Студопедия

КАТЕГОРИИ:


Архитектура-(3434)Астрономия-(809)Биология-(7483)Биотехнологии-(1457)Военное дело-(14632)Высокие технологии-(1363)География-(913)Геология-(1438)Государство-(451)Демография-(1065)Дом-(47672)Журналистика и СМИ-(912)Изобретательство-(14524)Иностранные языки-(4268)Информатика-(17799)Искусство-(1338)История-(13644)Компьютеры-(11121)Косметика-(55)Кулинария-(373)Культура-(8427)Лингвистика-(374)Литература-(1642)Маркетинг-(23702)Математика-(16968)Машиностроение-(1700)Медицина-(12668)Менеджмент-(24684)Механика-(15423)Науковедение-(506)Образование-(11852)Охрана труда-(3308)Педагогика-(5571)Полиграфия-(1312)Политика-(7869)Право-(5454)Приборостроение-(1369)Программирование-(2801)Производство-(97182)Промышленность-(8706)Психология-(18388)Религия-(3217)Связь-(10668)Сельское хозяйство-(299)Социология-(6455)Спорт-(42831)Строительство-(4793)Торговля-(5050)Транспорт-(2929)Туризм-(1568)Физика-(3942)Философия-(17015)Финансы-(26596)Химия-(22929)Экология-(12095)Экономика-(9961)Электроника-(8441)Электротехника-(4623)Энергетика-(12629)Юриспруденция-(1492)Ядерная техника-(1748)

Первая часть 2 страница




Читала она «Русалочку» Андерсена. Запомнилось мне это потому, что когда-то я сама, почти в таком же возрасте, читала эту сказку Михаилу Чехову.

Экзаменовалась Наташа буйно. Она готова была осуществить любое задание. Читать стихи, прозу, басни — пожалуйста. Петь, танцевать, изображать куклу, зверя, плавать в холодной воде, ходить по воображаемому канату — пожалуйста, пожалуйста, пожалуйста! Только возьмите меня! Это мечта моей жизни! Я все смогу, я все сделаю, только возьмите! — сквозило в каждом ее взгляде, в каждом движении. И мы решили ее принять.

Сначала учеба шла трудно. Актерское мастерство — хорошо. Режиссура — наивно до предела. Темы этюдов ограничивались школьными эпизодами или детективами на тему борьбы детей с фашистами. Курс в основном был очень взрослый — восемь человек с законченным инженерным образованием. Все, что делала Наташа, вызывало веселый смех. Как-то без нее (она была больна) я спросила курс — не считают ли они, что Наташу следует отчислить. Все сразу стали очень серьезными. Отчислению решительно воспротивились, чувствовалось, что к Наташе все душой привязались. Встал вопрос о помощи ей. И вот, кончились веселые смешки. Кончилось отношение к Наташе, как к девчурке, которая всех забавляет. Она, действительно, была способна забавлять с утра до ночи. Она пела, танцевала, великолепно имитировала, показывала разных актрис,

педагогов, студентов. Она сама стремилась быть увеселительным центром любой компании, и все, забавляясь, забывали, что она не игрушка, а еще очень юный, но человечек, которому предстоит, может быть, совсем не легкая жизнь.

Постепенно, поддерживаемая всеми, она взрослела, мужала. Сейчас она работает. Работает хорошо, смело. Я видела несколько ее спектаклей. Меня удивила в них, помимо умно раскрытой психологии героев, отличная ориентировка режиссера в пространстве. Мизансцены образные, вольные, интересные. Откуда это? А потом вспомнилось ее увлечение сценическим движением, любовь к танцу. Может быть оттуда? А может быть и нет. Во всяком случае ясно, что наша Наташа сейчас взрослый человек и художник.

...Высокий, до невозможности худой. Лицо асимметричное. И это придает ему странное выражение, и смешное, и печальное. Он — инженер-электрик, создал при техническом институте пантомимическую группу. У нас показывает на экзамене пантомимические этюды. Что-то совершенно самобытное, хотя и под влиянием Марселя Марсо.

