Студопедия

КАТЕГОРИИ:


Архитектура-(3434)Астрономия-(809)Биология-(7483)Биотехнологии-(1457)Военное дело-(14632)Высокие технологии-(1363)География-(913)Геология-(1438)Государство-(451)Демография-(1065)Дом-(47672)Журналистика и СМИ-(912)Изобретательство-(14524)Иностранные языки-(4268)Информатика-(17799)Искусство-(1338)История-(13644)Компьютеры-(11121)Косметика-(55)Кулинария-(373)Культура-(8427)Лингвистика-(374)Литература-(1642)Маркетинг-(23702)Математика-(16968)Машиностроение-(1700)Медицина-(12668)Менеджмент-(24684)Механика-(15423)Науковедение-(506)Образование-(11852)Охрана труда-(3308)Педагогика-(5571)Полиграфия-(1312)Политика-(7869)Право-(5454)Приборостроение-(1369)Программирование-(2801)Производство-(97182)Промышленность-(8706)Психология-(18388)Религия-(3217)Связь-(10668)Сельское хозяйство-(299)Социология-(6455)Спорт-(42831)Строительство-(4793)Торговля-(5050)Транспорт-(2929)Туризм-(1568)Физика-(3942)Философия-(17015)Финансы-(26596)Химия-(22929)Экология-(12095)Экономика-(9961)Электроника-(8441)Электротехника-(4623)Энергетика-(12629)Юриспруденция-(1492)Ядерная техника-(1748)

Игра в бисер 40 страница




ночных вод которой возникают все воплощения, все люди и боги.

Дион внимательно слушал рассказ ученого, сирийская речь

которого была сильно уснащена греческими словами, а Иосиф был

немало удивлен, даже возмущен: почему Дион не гневается, не

ополчается против его языческих заблуждений, не опровергает их,

не проклинает, напротив, казалось, этот умный монолог

всезнающего паломника доставляет ему удовольствие, как будто

даже вызывает его участие, ибо Дион не только весь обратился в

слух, но даже улыбался и частенько кивал в ответ речам, словно

они были ему по душе.

Когда ученый ушел, Иосиф, не выдержав, спросил с упреком:

-- Как это у тебя достает терпения выслушивать языческие

лжеучения? Мне показалось, что ты внимал ему даже с участием,

как будто его россказни ласкали твой слух. Почему ты не

возражал? Почему не попытался его опровергнуть, обличить в

обратить к вере в господа нашего?

Покачивая головой, сидевшей на тонкой, морщинистой шее,

Дион ответил:

-- Я не опровергал его, ибо это не принесло бы никакой

пользы, да я b не смог бы его опровергнуть. В рассуждениях и

силлогизмах, в мифологических и астрологических познаниях этот

человек намного превосходит меня, я не справился бы с ним. К

тому же, сын мой, не мое и не твое это дело нападать на

чью-либо веру с утверждениями, будто вера эта есть ложь и

заблуждение. Поистине я слушал этого умного человека не без

удовольствия, ты это правильно подметил. Удовольствие мне

доставляло его умение говорить, его обильная ученость, но

прежде всего то, что он напомнил мне мою молодость, ибо в

молодые годы я занимался этими же науками. Мифы, о которых наш

гость так мило с нами беседовал, никоим образом не заблуждения.

Это представления и притчи некой веры, в которой мы уже не

нуждаемся, ибо мы обрели веру в Иисуса, единственного

Спасителя. Для тех же, кто еще не нашел нашей веры и, быть

может, никогда ее не найдет, их нынешняя вера, берущая начало в

мудрости предков, достойна уважения. Разумеется, дорогой мой,

наша вера иная, совсем иная. Но если наша вера не нуждается в

учении о созвездиях и эонах, ночных водах, мировых материях и

прочих подобных символах, это отнюдь не означает, что учения

эти ложь и обман.

-- Но ведь наша вера, -- воскликнул Иосиф, -- совершеннее,

и Иисус принял смерть ради всех людей: стало быть, мы,

познавшие его, должны оспаривать устаревшие учения и ставить на

их место новые, истинные!

