Студопедия

КАТЕГОРИИ:


Архитектура-(3434)Астрономия-(809)Биология-(7483)Биотехнологии-(1457)Военное дело-(14632)Высокие технологии-(1363)География-(913)Геология-(1438)Государство-(451)Демография-(1065)Дом-(47672)Журналистика и СМИ-(912)Изобретательство-(14524)Иностранные языки-(4268)Информатика-(17799)Искусство-(1338)История-(13644)Компьютеры-(11121)Косметика-(55)Кулинария-(373)Культура-(8427)Лингвистика-(374)Литература-(1642)Маркетинг-(23702)Математика-(16968)Машиностроение-(1700)Медицина-(12668)Менеджмент-(24684)Механика-(15423)Науковедение-(506)Образование-(11852)Охрана труда-(3308)Педагогика-(5571)Полиграфия-(1312)Политика-(7869)Право-(5454)Приборостроение-(1369)Программирование-(2801)Производство-(97182)Промышленность-(8706)Психология-(18388)Религия-(3217)Связь-(10668)Сельское хозяйство-(299)Социология-(6455)Спорт-(42831)Строительство-(4793)Торговля-(5050)Транспорт-(2929)Туризм-(1568)Физика-(3942)Философия-(17015)Финансы-(26596)Химия-(22929)Экология-(12095)Экономика-(9961)Электроника-(8441)Электротехника-(4623)Энергетика-(12629)Юриспруденция-(1492)Ядерная техника-(1748)

Признания авантюриста и писателя Феликса Сруля 1 страница




С отцом мы проговорили ни о чем до утра, когда слабый сумрак уступил место размытому рассвету, небо, плоское, как конверт на столе с казенным сообщением, готово было соскользнуть в щель почтового ящика из сизых туч и чахоточной зари за нашей бесконечно широкой рекой. Я уже собрался спать на своей продавленной тахте, свалив отцовские газеты с кроссвордами, как хрипло и забыто прозвонил телефон. С чугунной головой я подошел, шатаясь, приготовился послушать Москву — у них на четыре часа позже наступает все — и отупение от ночных бесед в том числе. Но звонили из нашего города, женский голос представился Олей, я вечность соображал, что это та самая Оля, которая сегодня, вчера, точнее, была упомянута. Очень сухо для бывшей пассии на час и всеобщей «любимицы» она сообщила, что «по просьбе нашего общего знакомого должна встретиться со мной, чем скорей, тем лучше». Сговорились у нее «где-то после обеда». Мне нравится это «после обеда», можно подумать, что вся страна непрерывно где-то обедает в деловом ключе, а не перехватывает в буфетах и столовках или на своей кухне, стоя, из кастрюли, торопясь от одного никчемного дела к другому. «Мы могли бы вместе где-нибудь пообедать!» — скоро будут говорить так или уже говорят те, кто успел заработать на обед в «Трех поросенках» — самом изысканном частном ресторане, занявшем бывший обкомовский подземный туалет. Как люди живут, так они и едят. У Пелевина в «Омоне Ра», последней книжке, которая вызывала у меня острую зависть, великолепным рефреном звучит: «Суп с макаронными звездочками, курица с рисом и компот». Этот обеденный рефрен, сегодня недоступный многим, был знаком будничного уныния, столовских радостей, пионерлагерного оболванивающего абортивного коммунизма и казарменной жизни вообще. Я успел побывать в армии, не хочу даже вспоминать, чем там кормили, достаточно сказать, что тот единственный день в неделю, когда давали селедку, чтобы вызвать неуемную жажду, которую следовало заливать чаем с бромом от «стоя», этот «селедочный» день был праздником, а минута, когда на стол дежурный ставил дюралевую гнутую тарелку с разрубленной на восемь частей рыбиной, без неряшливо отрубленной головы, но с перьями седого от соли хвоста, этот миг я сделал для себя «минутой истины»: я изо всех сил сжимал вилку, чтобы не принимать участие в общем фехтовании, когда каждый хотел подцепить на зуб кусок, ближний к середине, — самый мясистый, самый жирный. Все не из бедных семей, не доедавшие «кирзу» — кашу из перловой рушки — до конца, мучившиеся от живота после машинного масла, идущего с «кирзой», — все мы не могли не мучиться от постоянного голода, сильней которого был голод следующий... В гарнизонной лавке не один кадык перекатывался от вида дрянной колбасы, консервной банки и плавленых сырков. Как не одна глотка сглатывала слюну при виде офицерских половин в капроне поверх розового неизвестно чего, застегнутого на баянную клавиатуру из слоновой кости (вид сзади). Человека можно довести до чего угодно, если держать его впроголодь, вдали от мяса, и никакой бром тут не поможет. И если организовать жизнь так, чтобы человек кое-как эти два голода удовлетворял, а остальное время изыскивал и находил средства для этого удовлетворения — от спекуляции опиумом до забастовок вместе с детьми в забое, — у него в голове и животе не останется других мыслей и желаний, противоположный пол, одержимый аналогичными поисками, будет доступен не из-за испорченности, а от недостатка времени и воображения. Любовь — блажь среди рабов, как она блажь и среди господ. Два вида блажи, от которых уклоняются только поэты и вожди.