Предложенные ему темы этюдов сразу переводит на язык пантомимы.

— Зачем вам учиться в ГИТИСе?— обрушивается на него комиссия.

Кто-то уговаривает продолжать свою инженерную работу, кто-то советует заниматься всерьез пантомимой — ГИТИС тут ни при чем.

Я тоже сомневаюсь. Между нами происходит жаркий спор. Я говорю, что он уже нашел свой почерк в искусстве, я невольно начну его переучивать, потому что для меня выше всего жизненная правда. Я могу восторгаться пантомимой как зрелищем, но она будет всегда далека от моей собственной театральной эстетики и вместо того чтобы помочь ему, я буду ему только помехой.

А наш Марсель Марсо вежливо, но упрямо твердил одно. Хочу быть режиссером драмы, а если пантомима возьмет верх,— Уйду обратно обогащенным. Доказательством серьезности намерений служило то, что он поступает в ГИТИС не первый год. Он мне понравился чрезвычайно — и интеллигентностью, и удивительной музыкальностью движений, и оригинальностью мысли.

Он учится. Кто знает, будет ли он рад тому, что «уговорил» меня принять его или будет вспоминать о годах учебы с горечью, как о времени, которое помешало ему овладеть своей прямой профессией пантомимиста?

...Два друга приехали из большого приволжского города. Оба инженеры-строители. Фамилия одного начиналась на одну из начальных букв алфавита, другого — на одну из последних. Перед началом экзамена они обратились с просьбой вызвать их вместе, так как репертуар у них общий. Мы согласились.

Экзамен был у них серьезно обдуман. Подбор литературного материала нов и интересен,— переводы из австралийской поэзии, куски мало известной прозы Экзюпери. Играли они очень смешные сцены собственного сочинения. Показывали эскизы. Этюды, которые им предлагали делать, тоже делали вдвоем. У обоих хорошая фантазия, легкий темперамент. Чувствовалось, что эта пара сработалась, понимала друг друга с полуслова, с полувзгляда.

— А что, если мы примем одного из вас, а второго не примем?— спросил кто-то.

— Мы будем экзаменоваться в будущем году,— почти хором ответили они твердо.— Мы еще со школьной скамьи решили всегда работать вместе.

38

Мы приняли обоих, и пять лет они учились неразлучными друзьями. Их дружба казалась нерушимой и вызывала уважение у всех. В ней не было ни тени сентиментальности. Они сурово критиковали друг друга и очень помогали друг другу. Они уехали в один город, чтобы работать вместе и вдруг... разошлись врагами.

Из-за чего? Я не знаю. Много на моей памяти разрывов, но этот особенно больно сжимает сердце. Я жду, очень жду, что они вновь соединятся. У них были общие мечтания о театре, общие позиции в искусстве, общее неприятие мещанства, ремесленничества. Нет, не может быть, чтобы ушло все то, что так обрадовало всех на экзамене и радовало все пять лет в институте! Мне ясно одно — оба много потеряли от этого разрыва, стали беднее...

 

 

Итак, экзамены окончены, курс сформирован: «первый режиссерский». Еще один «первый режиссерский».

Передо мной 20—25 человек. Это — курс, но это еще не коллектив. Коллектив возникнет нескоро, на это уйдет уйма сил, терпения, гнева, любви. А пока что нужно сказать какие-то самые первые, и поэтому очень важные слова.

И я говорю о том, что научить режиссуре нельзя, но научиться можно. Я говорю, что они выбрали профессию, которая потребует от них умения неустанно трудиться. Легкой жизни не будет ни во время учебы, ни тогда, когда они получат диплом. И как бы долго они ни занимались режиссурой, каждая новая постановка будет для них экзаменом. И никогда они не ощутят покоя. Вечный зуд творчества станет для них наградой за прожитую жизнь. Растапливать печку творчества им придется собой, и только в ежечасном самосгорании они будут обретать новые силы.

