Студопедия

КАТЕГОРИИ:


Архитектура-(3434)Астрономия-(809)Биология-(7483)Биотехнологии-(1457)Военное дело-(14632)Высокие технологии-(1363)География-(913)Геология-(1438)Государство-(451)Демография-(1065)Дом-(47672)Журналистика и СМИ-(912)Изобретательство-(14524)Иностранные языки-(4268)Информатика-(17799)Искусство-(1338)История-(13644)Компьютеры-(11121)Косметика-(55)Кулинария-(373)Культура-(8427)Лингвистика-(374)Литература-(1642)Маркетинг-(23702)Математика-(16968)Машиностроение-(1700)Медицина-(12668)Менеджмент-(24684)Механика-(15423)Науковедение-(506)Образование-(11852)Охрана труда-(3308)Педагогика-(5571)Полиграфия-(1312)Политика-(7869)Право-(5454)Приборостроение-(1369)Программирование-(2801)Производство-(97182)Промышленность-(8706)Психология-(18388)Религия-(3217)Связь-(10668)Сельское хозяйство-(299)Социология-(6455)Спорт-(42831)Строительство-(4793)Торговля-(5050)Транспорт-(2929)Туризм-(1568)Физика-(3942)Философия-(17015)Финансы-(26596)Химия-(22929)Экология-(12095)Экономика-(9961)Электроника-(8441)Электротехника-(4623)Энергетика-(12629)Юриспруденция-(1492)Ядерная техника-(1748)

Признания авантюриста и писателя Феликса Сруля. Я родился в крупном уральском городе




Я родился в крупном уральском городе. В благополучной семье провинциальных интеллигентов, то есть людей, которые в жизни не добились ничего, кроме уважения таких же неудачников, как они сами, да еще букета стандартных болезней и скромного счета в сбербанке (современная лексика), которым они пожертвовали ради меня, но об этом позже.

На свою и мою беду, родители приучили меня с самого раннего возраста к запойному чтению. Все годы ученичества, когда другие ребята, мои сверстники, шалопайствовали и башибузукствовали, я читал, то есть жил в выдуманном мире, не замечая ничего вокруг меня. Когда же я окончил школу и немного проснулся, я обнаружил, что живу в скучнейшем из городов, быт которого ярко иллюстрирует мысль одного моего любимого писателя, воскликнувшего: «Скучно жить на этом свете, господа!» Еще на уроках истории до меня смутно доходило, что страна, в которой мне довелось родиться, с некоторых пор, а именно с 17-го года нынешнего столетия, влипла в историю, самые страшные страницы хоть и остались позади, но, подозревал я, не менее страшные своей рутинной бездарностью и скукой страницы предстоит перелистать мне в будущем. Это подозрение превратилось в уверенность после того, как я окончил факультет журналистики местного университета и в качестве корреспондента городской молодежной газеты стал навещать другие города, как в нашей области, так и в соседних: скука и мертвящее уныние, царящие во всех населенных пунктах, разнились только привкусом, как разнилась привкусом вода из местных водопроводов, однако привкус омерзительного казарменно-тюремного хлора побеждал, и полицейский чай (по словам молодого Булгакова) был одинаково отвратителен в гостиницах всех городов и селений, где мне довелось бывать, как и одинаково отвратительны были сами гостиницы и лица дежурных администраторов вместе с лицами дежурных по этажу. Впрочем, соседи-постояльцы были немногим лучше. Неизвестно, чем бы кончилась моя карьера — запойным пьянством или петлей, если бы в наш город, дичавший все больше с каждой сменой правительства в Москве, не приехали писатели-сатирики именно из столицы. Всю группу этих столичных звезд объединяла причастность к своеобразному «клубу» политических бунтарей и остроумцев (в рамках, разумеется, дозволенного программой «шиш в кармане»), развернутому на последней странице центральной газеты, обслуживающей в те времена литературно-художественно-инженерскую элиту. Для нас, провинциалов, приехавшие были чуть ли не небожителями. Имена их мы хорошо знали, за исключением, пожалуй, одного, влившегося в компанию недавно, судя по доходившим публикациям. Что-то ёкнуло во мне уколом предчувствия перемены в моей судьбе. я должен встретиться с этим новым из них — решил я после первого концерта, который, по традиции, звезды давали в университетском клубе. Я послал записку этому молодому и явно обещающему сатирику, тем более что выглядел он, в отличие от остальных, и моложе, и доступнее. В записке я предлагал встретиться под предлогом передачи для нашей газеты каких-нибудь материалов этого сатирика. Я уже тогда хорошо понимал (откуда?!), что никакая столичная штучка не устоит перед возможностью любой публикации, во всяком случае, не заевшаяся еще столичная штучка, у остальных членов клуба лица были равнодушные и пресыщенные. Я не ошибся, молодой автор назначил мне встречу у себя в номере; отвечая на записки, он остроумно обыграл приглашение на свидание, намекнув, что некто жаждет встречи — или это дама, острил юморист, или это начинающий поэт, в обоих случаях он ждет свидания у себя... Зал одобрительно загудел, когда он завершил остроту примерно так: «Дама будет права, ожидая сюрпризов от меня, я же в праве ожидать сюрпризов, если это будет поэт». Остроту приняли плохо, а совет я воспринял хорошо и пришел в номер с бутылкой.