Оля, насколько я припомнил, жила там же, когда я со шпаргалкой пехтурой добрел до района, застроенного еще до войны: непомерно высокие, хоть и в пять этажей, кирпичные дома без лифтов, с черными ходами, сараями, коммуналками — только подумать, этим домам уже давно более полувека, как и самой Большой Войне... Дюралевые переплеты выдавали квартиры, где новые и не очень русские отделывали этажи под еврожилье, как-никак это был почти центр, не наши Черемушки, а кое-где сбоку были присобачены лифты. Находились люди со средствами, кто устраивался здесь «всерьез и надолго». Я часто вспоминаю тот рассказ Пиранделло, где итальянский вариант Акакия Акакиевича, задавленный бытом, перепиской на дому после переписки в присутствии, борьбой за кусок для себя, старухи матери и старухи бабки с теткой и еще неизвестно с кем, вдруг сошел с ума. Прозорливый врач установил причину: он среди ночи, прикорнув на недолгие полчаса, услыхал гудок паровоза. И тогда ему открылся весь мир: Борнео, Африка с Килиманджаро, Таити и Тасмания, океан без берегов, с одним только «Белым Путем» — Млечной дорогой, не на земле начавшейся, не по земле ведущей, не поблизости исчезающей... Океан и Белый Путь... И красные глаза, стальное перо, бумаги входящие и исходящие... А если бы он писал роман? Как сам Пиранделло? Он не сошел бы с ума? А вдруг писание романов и есть сумасшествие? Тех, кто однажды услышал свой гудок, понял, что есть Париж, и Дакар, и Белый Путь в океане Вселенной и что под шелком океанского одеяла волнуется плоть звездноокой путницы, прикорнувшей у обочины млечной, солнцами пылящей дороги? Гудок-то я точно услышал, а вот умею ли писать что-то кроме «входящих и исходящих»?

По старой памяти (а она уцелела, ей-ей!) я поднялся по «черной» лестнице, нашел все еще ободранную дверь с кованой ручкой, толкнул, и она оказалась незапертой! Рукав крюка из стального прута в палец висел пустой и незамкнутый. На кухне сохли пеленки и ползунки. Неужели у Оли есть дитя? Наш коллективный ребенок. Нет, вполне индивидуально окантуренный офицерским расстегнутым кителем и трениками — все на голое тело, — на табуретке, по всему, папаша. Он, разумеется, курил. Здороваться было глупо. Стучать ложкой по кастрюле — еще глупее. Я тоже сел. Этот капитан был в курсе, и мы ненавидели друг друга с самого начала и хоть и в рамках пока приличий, но с осознанием эманации, чреватой взрывом в любую минуту и при любой подходящей возможности. Когда молчание стало совсем тягостным, он затоптал окурок в пепельнице из авиационного поршня, встал и молча вышел «из помещения». После сварливой воркотни на пороге кухни появилась Ольга. Она была похожа на китаянку, и именно это сделало ее той девушкой, которой она стала. Смешно слово «девушка» в этом контексте, но возраст счастливо миновал ее. Нашему самолюбию льстило, что она похожа на Йоко Оно, жену Леннона, но это, я думаю, внешнее; нам нравилось в ней то, что Леннону с его буддийскими заскоками нравилось в Йоко Оно. Леннона и «битлов» можно было вычесть из ситуации, ее оставить девушкой, а наш коллективный грех отнести к бунту, который когда-нибудь должен же становиться коллективным? Хотя буддизм это опровергает. Теперь она разом изменила нам всем, на что, это понимали мы оба, она не имела никакого права. Она пачкала наше прошлое. С этим капитаном.

— Он у тебя летчик? — спросил я вместо приветствия.