И еще я говорю о том, что творчество режиссера неразрывно связано с его личностью. Им придется беспрерывно улучшать себя, совершенствовать свое восприятие мира. Я говорю им, что мировоззрение художника во все времена определяло позицию в искусстве, и о том, что формирование современного художника означает прежде всего воспитание в себе коммунистического мировоззрения. Им самим предстоит быть воспитателями, руководителями, огромнейшая ответственность ляжет на их плечи.

Они слушают внимательно, радостно. Это они еще слушают не меня, а ликующие удары своего сердца,— они приняты в институт, о котором мечтали! Они будут режиссерами! Никто из них пока еще, разумеется, не думает о трудностях, муках, бессонных ночах, тяжких ударах, которые сулит эта профессия... И как бы ни «устрашала» я их, они сияют от радости. И я их понимаю!

А потом происходит их знакомство друг с другом. На приемных экзаменах они были разобщены. Теперь они знакомятся. Один за другим называют себя и рассказывают, чем его привлек режиссерский факультет. Этот же вопрос я задаю им на приемных экзаменах, но как по-разному они отвечают — тогда и теперь! На вступительном экзамене ответ звучит судорожно-рационально. Теперь же, когда абитуриент стал студентом, он отвечает спокойно, свободно. Он ищет контакта со своими товарищами, а те жадно слушают его. Часто эти ответы открывают в студенте прекрасные, поэтические черты. Они говорят о себе, делятся затаенными, выношенными мечтами. Иногда их рассказы настораживают неожиданно утилитарным подходом к выбору профессии. Закрадывается сомнение... того ли человека мы выбрали? Потом они читают — то, что читали на экзамене, но иногда совсем другое. Теперь они читают каждый на своем языке,— так они чувствуют себя сильнее, свободнее.

Льется русская, немецкая, французская, греческая, китайская, японская, вьетнамская речь. Льется эстонская, литовская, латышская, польская, азербайджанская речь, льется болгарская, чешская, югославская, казахская, грузинская, армянская, чувашская, молдаванская, мордовская, корейская, туркменская, речь Сальвадора, Чили, Перу, Эквадора, Марокко.

Со всего света собрались люди, которые хотят учиться в Москве, которые ждут, что тут, в Москве, они получат самые фундаментальные, самые основательные знания, самую высокую культуру, которая только есть в мире. Стоит ли говорить, какое чувство ответственности в это время вспыхивает в моей душе?.. Студенты показывают сцены из игранных спектаклей, пантомимы, поют, играют на разных инструментах, танцуют. Каж-

дый свободен в выборе средств, демонстрирующих его способности. Многие приносят с собой рисунки, макеты, рассказывают о своих замыслах.

На это уходит время, и я его не жалею.

Потом я задаю им вопрос: какими способностями должен обладать режиссер? Даю им время на обдумывание. Они приносят ответы, устные или письменные. Иногда ответы кратки, иногда развернуты. Чаще всего они говорят не о способностях, а о том, чего они сами ждут от режиссуры. Они говорят, что хотят принести радость людям, что им хочется создавать правдивые спектакли, что они мечтают о прекрасной советской пьесе. Многие говорят, что их увлекает героика; других влечет сатира; некоторые мечтают поставить Горького, Чехова, Брехта.

Идет долгий разговор о профессии. Он будет длиться, по существу, все пять лет. Сейчас он только начался.

Я рассказываю им о том, какое место в творческом учении Станиславского занимает сверхзадача. Да, это первое понятие, которое мы вводим в наши занятия, ибо оно имеет отношение к самому существенному и определяющему в творчестве,— его идейному посылу, его идейной содержательности и направленности. Мне важно сразу предостеречь от всякой легковесности в этом вопросе.