Я давно заметил, что обладаю качеством, которое совершенно необходимо и хорошему журналисту, и писателю: я умею не просто слушать собеседника — я умею вызвать его на откровенность в нужном мне направлении, даже людей старше себя по возрасту я заставляю держаться со мной как-то подобострастно; вероятно, это происходит оттого, что я намекаю на некие затруднительные обстоятельства собеседника, которые, Боже упаси, еще не столь угрожающи, но могут обернуться крушением надежд, и я со своей стороны готов способствовать чем могу... И т. д. и т. п. Человек сначала не понимает, о чем речь, потом с жаром доказывает, что никаких обстоятельств нет, потом сам выбалтывает про что-то, что, конечно же, есть в жизни каждого и что похоже на затруднения, а заканчивает собеседник чуть ли не со слезами благодарности за участие в своей судьбе и обещает со своей стороны и т. д. и т. п. Через полчаса нашего свидания я уже выслушивал подробную исповедь сравнительно молодого автора и члена привилегированного столичного «клуба», в которой он рассказывал мне, каких трудов стоило ему пробиться на заветную газетную полосу, сколько он вытерпел унижений от тогдашнего редактора, сколько перетаскал рассказов, прежде чем его напечатали, а уж затем как он стал совсем своим в этой престижной компании и какие выгоды отсюда проистекают. Сам того не подозревая, он открыл мне кулисы столичной литературной жизни, поведал о невероятной легкости проникновения туда, бегло нарисовал заманчивые картины столичного быта литературной богемы: связи, адюльтеры, гонорары, извилистые пути в издательства, лежащие порой через дамское сердце и опочивальню сановной писательской жены. Я был в восторге от встречи, от исповеди, от номера-полулюкса, где меня принимал в лучшей гостинице города мой собеседник, я даже удостоился лицезрения конверта, содержащего четыре моих зарплаты, врученного сатирику всего за четыре выступления в нашем городе. «Боже! Вот она, жизнь, не Париж, но все же: издатели, писатели, женщины, будуары и салоны, премьеры и вернисажи, иностранцы и лимузины, гонорары и семинары, турпоездки и спецкомандировки...» Вот она, жизнь, а я тут сижу и раздумываю, пустить мне пулю в лоб или запить горькую? Да с моим упорством, хорошей наследственностью (в роду не было ни психопатов, ни алкоголиков), с родительским небольшим начальным капиталом, с безмерным честолюбием, которое я ощущал как горбуны — горб, красавцы — шевелюру, а атлеты — бицепсы, со всем этим я штурмом возьму и Москву, и Париж. и как это раньше мне не приходило в голову, что путь в высшее общество, путь к достатку, славе, да что там — к Нобелевской премии лежит через литературное поприще, к которому я всегда неосознанно тяготел, даже когда читал запоем! Я ведь читал, мысленно прикидывая, мог ли сам написать так, — теперь мне это было ясно, пелена спала, я прозрел...

Прощаясь, мы долго трясли друг другу руки, каждый благодарил другого за свое: я — за то, что приезжий молодой писатель открыл мне глаза на мое предназначение и помог определить цель на долгие годы вперед, точнее — подтолкнул к этому, ибо я знал, всегда знал, что моя задача высока, что создан я для целей всевышних, миссии, Богом предначертанной (вы догадались, что перефразирую молодого Гоголя, любимого моего в то время после Чехова писателя); он же благодарил меня за панегирик, который я преподнес ему и его литературному дарованию, ворвавшемуся неожиданно и завоевавшему сердца нас, простых провинциальных интеллигентов, задыхающихся в рутине и затхлости жизни в своем углу... (Тут я перефразирую себя тогдашнего, полупрохиндея, полумошенника, стопроцентного фанатика-честолюбца.) Я забрал у него рукописи, столичный адрес и телефон, он забрал мои координаты и мои заверения в преданности и преклонении.