— Не совсем, — сказала она, скользнув по поршню от ИЛ-12 взглядом. — Он технарь. В авиации. Кофе будешь?

— Давай, — сказал я, как бы лишь отчасти прощая ее ради встречи. — Кофе так кофе.

— У меня есть выпить, — сказала Оля, — только ему совсем нельзя, сегодня на дежурство, а он не умеет останавливаться.

Одно и то же. Им что, вместе с дипломом вручают после училища справку от нарколога о вшитии или введении препарата «Эспераль»? Вечный «Поединок» Куприна. Там офицеры пили под собачий лай и колокольный звон, кажется. Сплошное «Уездное». Сплошная Россия. «Живи еще хоть четверть века», а «пьяницы с глазами кроликов» так все и будут повторять: «Будем?» — «Будем!»

Капитан вошел уже более обмундированный и буркнул:

— Налей гостю, чего ты, в самом деле!

Тяжелый вздох, стол-самобранец накрылся сам собой здесь же, в кухне.

— А соседи?

— Их почти не бывает. И это все от века. В моем детстве соседей было как-то больше. Рассосались. Во внутренние покои меня не спешили приглашать. Покои в мое время тут состояли из клетухи, заставленной книжными шкафами, набитыми стихотворчеством, журнального столика на трех несимметричных ногах и почти вровень с полом тахты, переходящей в пол в самых неожиданных местах. При очень высоких потолках и разговорах. Где-то там стоит «колыбель». Все течет, все изменяется. Свои первые стихи я читал именно здесь и именно Оле. Чудовищные, надо сказать. Их я иногда пишу до сих пор. И лучше они не становятся, хотя теперь я умею отличать хорошие стихи от плохих. «Неужели и правда она стучала? Что-то не верится».

— Ну, будем!

— Из каких мест?

Вопрос был поставлен по всем правилам ехидства. Отвечать я на него не стал, потому что обо мне тут со вчера было наговорено, вероятно, достаточно. Я просто стал думать: плохо или хорошо, что вот эти люди в любой глуши живут, пьют, обслуживают самолеты или летают на них, носят форму, слушаются командиров, смотрят, как стареет самолетный парк, и все равно будут его латать, чинить, приводить в порядок, летать с риском для жизни, чтобы в награду получить излюбленную другими женщину? Можно написать сто превосходных романов про то, как это безнадежно и уныло, а они все равно будут сидеть в кухне в капитанском кителе или летней гимнастерке и отвечать разом на все вопросы: «Будем!» А где-то среди переставших быть самиздатом томиков морщится их дитя, которому лучше было бы не родиться вовсе или не жить, если правы авторы романов. А если они не правы, то куда зовет гудок паровоза? Пелевинские космонавты никуда не летят, утки Савицкого без перьев и не годятся даже на жаркое, радиация зоны изъела тела и души; довлатовские солдатики охраняют себя от себя и всех вместе — от джунглей Нью-Йорка. И тем не менее: вытерев губы после последней, подымается такой капитан и прет к себе в свою более или менее радиоактивную зону, подымает свой «Буран» к звездам, перелетанный и перевязанный уже проволокой, и если разбивается, то уж точно не за «зеленые», а за вот то, что лежит в колыбели среди стихов, причем большей частью настоящих... К ним не прилипает. «Если стучала, то правильно делала, — спокойно сказал я сам себе. — И я бы стучал на таких, как я». Да я и занимался именно этим: стуком, только мечтал настучать на таких вот капитанов кому-нибудь в аппетитном издательстве. Но союз всех капитанов боролся, как мог, до последнего, вот до этого, «прикрывшего» наш общий грех.

— Не бойся, на посошок — и вперед! — сказал он.

Мы выпили, и после увертюры навыворот за ним бабахнула уже парадная дверь.

— Я не слышала, как ты пришел... — сказала она, чтобы что-то сказать.

— Неважно, — сказал я. — Что, здорово зашибает?

— Да нет, как все, ни больше и ни меньше.

— Ты чего меня высвистела? — спросил я напролом, убирая лирику и прозу одновременно.

— Чемодан, — сказала она. — У меня для тебя чемодан.

— От Овича? — вот и протянулась опять нитка, вяжущая нас вместе. Как не уезжал.

— Ну да, от него, он тебе разве не говорил? Мне он сказал, что в этом чемодане — целое состояние. Тяжелый, но я уверена, что золота там нет. Книги. Или рукописи. А он скоро отъезжает?