Я стараюсь объяснить, что найти и определить сверхзадачу пьесы и спектакля совсем не просто, им придется учиться этому всю жизнь,— дисциплинировать волю, воображение, учиться соотносить сверхзадачу спектакля с идеями современности.

Я говорю о том, что Станиславский постоянно думал о личности творящего, будь то актер или режиссер. От того, чем интересуется, чем живет режиссер, зависит и выбор репертуара, и распределение ролей, и замысел, и определение сверхзадачи. Цель творчества, цель человека, пошедшего в режиссуру, будет определять собой степень глубины и содержательности творимого им искусства.

Целевая направленность — так называл И. Павлов внутреннюю тягу к осуществлению своих стремлений. Сверх-сверхзадачей называет Станиславский этот внутренний стимул. Сверх-сверхзадача артиста включает в себя непременное стремление к духовному осознанию своей жизни, своего творчества, своих целей в искусстве.

Ну, а как быть режиссеру? Ведь его задача еще сложнее. Ему необходимо увидеть пьесу как целое. Найти ключ к ней. Определить сверхзадачу автора и найти то, во имя чего он, режиссер, ставит эту пьесу сегодня. Когда студенту-режиссеру

предлагаешь подумать о «сверхзадаче» какого-либо конкретного спектакля, он чаще всего предлагает «эффектное» определение. Тут и «утверждение справедливости», и «протест против насилия», и «гневное отрицание буржуазной морали», и «протест против некомуникабельности человеческого общества», и «бунт против бездушия и жестокости»...

За «глобальностью» определений гибнет то единственное, неповторимое, что имел в виду автор и во имя чего сам режиссер из множества выбрал именно эту пьесу. Что «обожгло» его в ней?

Мировоззрение режиссера, его этические и эстетические взгляды должны отозваться на суть и форму, заключенные в пьесе, определить ее истинную сверхзадачу. Сверхзадачу, опирающуюся на авторскую, но выражающую суть режиссерских устремлений. Только тогда режиссер сможет заразить актеров «своей» сверхзадачей.

На протяжении всех пяти лет учебы мы будем возвращаться к этой теме. По существу, не будет занятия, на котором она так или иначе не встанет перед нами: ради чего играется этюд? Каков его смысл? Что хотел актер сказать своим поведением? Как звучит сегодня эта пьеса и ради чего ее нужно ставить?

На все эти вопросы мы будем искать ответы каждый урок. В этих поисках, упорных, ежедневных,— труд режиссера.

Иногда я предлагаю игру. Каждый должен назвать одну из необходимых сторон режиссерской профессии. Первый студент называет что-то одно, второй повторяет сказанное первым и прибавляет к этому свое определение, третий повторяет сказанное первым и вторым, прибавляет свое, и так это длится до тех пор, пока не покажется, что перечень исчерпан. «Трудоспособность» — начинает один; «трудоспособность и воля» — продолжает второй; «трудоспособность, воля и ум» — подхватывает третий; «трудоспособность, воля, ум и воображение» — говорит четвертый. Появляются «умение заражать актеров», «чувство актера», «организационные способности», «он должен быть психологом— уметь в людях видеть то, что не сразу бросается в глаза», «пространственное мышление», «способность к композиции», «эмоциональность», «темперамент», «музыкальность», «чувство ритма», «чувство коллективности», «чувство правды»... «Интеллигентность!» — со смехом завершают они свой список, потому что на первой встрече я им внушала, что режиссура — профессия интеллигентная и что я буду требовать от них интеллигентного отношения друг к другу, не буду прощать грубости и буду бороться с хамством в любом его проявлении...

