вызова сюда, что они – только символ более широкой проблемы. – Но, Генри, мы оказались в трудном положении. – Я тоже. – Не мог бы ты прислать нам наличных? – Я не успел взять наличности. – Тогда… Послушай, Генри, это произошло так внезапно и, думаю, напугало людей, бакалейщик отказывает нам в кредите, если ты о нем не попросишь. Думаю, он хочет, чтобы ты подписал кредитную карточку или что‑то наподобие. Поговоришь с ним, устроишь это? – Нет. – Нет? – Мать негромко ахнула. – Почему? – Не возьму на себя обязательств, которых не смогу выполнить. – Как это понять? – Не влезу в долги, которых никак не смогу выплатить. – Почему не сможешь? Этот арест просто какая‑то формальность, он временный, это знают все! – Вот как? Я не знаю. – Но, Генри, счет за продукты! Ты не уверен, что сможешь оплатить счет за продукты при своих миллионах? – Я не буду обманывать бакалейщика, делая вид, что эти миллионы принадлежат мне. – О чем ты говоришь? Кому они принадлежат? – Никому. – Как это понять? – Мама, думаю, ты понимаешь меня полностью. Думаю, поняла это раньше меня. Ничто никому не принадлежит. Это то, что вы одобряли и во что верили годы. Вы хотели, чтобы я был связан. Я связан. Теперь уже поздно что‑то менять. – Ты хочешь, чтобы твои политические идеи… Она увидела выражение его лица и резко умолкла. Лилиан сидела, уставясь в пол, словно боялась поднять взгляд в эту минуту. Филипп похрустывал суставами пальцев. Мать взглянула на Риардена и прошептала: – Не бросай нас, Генри, – какая‑то нотка жизни в ее словах сказала ему, что истинная причина открывается. – Времена сейчас ужасные, и мы боимся. Это правда, Генри, боимся, потому что ты отвернулся от нас. Я имею в виду не только счет за продукты, но это признак, – год назад ты не допустил бы такого. Теперь… теперь тебе все равно. – Она сделала выжидательную паузу. – Это так? – Да, так. – Что ж… что ж, это наша вина. Вот что я хотела сказать тебе: мы знаем, что виноваты. Мы плохо обходились с тобой все эти годы. Были несправедливы к тебе, заставляли тебя страдать, использовали тебя и не благодарили. Мы виноваты, Генри, мы согрешили перед тобой и признаемся в этом. Что еще можно сказать теперь? Найдешь ты в душе силы простить нас? – Какого поступка ты от меня хочешь? – спросил Риарден ясным, ровным голосом, будто на деловом совещании. – Не знаю! Кто я, чтобы знать? Но сейчас я говорю не об этом. Не о поступках, только о чувствах. Я прошу тебя о чувстве, Генри, только о чувстве, даже если мы не заслуживаем его. Ты щедрый и сильный. Забудешь прошлое, Генри? Простишь нас? Ужас в глазах матери был неподдельным. Год назад Риарден сказал бы себе, что это ее способ заглаживать вину, подавил бы отвращение к ее словам, в которых он находил только туман бессмыслицы. Он заставил бы себя придать им смысл, пусть даже ничего не понимая, приписал бы им добродетель искренности в ее представлении, даже если бы это не совпадало с его представлением. Но он уже перестал считаться с какими бы то ни было представлениями, кроме собственных. – Простишь ты нас? – Мама, лучше не говорить об этом. Не проси объяснить, почему. Думаю, ты знаешь это не хуже меня. Если тебе нужно, чтобы я что‑то сделал, скажи. Больше обсуждать нечего. – Но я не понимаю тебя! Не понимаю! Я позвала тебя именно для этого – попросить прощения! Ты отказываешься ответить? – Хорошо. Что будет означать мое прощение? – А? – Я спросил, что оно будет означать? Мать удивленно развела руками, словно это было самоочевидно. – Ну, как же, оно… оно облегчит нам душу. – Изменит оно прошлое? – Нам облегчит душу знание, что ты простил нас. – Хочешь, чтобы я делал вид, будто прошлого не существовало? – О, господи, Генри, неужели не понимаешь? Мы только хотим знать, что ты… что ты чувствуешь какую‑то заботу о нас. – Я ее не чувствую. Хочешь, чтобы я притворялся? – Но я и прошу о том, чтобы ты ее чувствовал. – На каком основании? – Основании? – В обмен на что? – Генри, Генри, мы говорим не о бизнесе, не о тоннах стали и банковских счетах, речь идет о чувстве, а ты говоришь, как торговец! – Я и есть торговец. То, что он увидел в ее глазах, было