В тот же вечер, почти ночью, на семейном совете было решено купить на родительские сбережения кооперативную квартиру для меня, с тем чтобы обменять ее на комнату в коммуналке в Москве, куда я собирался уехать сразу после окончания моих обязательных двух лет работы по распределению в газете; про себя я еще решил жениться на нашей сотруднице, освещавшей в газете вопросы культуры, с которой у меня были платонический роман и полное взаимопонимание — она ждала от меня многого, я многое собирался ей предложить, взамен рассчитывая на крепкий семейный тыл, без которого пишущему — гроб, ибо вопросы мелочного быта и сексуальная проблема, подобно болоту, способны затянуть и заморочить не одно молодое дарование, а в нашем деле нельзя отвлекаться ни на миг. Среди моих предков были и удачливые купцы, кровь которых забродила во мне, я уже чувствовал запах денег, вкус успеха, бремя высокого барыша. Под утро я сел, открыл чистую тетрадь и начал писать давно задуманную (как бы не всерьез, как бы гипотетически «а вдруг?») повесть в приключенческом жанре с детективной интригой, шпионами, сыщиками и хорошо закамуфлированным вторым планом: две-три идеи Ницше и одна — доктора Зигмунда Фрейда, — как у людей.

Я взялся специально за примитивный сюжет, который собирался воплотить в стиле, угодном самой что ни на есть толпе, самому оголтелому обывателю, для которого Раймон Чандлер — уже верх иска, который Чейза воспринимает как классику, а от Микки Спиллейна балдеет, чуя в нем своего в доску. Я понимал, что байки про майора Пронина нынче уже не идут, однако читают и братьев Вайнеров, и Николая Леонова, а у Анатолия Безуглова даже вышло собрание сочинений. (Позже выйдут собрания у всех!) Так что ориентиры справа и слева у меня были вполне рельефные, различимые в любую идеологическую погоду, при любой стилистической близорукости. Я твердо был уверен, что способен на гораздо большее, что мне под силу длительное повествование, наподобие «Будденброков» или «Братьев Карамазовых», вынашивал мысль написать что-то вроде «Иосифа и его братьев», но понимал, что начинать надо с вещи простой, как яйцо, доступной работяге, чиновнику, инженеру и домохозяйке. Другими словами, я должен был написать повесть, ориентированную на интеллект современного тринадцатилетнего подростка, ибо те, кто будет читать мою повесть, далеко не молоды и совершенно не обременены ни интеллектом, ни багажом, культурным или каким-либо еще, кроме самых диких представлений о мире, начинающимся за порогом из кухни или за полями желтой молодежной газеты, которую они все почему-то принялись уже в то время читать.

О том, что мне придется наступать на горло собственной песни, я думал даже с удовольствием: я представлял, куда бы меня завели моя гордыня и жажда высказаться, начни я всерьез и глубоко заниматься самокопанием или философскими выкладками. Пусть все это пока бродит во мне, я же буду ехать не на Пегасе, а на тракторе с набором приспособлений для вспашки, сева и культивации огорода, урожай с которого будет шелестеть шелестом новеньких разноцветных купюр. Я работал до утра и утром разошелся настолько, что даже родил заявку на еще не написанную повесть и отнес ее перед работой в издательство, расположенное по соседству; я чувствовал, что от меня уже исходят потоки энергии, что лицо мое сияет отсветом грядущего успеха, что уверенность, исходящая от меня, заразительна и располагает к себе людей, особенно неуверенных, сомневающихся, скептиков и придир, каковыми являются все провинциальные редакторы, особенно главные. Все так и вышло: со мной заключили договор, а о моей поездке в Москву, о которой я упомянул вскользь, говорилось как о чем-то давно решенном и само собой разумеющемся. Вот что такое внутренний настрой! Вот что значит иногда всего одна, но своевременная встреча.