Я предупреждаю, что наши уроки по режиссуре будут перемежаться с работой по мастерству актера,— режиссер в потенции должен быть превосходным актером. У него может не хватать выразительных свойств, необходимых актеру, например, голоса, роста, выразительных черт лица, но он должен овладеть всей сложной технологией актерского искусства. Вести актера по сложным путям творчества он сможет только тогда, когда создаст в себе тончайшую восприимчивость к тому, что происходит в глубине души актера. Человек, лишенный музыкального слуха, не слышит в музыке фальши. Режиссер не услышит фальши у актера, если не будет обладать чувством правды. Режиссеру, не прошедшему актерской школы, не проверившему законов творчества на себе, на собственных ошибках и собственных постижениях, будет трудно с актерами.

Вся система Станиславского построена на живом актерском опыте, на анализе этого опыта и его совершенствовании.

Необходимо, чтобы будущие режиссеры поняли это. Многие приходят с мыслью, что им достаточно знать, чего они хотят от будущего спектакля и актеров. Они предощущают результат и верят, что поведут за собой актера. Процесс сживания актера с образом им представляется менее интересным. По их мнению, это относится к актерской, а не к режиссерской технологии. Такая точка зрения бытует среди многих режиссеров. Особенно распространена она на Западе, где в традициях — дифференциация труда актера и режиссера. Мне представляется, что наша школа режиссуры открывает в этой профессии несравнимо большее и более творческое поле деятельности.

Формула Вл. И. Немировича-Данченко о трех сторонах деятельности режиссера остается живой для нашего искусства.

«...Режиссер — существо трехликое,— говорил Немирович-Данченко:

1) режиссер-толкователь; он же — показывающий, как играть; так что его можно назвать режиссером-актером или режиссером-педагогом;

2) режиссер-зеркало, отражающее индивидуальные качества актера, и

3) режиссер — организатор всего спектакля.

Публика знает только третьего, потому что его видно. Видно во всем: в мизансценах, в замысле декоратора, в звуках, в освещении, в стройности народных сцен. Режиссер же толкователь или режиссер-зеркало — не виден. Он потонул в актере. Одно из моих любимых положений, которое я много раз повторял,— что режиссер должен умереть в актерском творчестве. Как

 

бы много и богато ни показывал режиссер актеру, часто-часто.бывает, что режиссер играет всю роль до мелочей, актеру остается только скопировать и претворить в себе,— словом, как бы глубока и содержательна ни была роль режиссера в создании актерского творчества,— надо, чтобы и следа его не было видно. Самая большая награда для такого режиссера — это когда даже сам актер забудет о том, что он получил от режиссера,— до такой степени он вживется во все режиссерские показы»[1].

В этих словах раскрыта сложность нашей профессии.

Мы подробно разбираем каждую из сторон режиссерской деятельности.- Обычно я делю курс на несколько групп, и каждая берет на себя анализ одного из «ликов» трехликого существа, именуемого режиссером.

Но еще до того, как мы начнем этот анализ, я, не жалея времени, рассказываю о том, какими режиссерами были Станиславский и Немирович-Данченко. О том, почему в их Постановках, все — глубина философской концепции, мизансцены, общее решение спектакля,— все было связано и вызывало восхищение; о том, что постановочная культура их была на недосягаемой высоте; что разнообразие выразительных средств, чуткость к актерской интонации, жизненность, достоверность и вместе с тем театральность всех их работ остаются до сих пор непревзойденными.

Почему я так подробно говорю обо всем этом? Потому, что образы Станиславского и Немировича-Данченко — постановщиков спектаклей — постепенно отодвигаются жизнью, уходят в прошлое, становятся призрачными.

Ведь жизнь человека чаще всего длится два поколения. Одно поколение — когда он жив, второе — когда жива память о нем, когда живы те, кто помнит его.

В искусстве на «втором поколении» лежит огромная ответственность. Оно обязано продлить, зафиксировать все, что оно помнит. Многие выдающиеся деятели театра ушли из нашей памяти, из нашей жизни по вине тех, кто должен был, кто обязан был помнить.