ужасом, не беспомощным ужасом старания и неспособности понять, а ужасом приближения к той грани, где избежать понимания будет уже невозможно. – Послушай, Генри, – торопливо сказал Филипп, – мама не понимает таких вещей. Мы не знаем, как к тебе обращаться. Мы не говорим на твоем языке. – Я не говорю на вашем. – Она хочет сказать, что мы извиняемся. Мы очень сожалеем, что обижали тебя. Ты думаешь, мы не расплачиваемся за свое поведение, но это не так. Нас мучает раскаяние. Страдание в лице Филиппа было неподдельным. Год назад Риарден пожалел бы его. Но теперь Хэнк понимал, что они удерживали его только за счет его нежелания обижать их, его боязни причинить им страдание. Больше он не боялся этого. – Мы извиняемся, Генри. Мы знаем, что причиняли тебе боль. Мы хотели бы искупить свою вину. Но что можем поделать? Прошлое есть прошлое. Мы не в силах его изменить. – Я тоже. – Ты можешь принять наше раскаяние, – сказала безжизненным от осторожности голосом Лилиан. – Теперь мне от тебя нет никаких выгод. Хочу только сказать тебе, что бы я ни сделала, сделала потому, что любила тебя. Риарден отвернулся, не ответив. – Генри! – воскликнула мать. – Что произошло с тобой? Что тебя так изменило? Ты кажешься уже не человеком! Все требуешь ответов, хотя их у нас нет. Побиваешь нас логикой, что значит логика в такое время? Что значит логика, когда люди страдают? – Мы ничего не можем поделать! – выкрикнул Филипп. – Мы в твоей власти, – сказала Лилиан. Они бросали свои мольбы в его недоступное для просьб лицо. Они не знали – и их паника была концом усилий избежать этого знания, – что его беспощадное чувство справедливости, которое одно давало им власть над ним, заставляло его принимать любую кару и толковать любое сомнение в их пользу, теперь обернулось против них. Та сила, которая делала его терпимым, теперь сделала его безжалостным, и справедливость, способная прощать множество ошибок, сделанных по незнанию, не простит и одного сознательно причиненного зла. – Генри, ты не понимаешь нас? – умоляющим тоном спросила мать. – Понимаю, – ответил он спокойно. Она отвернулась, избегая ясности его глаз. – Тебе все равно, что будет с нами? – Да. – Неужели ты не человек? – От гнева ее голос стал пронзительным. – Неужели ты совершенно не способен любить? Я стараюсь коснуться твоего сердца, а не разума! О любви не спорят, не рассуждают и не торгуются! Ее нужно дарить! Чувствовать! О, господи, Генри, неужели ты не можешь чувствовать, не думая? – Никогда не мог. Через минуту голос ее вновь стал негромким, монотонным. – Мы не так умны, как ты, не так сильны. Если грешили и ошибались, то потому, что мы беспомощны. Ты необходим нам, ты – все, что у нас есть, а мы теряем тебя и боимся. Времена сейчас ужасные и становятся все хуже, люди перепуганы до смерти, перепуганы, слепы и не знают, что делать. Как нам выжить, если ты нас бросишь? Мы маленькие и слабые, нас унесет, как щепки, этот поток ужаса, заливающий весь мир. Может быть, в этом есть доля нашей вины, может, мы помогли вызвать этот ужас, не сознавая, что делаем, но что сделано, то сделано, остановить его теперь мы не можем. Если ты покинешь нас, нам конец. Если исчезнешь, как все эти люди, которые… Умолкнуть ее заставил не какой‑то звук, лишь движение бровей, краткое быстрое движение родинки на щеке. Потом они увидели, что он улыбается; характер улыбки был самым ужасающим из ответов. – Так вот чего вы боитесь, – неторопливо произнес он. – Ты не можешь бросить дело! – завопила мать в слепой панике. – Не можешь бросить теперь. Мог бы в прошлом году, но не теперь! Не сейчас! Не можешь стать дезертиром, потому что теперь они отыграются на твоей семье! Захватят все, оставят нас без гроша, вынудят голодать, они… – Замолчите! – крикнула Лилиан, способная лучше остальных читать сигналы опасности в лице Риардена. На его лице сохранялись следы улыбки, и они понимали, что он больше не видит их, но были не в силах понять, почему в его улыбке – страдание и почти мечтательное желание, почему он смотрит в другой конец комнаты, на нишу дальнего окна. Риарден видел изящно вылепленное