На службе в газете со мной все здоровались и держались теперь тоже совершенно иначе, чем прежде: мне жали руки незнакомые молодые сотрудники, мне со значением поверяли какие-то тайны, предлагали зачем-то в долг и подсовывали рукописи. Я благосклонно принимал все эти знаки, всем улыбался, всем что-то обещал, все уходили от меня, светясь изнутри. Потом я заперся в своем кабинетике, набросал план задуманной повести вместе с хронологическим планом-программой — получалось при первом рассмотрении, что мне нужен почти год, я же планировал оказаться с готовой рукописью в первопрестольной максимум через семь месяцев. Моих оптимизма и окрыленности поубавилось. Я задумался и в задумчивости стал перелистывать рукописи, врученные мне моими коллегами, которые, как и я, были одержимы манией писательства, но, в отличие от меня, претворяли свои потаенные прожекты в кипы исписанных от руки или отпечатанных на плохой машинке с массой опечаток листов. Почерки были ужасающие, я взялся читать один сравнительно пристойный машинописный текст, и сразу меня ждал приятный сюрприз: автор, явный поклонник Стругацких, нащупывал среди трясин велеречивости и волчьих ям отступлений, полных философской отсебятины, тропку-сюжет, обещающую вывести на прогалину свежего смысла, сравнительно незатасканной идейки. Парня я знал. Он был тоже нашим, университетским выпускником. Годом или позже выпущенным, чем я. Сидел он пока в отделе писем и страховал сотрудника сельхозотдела. Я вызвал его по местному для разговора. Счастье и удача сами плыли мне в руки!

глава вторая, в которой рассказывается, с чего следует начать начинающему знаменитому писателю и с чего начинать ни в коем случае нельзя. Попутно устанавливается, что с властью следует не заигрывать, а играть, причем до конца, то есть до гибели вашей или власти.

Итак, цель пред вами поставлена. Предстоит прошагать путь, к ней ведущий, с минимальными потерями за максимально короткий срок. Разумеется, чтобы сделать первый шаг на этом пути, надо располагать товаром. В литературном мире товар — книга. Точнее — рукопись книги. Все остальное — призраки и фантомы: замыслы, задумки, идеи, наброски, эскизы, записные книжки, дневники. Это, если хотите, сырье для будущих книг, которые вы напишете, когда уже станете знаменитым писателем. Именно тогда, обещаю это вам твердо, вы особенно остро ощутите нехватку идей, мыслей, замыслов, заметок, записок, писем и прочей шелухи, которая к концу жизни оборачивается драгоценной заначкой. Сейчас же, для первого шага, вам необходима рукопись, и рукопись именно книги. Не впадайте в грех короткого рассказа, басни, пародии, эпиграммы, юморески и прочего, что легко берут журналы и порой газеты, но что ничего, кроме головной боли, вам не принесет. С мелочевкой много возни, она высыпается на газетные и журнальные полосы вместе с продукцией таких же, как вы, соискателей, делает вас не отличимым от прочих, а если вас и замечают, то ненадолго. Вы рискуете истратить минимум пять лет, публикуясь во всевозможных изданиях, пока не наберете рассказов на книжку, потом пять лет ваша книжка будет издаваться. Мало того, что за это время ваши рассказы устареют, ваша книжка сама по себе потонет в море книжной продукции, оставляя вас анонимным автором, «хорошо известным в кругу своей семьи». Повесть (или небольшой роман) требует времени гораздо меньше. Эффект же даст несоизмеримо больший, ибо книжки рассказов даже не рецензируются, юмористику критики вообще не берут в расчет.

Следует удержаться и от второго искушения: от соблазна написать пьесу или киносценарий. Нет большей глупости, чем начинать с этого жанра. В самом деле, как можно писать пьесу или сценарий без учета того факта, что это всего-навсего заготовки для будущего фильма или спектакля? А фильм и спектакль предполагают воплотителя, режиссера, на пути к которому стоят вереницы обслуги — редакторов, членов сценарных и редакционных советов, заведующих литературной частью и так далее — людей, которые получают зарплату как раз за то, чтобы до режиссеров не доходили рукописи начинающих, не отвлекали их от текущей серьезной, на много лет вперед распланированной работы. Да прибавьте к этому, что все режиссеры пишут сами, пишут их дети, жены, друзья и родственники; что пишут дети, друзья и родственники с женами тех людей, от которых эти режиссеры зависят, и они уже образуют живую своеобразную очередь, которая не просто стоит без дела, а обучается во ВГИКе, на высших сценарных и литературных курсах, формирует моду, выдвигает своих гениев, которых окутывает ореолом временной непризнанности, такой, что делает их медленно, но верно единственно пригодными к постановке. Вся эта очередь и ее окружение, составляют давно и прочно очерченный почти семейный круг, куда посторонним вход не просто строго воспрещен, а заказан под страхом сурового остракизма, худшего, чем сама смертная казнь. Суньтесь туда, и над вами будут потешаться вам в спину, в вас будут тыкать пальцами, быстро окрестят графоманом и неудачником, будут давать вам на водку, хлопать по плечу и отворачиваться от вас для приветствия с подвернувшимся знакомым маркером, официантом или парикмахером.