Она так и сказала — «отъезжает», обратное от бывшего употребления «кадровиками» всех мастей — «неотъезжант». Синоним «невыездной», столь недавно пугавший всех помышлявших о побеге интеллигентов, вне зависимости от наличия пункта пять. Теперь все это вызывало только смех. Как и сама идея стука. Может быть, напрасно? Рано радуемся? И мое сердце защемило от мысли, что, пока я буду продираться к успеху, слова эти обретут снова силу, и мышеловка захлопнется. Такая страна, свобода здесь не бывает надолго. Как-то недавно мне попалась антикварная книжка о Москве 1839 года. Кажется, маркиза де Кюстина. Или Кюстена. Он расписывал там на все лады разгул деспотизма и реакции, раболепие и униженность одних и всесилие и жестокость других. Убожество и роскошь. Они этого маркиза де «Жюстена» — привет Жюстине! — поразили. Это спустя каких-то тридцать лет, как в самой Франции затих гром пушек Робеспьера, расстреливавшего всех несогласных. Не остыла еще гильотина, где секли головы аристократии, духовенству, а заодно и аристократам духа. Русские промаршировали по Парижу, не тронув ни одной фанерной будки тамошних будочников, а французы выгнали проигравшего Наполеона, чтобы посадить опять короля булочников и мясников. У нас уже был Пушкин, а у них — Геккерн, гомосексуалист, пригревший убийцу Дантеса, «папочка». У нас уже писали Лермонтов и Гоголь. «Страна рабов» — и точка. Эти ребята, сами того не зная, и сагитировали Ленина, чтобы он покончил с рабством на французский манер при помощи пушек и гильотины для царей недовольных. Милый Запад, ублюдочная Россия. И все мы хотим туда «отъехать». И дрожим от мысли, что у нас это не получится. Въелось в кожу.

— Ты что, против? — спросил я буднично. — Считаешь его предателем?

— В общем, да, — сказала Оля. — Сейчас как-то нечестно уезжать. Если все хорошие уедут, кто останется? И к чему тогда было всё?

— Твой муж останется, разве мало?

— Нет, все правильно. Просто такие, как Ович, тоже нужны. Я просто ужасно расстроилась, когда узнала, что он собрался.

Она меня вычеркивала из списка «хороших», вот Ович — да, такие, как он, нужны. У нее, надо сказать, был нюх на порядочность и талант. Даже когда она заводила шашни с какой-нибудь бездарью вроде меня, она всегда давала понять как-то по-своему, что делает тебе одолжение в порядке исключения, что ли. Авансом. Словно гетера, принимающая в долг безродного самурая. Меня это, помнится, бесило. Я и сейчас разозлился.

— Может, пойдем полежим? — спросил я вроде бы безразлично.

— Не советую, — неожиданно улыбнулась она. — Сергей может вернуться в любую минуту. У него такая манера — проверять.

Она опять легко меня унизила, поставила на место: я оставался со своим грязным заходом и вдобавок попадал в положение труса, который не посмеет ввиду такой опасности испытывать судьбу, а заодно стойкость ее в новом качестве; ей не пришлось мне отказывать или ставить меня на место. Даже если она и соврала.

— Он раньше летал, — сказала она, глядя куда-то через мою голову. За окном уже издыхал наш недолгий в эти месяцы день. — Два-три дня его не бывало дома. Ну, его жена гуляла, вернее, погуливала, потому что... В общем, неважно почему. Он сверхзвуковик в пятой степени. Это тоже неважно. Так он ее ревновал страшно, но поймать не мог. На ревности помешался, она его в дурдом и отправила после одной... бурной сцены. А после дурдома летать больше не пускают. Дура. Он и денег лишился, и выслуги, и еще там чего, неважно. Теперь на земле. И все проверяет. Добрые люди его насчет меня просветили.

Я открыл чемодан, откинул крышку. В чемодане плотно были уложены пачки рукописей. Каждая пачка была перехвачена шпагатом, снабжена картонкой с маркировкой: год, число сверху и год, число снизу. На одной я разобрал надпись синим фломастером: «Парижский период». На другой: «Посмертные публикации». Я резко захлопнул чемодан. У меня возникло ощущение, что из чемодана дохнуло сразу жаром и холодом, причем могильным холодом. Я отогнал неприятное впечатление, дал ему превратиться в приятное — в чемодане был клад, материалы для моих будущих книг. На всю мою будущую жизнь и после. «Он что, знает, когда я умру?» — подумал я, и мне стало совсем весело: не на того напал! Когда захочу, тогда и умру! Захочу — и чемодан не возьму! Тут мне пришло в голову, что я мельком выхватил взглядом и книжки с заглавиями на иностранных языках, включая, как мне показалось, восточные. «Показалось?!» Точно тем же манером, что пришел я, через «черный ход» протиснулся капитан.