Станиславский и Немирович-Данченко не раз говорили, что самым важным, самым необходимым во всей их деятельности была скрупулезно тонкая и точная работа с актером. Наше поколение подхватило их мысли. Мы довольно серьезно популяри-

зировали ряд проблем, касающихся работы с актером. Но мы оставили в тени их режиссерские работы, мы не анализировали глубину и масштаб их спектаклей, в лучшем случае передоверив этот анализ критике.

В итоге молодежь, которая учится у учеников Станиславского и Немировича-Данченко (а чаще всего уже у учеников их учеников) представляет себе Станиславского и Немировича-Данченко односторонне. Молодым кажется, что интересные, яркие постановки делали Мейерхольд, Вахтангов, Таиров, а Станиславский и Немирович-Данченко только учили актеров играть правдиво, как в жизни.

Необходимо навести порядок во всех этих проблемах; вот потому-то я и не жалею времени на рассказ о своих учителях.

Итак, студенты получили два первых задания: выписать все, что они найдут в книгах Станиславского о сверх- и сверх-сверхзадаче и разобраться в формуле Немировича-Данченко о функциях режиссера.

Это то, с чего я обычно начинаю работу по теории режиссуры. Мне важно увлечь студентов мыслью о том, что мы владеем громадным богатством, откристаллизировавшим опыт многих поколений деятелей театра. Мыслью о том, что им, студентам, нужно развивать в себе любопытство, жажду познания, интерес к тому, как формулировались гениями режиссуры законы творчества.

Кроме того, мне необходимо, чтобы студент учился собственными словами пересказывать прочитанное,— я не раз спрошу его, что и как говорили Станиславский и Немирович-Данченко.

Умение точно сформулировать мысль — необходимое качество режиссера. Режиссер, путано говорящий, не может рассчитывать на то, что его задание будет выполнено. Точность и образность языка — одно из орудий режиссерского искусства. Поэтому я заставляю студента с первых уроков говорить. Он должен точно пересказывать смысл прочитанного, но, главное, он должен научиться ясно высказывать свои мысли. Это дается не легко. Мешает скованность, ложное самолюбие, мешает отсутствие культуры. Мешает, наконец, отсутствие точной мысли,—кажется, она ясна, на самом деле косноязычие является следствием ее расплывчатости.

 

Одним из первых на наших уроках встает вопрос: что такое система Станиславского? И — какое отношение она имеет к режиссуре?

В руках у нас, работников советского театра, — огромное богатство — учение Станиславского, его система. От нас зависит, как мы распорядимся этим даром.

Многие, к сожалению, удовлетворяются тем, что на словах признают систему Станиславского, и на этом все кончается. Известно, что Станиславский предлагал не наигрывать, а действовать. Известно, что, в противовес театру ремесла и представления, он был за театр переживания. Многие знают, что в последние годы жизни он много говорил о физических действиях. На этих трюизмах нередко заканчивается знакомство со Станиславским. О нем говорят с уважением, но преспокойно отодвигают его систему к концу XIX и началу XX столетия, — прикрепляют ее к драматургии Чехова и Горького и уверенно говорят, что система Станиславского — пройденный этап.

Мы, естественно, должны помнить, в каких исторических условиях родилась и развивалась система Станиславского. Но было бы наивным утверждать (так же как в отношении многих законов физики, биологии, психологии), что действие этих законов ограничено периодом жизни их открывателя.

История культур обозначается, как вехами, открытиями тех или иных законов. Ньютон, Галилей, Ломоносов, Дарвин, Менделеев; Эйнштейн, Павлов открыли законы, живя в определенных исторических условиях, но открытое ими имело значение для последующего развития всего человечества.

Система Станиславского открыла нам законы актерского творчества. Они как будто бы просты.

Просты так же, как прост закон тяготения в физике, закон естественного отбора в биологии или законы Кеплера о движении небесных тел в астрономии. Они просты, как всякий, уже открытый закон, в них есть нечто «само собой разумеющееся».