Самое же худшее ждет вас, если с перепугу или по недосмотру вас все же поставят в кино или «на театре». Худшее потому, что наступает момент, когда пропустившие вас спохватываются: если вы провалились, вам этого уже не простят никогда! И никто — ни режиссер, ни актеры, ни театр, ни студия не будут виноваты в провале — виновником позора будете вы один, и позор этот будет покрывать вас всю дальнейшую вашу жизнь, катящуюся под гору в яму забвения, ничтожного прозябания, нищеты и алкоголизма на финал. Если же вы дали литературную основу для успешного фильма или спектакля, то проморгавшие вас церберы сделают две вещи: навсегда запрут для вас ворота театров и студий — раз, припишут успех спектакля или фильма на базе «вашей слабенькой драматургической основе» необыкновенному таланту режиссера, который нашел на редкость удачного актера на роль главного исполнителя и вытащил из «худосочной и случайной пьески (сценария)» крепкий спектакль (фильм), который еще раз подтвердил высокий профессионализм постановщика, — два.

Не торопитесь, дорогой читатель и соискатель на звание знаменитого писателя, обвинять меня в огульном злопыхательстве и бездоказательности. Не спешите говорить, что вы знаете такие-то и такие-то имена людей, которые пришли с улицы и сразу были обласканы и приняты. Не спешите, потому что ошибетесь, и прав буду в результате я, а не вы, потому что доказательств у меня куча: первое — мой собственный опыт и искалеченная жизнь, второе — судьбы тех, кто «прорвался», и тех, кто «провалился», канув в известность и нищету, а то и прямиком в смерть.

Начнем с анекдотических биографий. Говорят, что Михалков-старший (папа, тот самый дядя Степа) пришел в Москву в солдатской шинели и обмотках, со стихами, точно приуроченными ко дню рождения некой Светланы. Говорят, что намекнул он редактору, к которому пришел, посмотреть, поинтересоваться, у какой Светланы завтра день рождения. Говорят, что редактор, прежде чем выгнать непрошеного гостя, поинтересовался и выяснил, что день рождения у Светланы Сталиной, дочки, которая потом именовалась уже по матери Аллилуевой. Что это решило дело первой публикации, замеченной, само собой, на самом верху, что и обеспечило «путь наверх» псевдосолдату двухметрового роста, в псевдообмотках... Так говорят. На закорках у дяди Степы, с двумя десятками басен и пьесой для детей «Красный галстук» новобранец въехал прямиком на Олимп, с которого так никогда и не съезжал. Женился на женщине из известнейшей и интеллигентнейшей семьи с влиянием и связями, секретарствовал и председательствовал по гроб. (Забегаю без страха вперед — он будет почетно секретарствовать и председательствовать так, как я сказал!) И все это — за счет угаданного дня рождения Светочки?! Чушь. Мы не знаем здесь ничего, кроме одного: существовали силы во времена «военного коммунизма», которые организовывали заполнение вакуума, образовавшегося в результате уничтожения и высылки интеллигенции. И дело свое организаторы знали крепко. Веников не вязали, делали гробы и венки, в том числе и венки лавровые, которыми быстро увенчивали «горланов и главарей»; как выходили на этих людей — спросите не у меня, у Саши Красного, Демьяна Бедного, поэтов в новом понимании. Были еще Саша Черный и поэт Голодный, с несколько другими судьбами. Спросите у них.

Я поделюсь тем, что знаю.