— Беседуете? — он поставил на стол бутылку водки. — Только без шума! Меня сегодня подменит Алик, я договорился, Ермилов в командировке, все тихо, остальные все на Володькиных похоронах. Лучше не придумаешь!

— А его что, сегодня хоронят? А мы как же? — Олю известие о похоронах какого-то Володьки застало врасплох и расстроило, отодвинув меня вместе с моим чемоданом на четыре тысячи километров западнее.

— Давай, давай, притарань там чего-нибудь! Пьете под мануфактуру. Не по-людски, гость как-никак! Там оленина, рыбка, действуй!

Оля покорно вышла, став как-то еще тише, хотя куда уж дальше — тише ее я не видел на свете женщины. «Такие и стучат!» — мерзковато тренькнуло в голове, как звоночек машинки у края поля. Теперь будет всегда тренькать, как буду к этому краю подходить. На каждом листе. Сергей, он же капитан, списанный за ревность, разлил и, не дожидаясь когда я подниму рюмку, поднял свою, стукнул по моей и выпил. Он снимал напряжение ожидания и пути — ведь спешил к «неверной» подруге. Чего ему больше хотелось бы? Застать или не застать? Вопросик. Или спросить? Я тоже выпил.

— Что Москва? Что первопрестольная? Омолаживает кадры? Правильно. Как в авиации: после тридцати пяти — на землю. Это при условии, что дотянешь до тридцати пяти.

— В таком случае нового надо списывать, — мрачно принял я его юмор.

— Как там Миша Жванецкий? Жив? Не собирается уезжать в Израиль? — он сделал ударение на последнем слоге. — Миша свой парень, он нас не бросит, я с ним бухал — в натуре.

— Кто такой Володька? — спросил я.

— Кореш мой. Нечестно. Авиакомпанию открыл тут у нас. Ну, его и грохнули в порядке омоложения кадров. В натуре. Миллионное дело.

— За что?

— А ты что, знаешь правила игры? Когда «за что», когда «ни за что»?

— Должны быть причины, — сказал я тухлым голосом. Какие «причины»! Это сейчас-то! Настолько я разбирался.

— Причины у Маркса. Тресты — высшая форма концентрации капитала. И корпорации. В Москве это знают?

— Еще не доехало.

— Ну так доедет. Третий Рим как-никак, а четвертого не дано! Давай лучше выпьем. За твоего друга, чтоб заграничная земля была ему пухом! Он в Германию? Поближе к Дахау? — он опрокинул стопку и вытерся.

— Рыба ищет где глубже... — я тоже выпил.

— Вот эта тоже искала. — Он принялся разделывать копченого муксуна. — И что имеет в результате? Мы — закусон, а она? Как у вас говорят?

— Где «у нас»?

— В кругах. Володьку раз восемь предупреждали: будет хуже. Но он — не рыба, человек, а это, как известно, звучит.

— Ты с Шукшиным случайно не «бухал»? — я понял, что он в свое время отравился Василием Макарычем.

— Бухал, в баньке... Бог терпел и нам, русским, велел. Так он мне по секрету сообщил... А Германия — хорошая отрава, я читал. Войну проиграла, а живут! И процветают! Правильно он наметил, твой друг. Наше дело было правое, а они победили. Так выходит? Что Гоголь Николай Василич говорит на сей счет? Никакой татарин столько не натворит, сколько свой наломает! Свой своего не пощадит. Ясно дело. Дай ему только гарантии.

— Ты о чем?

— Гарантии даны, вот о чем. Мне один тут говорит: мы вас будем гасить и гасить! Потому что даны гарантии. Презумпция невиновности. Виноватых нет. Вы жертвою пали в борьбе роковой! Мы их тоже жалеть не будем!

— Гражданская война? Не смеши.

— Тебе даны гарантии? — он пропустил мое замечание мимо. — На жизнь? «Гарантировано конституцией». Что? Все, кроме жизни. Значит? Вывод? Если ему гарантировать неприкосновенность — он тeбя погасит. Его не будут ловить. Вот и все. Просто? Просто! — он и сам как-то погас. — Цугцванг. Отсутствие полезных ходов. Его свои завалят. Они работают без гарантии. В шахматы играешь? Двигаешь фигуры?