Если при жизни Кеплера законы движения небесных тел были непонятны его современникам-ученым, то теперь они легко и просто укладываются в сознании школьников.

Но если законы физики, математики, биологии можно выразить в формулах, то как нам найти знаки для законов творчества, открытых Станиславским? Тут формулы бессильны, во всяком случае, опираясь на них, немногого достигнешь.

Что касается законов в науке, то любой человек, имеющий определенную подготовку, может их познать.

Познание в искусстве означает непременное умение претворять.

Знать — означает уметь. Это — незыблемое правило Станиславского. Поэтому для проверки объективных законов

47

творчества необходим беспрерывно развивающийся субъективный опыт. Гете вложил в уста Мефистофеля страшные слова:

Кто хочет живое описать и познать,

Пытается дух из него изгнать.

И вот он держит все части в руках,

Но связи духовной в них нет — это прах.

Станиславский познал и описал живое, законы органического творческого процесса. Но его система оборачивается мертвым прахом для тех, кто не находит в себе силы и мужества изо дня в день, неустанно, на себе самом и на тех, с кем он связан общим творческим делом, решать те задачи, которые (во всем их комплексе) приводят к подлинному творчеству.

Это бесконечно трудно, результаты видны не сразу. Терпение и труд, труд и терпение сопутствуют художнику в его нелегкой жизни.

Пушкин говорил, что талант — это прежде всего предрасположение к труду. О труде напряженном, упорном, вдохновенном постоянно напоминал и Станиславский.

«Та внутренняя техника, которую я проповедую и которая нужна для создания правильного творческого самочувствия, базируется в главных своих частях как раз на волевом процессе. Вот почему многие артисты так глухи к моим призывам»[2].

«...Я работаю в театре давно, через мои руки прошли сотни учеников, но только нескольких из них я могу назвать своими последователями, понявшими суть того, чему я отдал жизнь.

— Почему же так мало?

— Потому что далеко не все имеют волю и настойчивость, чтобы доработаться до подлинного искусства. Только знать «систему» — мало. Надо уметь и мочь. Для этого необходима ежедневная, постоянная тренировка, муштра в течение всей артистической карьеры.

Певцам необходимы вокализы, танцовщикам — экзерсисы, а сценическим артистам — тренинг и муштра по указаниям «системы». Захотите крепко, проведите такую работу в жизнь, познайте свою природу, дисциплинируйте ее, и, при наличии таланта, вы станете великим артистом»[3].

Воля, воля, воля, труд, труд, труд, — почему Станиславский так настойчиво говорил о волевом процессе работы актера над собой, над своим внутренним и внешним материалом?

Почему он, гениальный актер и режиссер, прежде чем говорить о работе актера над ролью, так детально, скрупулезно определил все элементы работы актера над собой и потребовал ежедневной «муштры»?

Потому что творчество актера неразъединимо связано с его личностью, которая во многом сама себя формирует.

Творчество писателя, художника, поэта, скульптора тоже неразъединимо с личностью творящего. Но разница тут есть, и состоит она в том, что у актера творец и материал объединены в одно целое.

Наше тело, наш голос, наши нервы, наш темперамент заменяют нам краски, мрамор или глину. Мы лепим из самих себя, лепим новых людей, в которых перевоплощаемся по велению автора и собственного воображения.

Ну, а режиссер? Ведь режиссер, как правило, «говорит» со зрителем не сам, а через актеров. Его собственный материал как будто бы разъединен с ним — творцом. Он видит результат своего творчества со стороны. Может судить о нем, вносить коррективы. Может быть, это совсем другой процесс творчества,— у актера — один, у режиссера — другой?

Но тут моя мысль делает движение в сторону. Уж очень хочется рассказать ученикам о минутах, которые составляют самое острое переживание в нашей профессии.