Сдуру я сунулся в эти два цеха — сатирический и драматургический. О том, как мной были потрачены десять с лишним лет на штурм бастиона под названием «ТЕАТР», я уже говорил выше, хвала наставникам. Со штурмом сатирического Олимпа дело обстояло несколько иначе. Уйдя из инженеров, я писал «для себя», а на хлеб зарабатывал тяжелой литературной поденщиной для телевидения, где нужны были общеобразовательные передачи по русской и мировой классике. По цепочке связей я вышел на редактрис, которые соглашались брать у меня учебные сценарии для тогдашней четвертой программы за весьма умеренную плату. В этот период среди научно-технической интеллигенции особой популярностью пользовался «Клуб “12 стульев”» «Литературной газеты», где собрались все остроумцы шестидесятых и семидесятых. Материалы клуба носили исключительно «фрондерский» характер, заставляли сжиматься от сладкого восторга и ужаса сердца молодых ученых и инженеров в курилках номерных институтов, «ящиков», лабораторий институтов академических, КБ, студенческих аудиторий, общежитий студентов всех профилей. Выходя из этой среды, я не мог не возмечтать напечататься именно там, представляя, как мои вчерашние коллеги прочтут мои искрометные материалы с намеком на пороки режима. Я отбросил все и принялся писать юмористические рассказы объемом в две с половиной страницы — оптимально для полосы из четырех рассказов, стен-газеты «Рога и копыта», трех-четырех рисунков и подверсточных стихов и эпиграмм. Тогдашний редактор, ныне проживающий в США, в трехэтажном доме с женой-американкой, преуспевающий, непьющий и некурящий стопроцентный американец, принял меня иронически, но рассказы взял, как брал и все последующие в течение года. Брал и возвращал с улыбкой: «Не смешно, товарищ... писатель? Ведь вы писатель?» Я мычал что-то и уносил отвергнутое, чтобы принести новое. Первую оплеуху я получил, когда рассказ мой наконец был напечатан, но под рубрикой «пишут наши читатели». Второй рассказ я сделал действительно смешным настолько, что его просто невозможно было не напечатать. Знал ли я, что этот рассказ — «Мозговая косточка» — станет моим проклятием? Знал ли я, что мне уготована судьба автора одного рассказа? Что я буду шутить примерно так: «Поставьте на моей могиле осколок берцовой кости из белого мрамора, потому что туда будет очень удобно ставить цветы и кидать окурки»? Я был упоен смехом и окрылен удачей. Я стал носить сравнительно смешные рассказы, их печатали раз в два месяца. И все. Я не получил ни одного читательского письма. Отсмеявшись, читатели забывали о моем существовании. На эстраде рассказы не приживались. Чуть позже я понял, что «Клуб “12 стульев”» основной навар, денежный и в форме паблисити, получает из своих фирменных выступлений, с умело сделанной рекламой-афишей, с четко отработанным сценарием, с практически неизменной обоймой апробированных эстрадных номеров в исполнении авторов, набивших быстро на эстраде руку. Читались только те рассказы — как правило, далеко не лучшие, — которые имели эстрадный успех. Меня раз попробовали на замену в таком концерте в привилегированной компании, успех я имел, но почему-то ко двору не пришелся. С клубом я выступил один раз на Северном Урале. Ручаюсь, успех был не хуже, чем у других, по каким параметрам я не прошел — оставляю гадать читателя. «А вы знаете, писатель Кучаев, что вы пишете антинародные рассказы?» — спросил меня в своей обычной манере Илья Суслов. Я не нашелся, что ответить. Уже потом, спустя я размышлял: «А Зощенко? Разве не антинародные рассказы писал он, когда сконструировал из советского новояза-волапюка речь своего “питекантропа”? Вчерашнего обывателя, сразу одичавшего до Шарикова в джунглях нового, прогрессивного строя? Однако у Зощенко, — размышлял дальше я, — было мерило, критерий... Был фон — жизнь до “катастрофы”. Воспитанный и сложившийся на российской культурной почве интеллигент Зощенко мог сравнить канувшего разночинца, обедневшего дворянина, студента, сына священника или сельского учителя с новым обитателем коммунальной квартиры, переделанной из дворянских хором. Этот пришедший из деревни не то дезертир, не то крестьянин, не то рабфаковец, не то притаившийся еще гоголевский герой, впавший давно в полное ничтожество и разложившийся уже на “растеряевой улице”, этот человек начал с нуля под внушения, что “приобретет он весь мир, так как ему нечего терять”! Плоды деятельности этого человека мы пожинаем до сих пор. Но ведь кануло к нашим дням несколько поколений; часть тихой интеллигенции и выучившейся новой своим примером воспитали поколения и новых студентов, и новых разночинцев, детей сельских врачей, учителей, да просто инженеров, ученых, людей негромкого дела, не чуждых библиотекам, театру, консерватории... На кого обрушились мы? Кого заглазно именовали словом “быдло”? И с чем нам, детям тех же эмэнэсов, сравнивать уровень быдла и небыдла? Почему мы себя так легко зачислили в аристократы духа? Только потому, что прочли Хемингуэя, Ремарка, «Мастера и Маргариту» еще в списках и «Гулаг» Солженицына под кроватью ночью, под страхом обыска и ареста? Этого достаточно? А не было ли воли к новизне и свободе у тех, кто жил в убогих деревнях и рабочих поселках? У героев Шукшина? Абрамова? Можаева? В конце концов, «Матренин двор» был написан и, более того, напечатан! И Белов, и Носов уже работали вовсю. Начинал ярко Распутин. Получалось, что обслуживал я не самое светлое начало в литературе со своими “михрютками” и “дядями и племянниками”». И тут я решил проверить свои подозрения на деле, посмотреть вплотную в глаза загадочному простому рабочему человеку, вчерашнему деревенскому, прошедшему армию и завербовавшемуся на стройку. Случай как раз подворачивался: меня приглашали от имени молодежного издательства принять участие в написании сборника о рабочих Заполярья. Некий писатель, специалист по «стройкам века», звал поехать в Норильск, принять участие в экспедиции по сбору материала о рабочих, шахтерах, плавильщиках, — о всех тех неведомых мне обитателях рабочих общежитий, в которых я частенько выступал, всякий раз не понимая, кто из нас марсианин: я или мой слушатель?