— Оставь человека в покое, — вмешалась Ольга, все время молчавшая с каким-то отрешенным видом. Он ее доставал тоже своими «гарантиями».

— Только двигаю, — сказал я.

— Сгоняем партийку на интерес? — он расставил шахматы, которые хранил где-то под боком. И сразу забубнил нелепый мотив.

Я хорошо представил его в дурдоме, там он, наверное, всех обыгрывал. В нем была какая-то железная готовность победить. Такой человек мог пойти на любой риск. Но у него отняли и эту возможность — рисковать. Хотя жизнь без гарантий тоже риск. Я почувствовал себя голым. Город, полный свинца, шевелился, пока не замечая меня. Надо будет, фонарь погасят. Останется ночь и аптека. Для грядущих читателей моих книг. Играл он как-то дико, совсем не по-людски, не говоря о правилах. Я немного знал дебюты, то, что он делал, должно было бы повлечь немедленный разгром, будь противник опытней. Но на безумие он громоздил безумие и переигрывал без усилий. Если в шахматах надо предвидеть на несколько ходов вперед, то он словно запаздывал запланированно. Смотрел куда-то назад. Довольно быстро я продул без вариантов — он разметал намеки моей защиты.

— Еще? — спросил он кровожадно.

— Пас, — сказал я. — Бесполезно. В такие шахматы я не играю.

— В поддавки? В волки и овцы? В щелкунчики?

Он убрал фигуры и посмотрел на Олю. Кротко, даже воровато. По этому взгляду я понял, что он любит ее такой же нелепой, но сумасшедшей любовью и мог бы убить, застань он нас с ней. Может быть, в этом безумии есть и своя сила, и своя система? Если так, то мне они были недоступны. Мир, который я выстраивал, быть может, долгие годы, он разметал одной шахматной партией за рюмкой водки на коммунальной кухне. Оставалась одна надежда — на чемодан. Все, чего не было во мне, было в нем: сила, безумие, бескомпромиссность, ярость и неугомонность. И все растрачивалось в нем совершенно зря. И таких, как он, много. Они спиваются, гибнут, горят, их гасят, и мир переполняется такими, как я. Почему так нелепа их жизнь? Не потому ли, что она вообще нелепа, а тот устав, который наспех написан для серых людей, продолжает действовать, усыпляя одних и калеча других, никто этот изношенный кодекс не отменяет, его только переписывают, маскируя отсутствия всяческих гарантий под «гарантии прав человека»! «Если вы не будете солью, если соль не будет соленой».

Главное же — он не хочет быть личностью, а именно личностью родился. В нем живет инстинкт народа, толпы, стада. Другие, напротив, родятся потенциальными баранами, а тужатся стать личностью, что-то возглавлять, на что-то влиять, кем-то командовать или поучать многих; быть пророками, глашатаями и прочее и прочее. Такие же, как этот капитан Сергей, «отец Сергий», готов все пальцы себе поотрубать, лишь бы остаться невидимым, в оппозиции к «вождям», политическим и духовным, которых всех считает такой человек выскочками, жуликами, спекулянтами, врагами! В этом его и состоит главная сила — в слитости с такой же массой, не масоны, а «массоны» — заговор миллионов. Им конечно и бесконечно ближе, действительно, и рикши, и кули, и распоследний китаец, и негр из Алабамы! Тут Маркс что-то такое угадал совсем с другой стороны, а сравнительно образованного Владимира Ульянова это поразило столь сильно, как и казнь брата. Когда его несли к броневику на финляндском вокзале, говорят, он решил, что несут вешать. Троцкий это поставил во главу угла — единство разноцветных нищих, а когда разочаровался, то этот союз пролетарских ультра и доказал ему, что разочарование было преждевременным — ледорубом в лобешник. Меркадер, Сикейрос, Ривейра! Никто не раскаялся, от этого дерева — Че Гевара, портрет которого висит у всех леваков в Европе по сей день. Мир еще содрогнется от наступления полчищ одинаковых разноцветных серых. Они отбросят все религии, и, если их не поведет новый коммунистический вождь, их возглавит Хозяин Золота, он- то сообразит, что другой силы нет. Разобщать миллионы — безнадежное дело. Только у миллионов нет общей истории, потому что непрерывные горе и голод не могут составить истории; у говорящих на десяти языках не может быть общей памяти, у них может быть только общее будущее — «приобретут они весь мир!». И, приобретя, растворятся в нем, в своей одинаковости, безысторичности, беспамятстве, общем голоде на границе с общей сытостью: в мире как раз столько, чтобы еле-еле хватило помалу на каждый рот. Излишков нет. Их новый фюрер, их столь же безымянный вождь и тотем станет их новым богом, и они опять съедят его на тотемной тризне, чтобы разбежаться для индивидуальных слез и философии. Но нет, последнего не будет, потому что уже было и не оправдалось! Просто они перестанут бояться смерти — как не боятся ее мигрирующие лемминги. Золотые унитазы будут валяться разбитые, не будет никакой власти, только шорох жующих челюстей...