...Занавес открылся, зрительный зал наполнился людьми, и все пошло на сцене так, как будто никакого режиссера и не было. Режиссер становится как будто одним из зрителей. Но это только «как будто». Он видит то, что подчас совсем не замечает публика. Волнуется по поводу измененной мизансцены, неточно выраженной мысли, ненаполненного монолога. Боже мой! Разве можно перечислить все, что волнует режиссера, когда он отъединен от актеров, от всего того, что называется «спектакль»? Спектакль — его детище, его создание, спектакль этот идет, и его нельзя остановить, улучшить, внести коррективы! Он уже идет.

Всей душой и сердцем режиссер с теми, кто в данную минуту выполняет его замысел. Он сейчас может только сопереживать. И он сопереживает — и актерам и помрежу, во власти которого ведение спектакля, и рабочим, переставляющим декорации, и осветителям, и радистам. Это состояние редко бывает радостным. Чаще оно бывает неописуемо мучительным. Что-то хочется улучшить, что-то изменить, что-то подсказать. Но ничего уже нельзя изменить.

В такие минуты остро завидуешь художнику или скульптору. Их «действующие лица» сегодня, завтра и навсегда остаются такими, какими их сумел создать художник. Наши же беспрерывно меняются. Каждый день, каждый спектакль, каждая репетиция приносят что-то новое, неожиданное и беспокойное.

Порой это огорчает до отчаянья. Порой же радует так, что все твои муки компенсируются с лихвой. Такое, вечно живое, вечно изменяющееся, прекрасное и неожиданное несет в себе только искусство театра...

 

Все это, конечно же, меня тянет рассказать студентам. Но — это некоторое отступление от главной мысли. Я описала период, когда режиссер смотрит на свое творение со стороны. Он отъединен. Как бы перерезана пуповина, к которой был прикреплен младенец, — художник питал его соками до дня, когда тот созрел и получил право на самостоятельную жизнь.

А до этого мгновения? До того счастливого или несчастного дня, когда пришел таинственный, вечно желанный, чужой и близкий зритель,— как до этого дня живет режиссер? По каким законам построена его ежедневная работа, ежечасное творчество? Может быть режиссеру не обязательно заниматься «работой над собой»? Ведь его творчество не публично, зритель его не видит!

Действительно, зритель его не видит. Но его зрителями в течение всей работы являются актеры.

В процессе становления спектакля режиссерское творчество публично.

Ведя актера за собой, режиссер должен раствориться в нем; он должен почувствовать индивидуальность актера, как свою собственную; он должен в процессе работы непрерывно и бдительно следить, как отражаются в актере замысел автора и его, режиссера, замысел. Он должен следить, куда отклоняется фантазия

актера, до каких пределов можно настаивать на той или другой задаче, когда нужно отступить, а когда нельзя отступать ни на пядь.

Немирович-Данченко пишет о том, что режиссер должен «одновременно и следовать за волей актера и направлять ее, направлять, не давая чувствовать насилия. Уметь неоскорбительно, любовно, дружески передразнить: вот что у вас выходит, вы этого хотели? Чтоб актер воочию увидел себя, как в зеркале... Нужно ли говорить, что для этого режиссер должен обладать актерской потенцией? В сущности говоря, он сам должен быть глубоким, разнообразным актером»[4].

Актеры наблюдают и следующий период творчества режиссера. Они испытывают на себе организаторский талант режиссера. Они наблюдают, как режиссер вводит в действие все компоненты спектакля и сливает актерские действия со всей окружающей обстановкой в одно гармоническое целое. В этой организационной работе режиссер уже полный властелин. У Вл. И. Немировича-Данченко эта мысль продолжена так:




Поделиться с друзьями:


Дата добавления: 2015-03-31; Просмотров: 346; Нарушение авторских прав?; Мы поможем в написании вашей работы!


Нам важно ваше мнение! Был ли полезен опубликованный материал? Да | Нет



studopedia.su - Студопедия (2013 - 2024) год. Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав! Последнее добавление




Генерация страницы за: 0.008 сек.