Забегая вперед, скажу, что я не увидел никакого «быдла», не нашел никакого предмета для сатиры, не удивился, почему отказался поехать в Норильск Горин, которого звал Л. прежде меня: тут было совершенно не до смеха, в этом городе, буквально построенном на костях. Завенягин, основавший его, был не столько «красный директор», сколько суровый надсмотрщик, которого бросили в прорыв: дай никель — или мы возьмем у тебя твою жизнь. Он выбрал «дать». И под его началом забирались жизни у сотен тысяч. Писатель Л. на его биографии сделал пьесу: этакий Буденный от металлургии. Орджоникидзе, прямой начальник Завенягина, как известно, был вынужден застрелиться. Сталин стращал его смертью близких. Расстрелял брата, дал понять, что дотянется и до остальных родственников, что для кавказцев — позор хуже смерти. Орджоникидзе выбрал собственную смерть. Завенягин кончил немногим лучше, но, кажется, уцелел. Какой тут смех?

Вчерашние солдаты, ребята, трудившиеся в шахтах и у печей, были просто «материалом», топливом, которое использовалось по потогонной системе, пока выжатый шлак не отбрасывался в сторону — на пенсию до срока, после чего он уже не был нужен никому, кроме семьи, если таковую был в силах завести и сохранить. Повышенная зарплата вела к тому, что такой работяга обрастал нахлебниками — от партноменклатуры до материковой родни — все сосали из него соки, пока дерево было зеленым. Потом — инвалид с силикозом и прочими радостями. Все это я поместил в свой роман, который Л. с товарищами забраковал сразу же: «Не умеешь писать нормальную прозу. Ну ничего, мы перепишем». И они переписали. А мне было не до смеха.

«Бригада» переписала мою книжку в «смеховом» ключе, я смолчал. Был выпечен монстр, который ни перечитывать, ни читать нельзя. Я этого и не делаю. Но участие в сборнике дало мне возможность выпустить в молодежном издательстве первую книгу моих рассказов. Так нужно работать в «коллективе»? Делать уступки власти? Нет, нет и еще раз нет!

На власть нужно работать, если пришла охота, но не заигрывать с ней. Возьмите Алексея Толстого. И всю так называемую советскую литературу: эти люди шли до конца! Нет такого подлого письма, клеймящего их «заблудших» коллег, которого бы эта свора не подписала. Будь то осуждение Пастернака, события в Чехословакии или травля Солженицына. Выстрел Фадеева не оправдывает его, потому что кровь Пильняка, Клычкова, Добычина и многих других не смывается выстрелом через подушку полуспившегося певца соцреализма в генеральских писательских погонах. Но... он играл до конца. До пороховой точки. И все остальные — тоже. Лень перечислять всех этих фединых, лидиных, казакевичей, березко, катаевых, леоновых и далее везде: никакие «Святые колодцы» святыми их не сделали. Изощренность в стиле не искупает вины перед травлей хотя бы одного Булгакова, которого они зарывали сообща, испекая вместо «Зойкиной квартиры» «Квадратуру круга», в которой квадрат подлости не впишется никогда.