— Выйдем? — предложил неожиданно Сергей.

— Куда? — очнулся я от далеко убежавших мыслей.

— Прекрати, а? — попробовала вмешаться Оля. — Напился? А обещал...

— Потолковать, — сказал он.

— Давай, — сказал я. Я, кажется, понял, чего сидел и дожидался.

Ведь он был оскорбленная сторона, следовательно, последнее слово оставалось за ним. В конце концов, Оля должна же быть отомщена, кто-то должен ответить за всех. Почему я?

Мы вышли на лестничную клетку и после недолгого пыхтения стали драться почти всерьез. «Почти», потому что я до конца всерьез этот мордобой не воспринимал, у него был какой-то метафизический характер, что для мордобоя чуждо и мешает ему быть чистым, что ли. Дрался он лучше меня, но, вероятно, из-за своих сверхзвуковых дел что-то у него было с нервной системой. Он то терял ориентацию, то выключался. В конце концов он просто опрокинулся, потеряв сознание.

— Это с ним бывает, — сказала Ольга. — В парной последний раз опрокинулся. Ты иди пока, а то опять начнет, спускайся, я тебе на лифте спущу чемодан.

Лицо ее было несчастное и мокрое от слез. В общем, моя распухшая рожа и ссадины, конечно же, в сравнение не шли с такими закидонами. Парень был плох. Где-то давно сломан. Со всем миром не передерешься. Я кое-как, насколько позволяли распухшие скулы и брови, доковылял донизу, Ольга с чемоданом уже была тут. Она притащила мокрое полотенце и йод.

— Не очень больно? Потерпи.

Она поврачевала мои раны, а я как-то весь проветрился, что ли. Мне будто бы нужна была такая встряска, взбалтывание, как в бутылке, где за долгое время скопился осадок и отслоился чистый продукт, без вкуса, цвета и запаха. Надо было наконец вернуть настою первоначальные оздоровительные свойства. Человек должен быть непредсказуем, а я, как связался с писательством и Овичем, стал скучным, как все завербованное, как бы ни звался ловец душ.

С Олей мы попрощались почти дружески, во всяком случае, тепло.

— Не сердись, ладно? — она поцеловала меня, а я поморщился.

— До лучших времен, — сказал я. И добавил: — Супругу — привет.

Я так и не увидел, кто у них там родился. Даже не узнал, мальчик или девочка. Да какая разница?

Дома я посильно удовлетворил любопытство поначалу раскудахтавшихся родителей. «Я говорила, эти прогулки, эти ночные прогулки!» «Нет, город положительно становится просто примитивно опасным!» «Почему ты не вызываешь милицию или “скорую помощь”?» «Выбери сначала, что именно?» «И то и другое! Я выбираю и то и другое!» Я объяснил им, что виноват сам, что сам пристал к хулиганам, а они только защищались. Что милиция и «скорая помощь» если кому нужна, то им. Не врубившись в юмор, они встревожились. Потом все рассосалось. Были ужин и чай. Говорить было особенно не о чем, мои увечья как предлог для разговора я отмел, и они поскучнели. Получалась странная штука: мне была неинтересна их жизнь, что для писателя из столицы вроде бы можно было с натяжкой назвать нормальным, но то, что их абсолютно не интересовала моя жизнь, меня потрясло.