лицо, остающееся сдержанным под потоком его оскорблений, слышал голос, спокойно сказавший ему здесь, в этой комнате: «Я хотел предостеречь вас против греха прощения». «Ты, знавший это тогда…» – подумал Риарден, но не закончил мысленной фразы, оборвал ее горестной, кривой улыбкой, так как знал, что собирался произнести: «Ты, знавший это тогда, прости меня». «Вот в чем, – думал он, глядя на свою семью, – суть их просьб о милосердии, логика тех чувств, которые они так добродетельно именовали нелогичными. Вот в чем простая, грубая сущность всех, кто утверждает, что способен чувствовать, не думая, и ставить милосердие выше справедливости. Они знали, чего бояться, они поняли и назвали раньше, чем я, единственный оставшийся мне путь освобождения; безнадежность моего положения как промышленника, тщетность моей борьбы, невыносимое бремя, которое вот‑вот навалится и раздавит меня; поняли, что разум, справедливость, самосохранение указывают мне единственный путь – бросить все и скрыться. Однако они хотели удержать меня, оставить в этой жертвенной печи, хотели, чтобы я позволил им дожрать себя во имя милосердия, прощения и братско‑каннибальской любви». – Мама, если ты еще хочешь, чтобы я это объяснил, – очень спокойно заговорил он, – если все еще надеешься, что у меня не хватит жестокости назвать то, чего вы якобы не знали, то в вашей идее прощения порочно вот что. Вы сожалеете, что причиняли мне боль, и в виде искупления своей вины просите, чтобы я принес себя в жертву. – Логика! – завопила мать. – Опять ты со своей проклятой логикой! Нам нужна жалость, жалость, а не логика! Риарден поднялся. – Постой! Не уходи! Генри, не покидай нас! Не обрекай на гибель! Какие ни есть, мы люди! Мы хотим жить! – Да нет, – начал он в спокойном удивлении и, когда эта мысль сформировалась полностью, закончил в спокойном ужасе, – не думаю, что хотите. Если бы хотели, вы знали бы, как ценить меня. Лицо Филиппа, словно в безмолвном подтверждении этих слов, постепенно приняло выражение, которое должно было представлять насмешливую улыбку, однако в нем были только злоба и страх. – Ты не сможешь бросить все и скрыться, – сказал он. – Скрыться без денег нельзя. Эта фраза как будто бы попала в цель; Риарден замер, потом усмехнулся. – Спасибо, Филипп, – сказал он. – А? Филипп нервозно передернулся в замешательстве. – Так вот в чем причина ордера на арест. Вот чего боятся твои друзья. Я знал, что они готовят мне сегодня какую‑то ловушку. Но не знал, что арест задуман как средство помешать моему побегу. – Риарден с удивлением взглянул на мать. – Так вот для чего тебе понадобилось видеть меня сегодня, перед совещанием в Нью‑Йорке. – Мать не знала этого! – крикнул Филипп, потом спохватился и закричал еще громче: – Я не понимаю, о чем ты говоришь! Я ничего не сказал! Я не говорил этого! – Не беспокойся, жалкая вошь, я не скажу твоим друзьям, что ты проговорился. И если вы пытались… Риарден не договорил. Он поглядел на три лица перед собой и завершил фразу неожиданной улыбкой: в ней были скука, жалость, невыносимое отвращение. Он видел окончательное противоречие, комичную нелепость в конце игры иррационалистов: вашингтонцы надеялись удержать его, поручив этой тройке попытаться сыграть роль заложников. – Ты считаешь себя совершенно безупречным, не так ли? – Этот неожиданный крик издала Лилиан. Она вскочила и преградила ему выход; лицо ее было искажено. Риарден видел его таким лишь раз, в то утро, когда она узнала имя его любовницы. – Ты совершенно безупречен! Ты очень гордишься собой! Так вот, мне есть, что сказать тебе! Лилиан выглядела так, словно до этой минуты не верила, что ее игра проиграна. Выражение ее лица подействовало на Риардена как замкнувший цепь щелчок выключателя, и он с неожиданной ясностью понял, в чем заключалась ее игра, и почему она вышла за него замуж. «Если избрать человека постоянным центром своих забот и средоточием взгляда на жизнь значит любить, – подумал он, – тогда правда, что она любила меня. Но если для меня любовь была празднованием своей сущности и жизни, то для тех, кто ненавидит себя и ненавидит жизнь, стремление