Работая на власть, следует учитывать, что она требует полной отдачи до полной гибели безо всяких дверей с надписью «Запасной выход». Она требует гарантий, что если загремит она, загремишь и ты. Потому что в нашей удивительной стране и загремевшая власть долгое время все еще остается в силе, как сильны до сих пор картавость Ленина, усы Сталина, брови Брежнева, ледяные зрачки Андропова, пятно Горбачева, беспалая рука предпоследнего... И в основе этой власти лежит некое «партединство», сколько партбилетов ни жги! Форма нового восточного деспотизма, пришедшего на смену самодержавию: вседозволенность для представителей верхушки, заодно для тайных и явных служителей сыска, надзора, репрессивных органов — ЧК, НКВД, МГБ, МВД, КГБ—ФСБ и т. д. и т. п. И незримая черта оседлости, временно слабеющая до видимости проникновения лиц «неосновной» национальности на самый верх под пристальным вниманием и при гробовом молчании заводил завтрашней «Хрустальной ночи». (Воют и лают только цепные псы и шуты.) Кстати сказать, представители противоположного лагеря, демократы «первоапрельского» толка, справедливо требуют и с ними идти до конца. Они тоже не верят мимикрирующим приспособленцам и тем, кто лишь для «всех антисемитов — еврей», а потому... Когда дворники берут в руки лом, приспособленцы почему-то перестают быть евреями и надевают дворницкий фартук. Ох, трудна промежуточная позиция, на которую тебе, дорогой претендент на звание знаменитого писателя, хочется встать. Вспомни гибель таких талантливых людей, как Высоцкий, Галич, Мень, Тарковский, Рубцов, Вампилов, Тальков, Цой, — во всех этих уходах есть что-то от разрыва сердца пополам, от казни разрывом, когда одну ногу привязывают «к горькой рябине», а другую — к осине, на которой повесился известно кто.

Что делать тебе? Выбрать команду, но не выбирать убеждений! Вот тебе мой совет! У тебя не должно быть никаких «позиций», никакой «веры», кроме веры в себя, свою избранность! Писатель должен быть холоден как лед — так считал Бунин. «Ожог» льда, точнее — льдом! Тоже «Ожог», привет В. П. Аксенову. «С кем вы, деятели культуры?» — спрашивает усатый нянь всех времен и народов. Сделай свой выбор, мой дорогой читатель-писатель! Выбери команду, с которой пойдешь до конца. Найди свое место в «Хрустальную ночь» — в толпе ли ты, которая кричит и улюлюкает, или ты с теми, кто спокойно и с достоинством дожидается неизбежного. И если нервов и выдержки хватит, хватит мужества и таланта — будешь ты и загорать на Канарах, снимать деньги со счета в швейцарском банке, жить в Калифорнии или же... хотя бы погибнешь как человек! Это только кажется, что время Добролюбовых и Чернышевских кончилось. Кончилось время Герценов и Достоевских, а началось время Михалковых, Прохановых и иже с ними! Нет! Булгаков остался самим собой, хоть и написал «Батум», который и свел его в могилу. (После отзыва из поездки в названный город его болезнь резко обострилась вторично, первый раз — после отказа в выезде за кордон.) Алексей Толстой перековался, Бунин — нет. Конец Горького тоже известен, в каком кругу и семейном положении заканчивал дни «буревестник» — общеизвестно. Но Замятин бросил билет писательской камарильи на стол в ответ на травлю Пильняка и выехал с «высочайшего» соизволения на Запад, где написал «Мы», опередив Оруэлла, Пильняка же, увы, убили. Выбор всегда есть.

Не много ли требую от тебя, писатель-читатель? Ведь пишет и Лимонов, и Ерофеев. Пишут «буддисты» типа Пелевина. И вроде выбора они не делали — пишут, как Бог на душу положил. Не верь! Это только кажется. Просто момент истины еще не настал. «Хрустальная ночь» еще впереди. Вот тогда посмотрим, кто есть кто! Зажмурься и сделай шаг!




Поделиться с друзьями:


Дата добавления: 2015-05-29; Просмотров: 399; Нарушение авторских прав?; Мы поможем в написании вашей работы!


Нам важно ваше мнение! Был ли полезен опубликованный материал? Да | Нет



studopedia.su - Студопедия (2013 - 2024) год. Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав! Последнее добавление




Генерация страницы за: 0.033 сек.