 

Глава десятая, в которой рассказывается, как, погубив душу, сохранить страсть

Ты когда-нибудь думал, дорогой читатель, почему так мало хороших книг, где присутствовала бы настоящая, подлинная любовь, страсть? Заразительная и поучительная? Нет, «описывают», «изображают» такую любовь многие писатели, в том числе и великие. Однако они не «возбуждают». Не вызывают зависть. И не учат страсти. Словно после «Дон Кихота Ламанчского» Сервантеса стало как бы обязательным писать не человеческую любовь, а любовь мраморных изваяний? Пигмалион оживил мрамор любовью, а писатели более позднего времени стали опять живую Галатею загонять в мрамор. Особенно это относится к русским писателям. Бесконечные описания страстей у Достоевского не вызывают у читателя никакого отклика, не теснят груди и не поднимают душу хотя бы так, как глубоко щемят и ранят сердце его же описания детских страданий, слез, горя и гибели. У Толстого все тоже «написано». Веришь почему-то его страстям только в «Крейцеровой сонате» да еще в «Казаках». Нет, когда Каренин страдает, тоже веришь, но и в «Крейцеровой», и в «Карениной» страсть — это ревность. Любовь наоборот, так сильно написанная Лермонтовым в «Маскараде»! Собственно, ответ был бы совсем прост, если бы мы ограничились только диалогом «эрот», записанным Платоном за рассуждавшим Сократом. Стремление к обладанию — переживаемо, само же обладание убивает чувство. Нельзя стремиться к тому, что у тебя есть, чем обладаешь. Ускользающее обладание — объект страсти и предмет описания, само же обладание — слепая зона, зона выдумки, фантазии, зачастую безжизненной, как стихи импотента. Отсюда — сила таких романов, как «Манон Леско», сила таких стихов, как сонеты Петрарки к Лауре. Оттого же так сладко и утопично счастье Мастера и Маргариты, всех «счастливых» пар соцарта: искусство, рожденное неправдой неоклассицизма культа. Но ведь у Достоевского Настасья Филипповна тоже «недостижима»! Во всяком случае, для Мышкина, казалось бы — поле для страсти, ее описательских высот. Нет. Мышкин — болен. Неважно, чем физически. Морально он болен... чистотой! Так хочет автор. Останется девственником и Алеша Карамазов, вечно исповедуя ту или иную юбку, переполненную страсти к мужской части романа, но все это — «разумения», не страсти. «Митина любовь» приближает нас к страсти. «Аллеи» потому и «темные», что Бунин прячет где-то под сенью лип тяжелое чувство, свинцовую страсть. «Темные аллеи» — самый неудачный рассказ. Старые люди вспоминают несделанную глупость, что и губит их жизнь, хотя все выглядит благополучно. Но... старые. Нехлюдов, томящийся похотью под дверями Катюши Масловой, — почти страсть, но мешает очень расстановка сил — барчук и дворовая (ну, не совсем дворовая, из бедных, но по сути-то...). Вот публичный дом и равнодушный цинизм Масловой на суде — здесь есть следы страсти. Мы с тобой, читатель, на верном пути: там, где порок и кровь, убийство и ревность, насилие над недоступной плотью, отъятие этой плоти через убийство ли (Настасья Филипповна), через низвержение ли в животный ад (Маслова Катя), — вот тут гнездятся страсти. От бесплодности поисков «чистой» любви своими предшественниками кинулись авторы двадцатого столетия к поруганию любви! Олеша укладывает Кавалерова с Бабичевым в койку к чуть ли не дворничихе, а ветка, полная цветов и листьев за окном, должна уже звериный вопль исторгнуть из этих людей, но они в окно не взглянут, уперты носом в подушку на грязном ложе совокупления. Многажды упомянутый де Сад дает чисто клиническое, патологоанатомическое описание самых жестоких страстей, оттуда изгнано искусство сознательно, это — учебник писателя, а не романы. В раннем средневековье находим Тристана и Изольду, до них — Флуара и Бланшефор, Ланселота — на разный манер эти прароманы доказывают нам, что «любовь побеждает смерть», но люди тогда жили примитивно и дико, смерть господствовала, и даже на бумаге победить ее — пусть так наивно и наивными средствами — было подвигом, новаторством. Чего там победил Горький в своей «Девушке и Смерти» — не берусь сказать. Пошлость победила всё. Но вылупился соцреализм, который стал выгрызать страсти из литературы, заменяя их мордастями. В «Тихом Доне» они бушуют, но замешены на крови гражданской войны, и интеллигентному читателю никогда не будет близок Григорий Мелехов, потому что казак, то есть мужик, а русский читатель воспитался на дворянской литературе.




Поделиться с друзьями:


Дата добавления: 2015-05-29; Просмотров: 356; Нарушение авторских прав?; Мы поможем в написании вашей работы!


Нам важно ваше мнение! Был ли полезен опубликованный материал? Да | Нет



studopedia.su - Студопедия (2013 - 2024) год. Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав! Последнее добавление




Генерация страницы за: 0.061 сек.