к уничтожению представляет собой единственную форму и эквивалент любви. Лилиан избрала меня за мои лучшие качества, за силу, уверенность, гордость, избрала, как избирают объект любви, как символ жизненной силы человека, но целью ее было уничтожение этой силы». Риарден мысленно видел тех людей такими, как во время их первой встречи. Он, человек бурной энергии и страстных амбиций, человек успеха, сияющий пламенем своих достижений, оказался среди той претенциозной золы, которая именовала себя интеллектуальной элитой, выгоревших остатков неусвоенной культуры, питавшихся отсветом разума других людей, провозглашавших свое отрицание разума как единственную претензию на исключительность, стремление править миром как единственную страсть. И она, непрошеная поклонница этой элиты, перенявшая у этих людей банальную усмешку как единственную реакцию на Вселенную, считавшая бессилие достоинством и пустоту добродетелью, видела в нем, не знающем об их ненависти, простодушно презирающем их позерство, опасность их миру, угрозу, вызов, укор. Страсть, побуждающая других покорять империи, превратилась в ее ограниченности в страсть власти над ним. Она поставила себе целью разорить его, словно неспособная достичь его достоинств могла возвыситься над ними, уничтожив их, словно мера его величия тогда перешла бы к ней. «Как будто, – подумал с содроганием Риарден, – разбивший статую вандал более велик, чем создавший ее скульптор, как будто убийца ребенка более велик, чем родившая его мать». Он вспомнил ее язвительные насмешки над его работой, заводами, металлом, успехом. Риарден вспомнил ее желание хоть однажды увидеть его пьяным, ее попытки толкнуть его к супружеской измене, ее радость при мысли, что он опустился до романа на стороне, ее ужас, когда она поняла, что этот роман был возвышением, а не падением. Цель ее атаки, которую он находил непостижимой, была постоянной и ясной, – она хотела уничтожить его чувство самоуважения, понимая, что человек, потерявший достоинство, подвластен чьей угодно воле. Она старалась нарушить его моральную чистоту, хотела разрушить его нравственные устои ядовитым чувством вины, словно, если бы он нравственно пал, его порочность дала ей право быть порочной самой. Руководствуясь той же целью, тем же мотивом, какие заставляли других плести сложные философские системы, чтобы уничтожить поколения, установить диктатуру для уничтожения страны, она, не обладая никаким оружием, кроме женственности, поставила себе задачей уничтожить одного человека. «У вас кодекс жизни, – вспомнил он слова своего молодого пропавшего учителя, – тогда какой же у них?» – Мне есть, что сказать тебе! – воскликнула Лилиан с той бессильной яростью, когда хочется, чтобы слова были кастетом. – Ты очень гордишься собой, не так ли? Ты очень гордишься своим именем! Сталь Риардена, металл Риардена, жена Риардена! И это была я, не так ли? Миссис Риарден! Миссис Генри Риарден! – Звуки, которые она теперь издавала, походили на кудахтанье, представляли собой до неузнаваемости искаженный смех. – Так вот, думаю, тебе приятно будет узнать, что твоей женой обладал другой мужчина! Я была неверна тебе, слышишь? Я изменила тебе не с каким‑то замечательным, благородным любовником, а с паршивой вошью, с Джимом Таггертом! Три месяца назад! До развода! Пока еще была твоей женой! Риарден слушал, словно ученый, изучающий предмет, не имеющий никакой личной значимости. «Вот, – подумал он, – окончательный результат кредо коллективной взаимозависимости, кредо отрицания личности, собственности, факта: веры, что нравственное достоинство одного зависит от поступков другого». – Я была неверна тебе! Слышишь, безупречный пуританин? Я спала с Джимом Таггертом, безупречный герой! Ты не слышишь меня?.. Не слышишь меня?.. Не… Риарден смотрел на нее, словно на незнакомую женщину, подошедшую к нему на улице с личными признаниями, во взгляде его читалось: «Зачем говорить это мне?»
Дата добавления: 2015-03-29; Просмотров: 385; Нарушение авторских прав?; Мы поможем в написании вашей работы! Нам важно ваше мнение! Был ли полезен опубликованный материал? Да | Нет |