-- Это мы с тобой, да и многие другие давно уже сделали,

-- спокойно ответил Дион. -- Мы -- верующие, ибо нами овладела

вера, то есть власть Искупителя и его искупительной смерти. А

те, другие, мифологи и теологи Зодиака, адепты древних учений,

не подпали под эту власть, еще не подпали, и нам не дано

принуждением привести их под эту власть. Разве ты не заметил,

Иосиф, как тонко и умно умеет этот мифолог говорить и

выстраивать свою игру подобия и какое он получает от этого

удовольствие, как умиротворенно и гармонично живет,

погрузившись в мудрость притч и символов своей мифологии?

Видно, что этого человека не гнетет никакое тяжкое горе, он

доволен, ему хорошо. А тому, кто доволен, нам нечего сказать.

Чтобы человек взалкал спасения и веры в Спасителя, чтобы он

утратил вкус к гармонии и мудрости своих понятий и отважился на

великое дерзание веры в искупительное чудо, -- для этого

надобно, чтобы ему стало плохо, очень плохо, он должен пережить

боль и разочарование, горечь и отчаяние, должен почувствовать,

что стоит на краю пропасти. Нет, Иосиф, пусть же этот ученый

язычник пребывает а своем благополучии, пусть упивается своей

премудростью, своими мыслями и своим красноречием! Быть может,

завтра или через год, а то и через десять лет он узнает горе,

которое развеет в прах его искусство и его мудрость, быть

может, убьют жену, которую он любит, или единственного сына,

или его настигнут болезнь и нищета, и если мы тогда встретим

его, мы примем в нем участие и поведаем ему, как мы допытались

одолеть свое горе. И когда он спросит: Почему же вы не сказали

мне этого вчера или десять лет назад?" -- мы ответим: "Не знал

ты тогда, что такое истинное горе".

Дион умолк, казалось, он над чем-то задумался. Затем, весь

уйдя в воспоминания, добавил:

-- Я и сам некогда немало поиграл с преданиями отцов и

утешался ими, и когда я уже вступил на путь креста,

богословствование часто доставляло мне радость, хотя, впрочем,

и достаточно горя. Более всего меня занимало сотворение мира,

ведь в конце трудов творения все должно было быть устроено

наилучшим образом, ибо написано: "И увидел бог все, что он

создал, и вот, хорошо весьма"{3_2_2_010}. На самом же деле

хорошо и совершенно все было только одно мгновение, мгновение

Рая, и уже в следующее мгновение в это совершенство вторглись

вина и проклятие, ибо Адам вкусил от древа, от коего вкушать

ему было запрещено. И вот были духовные учители, говорившие:

бог, который сотворил мир и в нем Адама и Древо Познания, -- не

единый, не всевышний бог{3_2_2_011}, а лишь часть его, или

подчиненный бог Демиург, а творение его нехорошо, оно не

удалось ему и на целую эру проклято и предано злу, покуда Он

сам, единый Бог-Дух, через сына своего не положил конец веку

проклятия. И тогда, как учили они, да и я так полагал, началось

отмирание Демиурга и его творения, и мир постепенно отмирает и

увядает, покуда в новом веке не останется более творения,

мироздания, плоти, греха и страстей, плотского зачатия,

рождения и умирания, но возникнет мир совершенный, духовный и

чистый, избавленный от проклятия Адама, избавленный от вечного

проклятия и насилия страстей, зачатия, рождения и смерти. Вину

же за недостатки этого мира мы скорее возлагали на Демиурга,

чем на первого человека, мы находили, что Демиургу, будь он

истинным богом, ничего не стоило бы создать Адама другим или же

избавить его от искушения. Так, в итоге наших рассуждений, у

нас появилось уже два бога -- бог-творец и бог-отец, и мы даже

смели судить и осуждать первого. Попадались среди нас и такие,

что шли еще дальше и утверждали, что мир сотворен не богом, а

дьяволом. Мы считали, что нашим умствованием помогаем Спасителю

и грядущей эре Духа и лепили богов, миры и мировые судьбы,

спорили и богословствовали, покуда я однажды не слег в

лихорадке и не разболелся до смерти, но и в бреду я не

расставался с Демиургом, должен был вести войны и проливать

кровь; мои видения делались все страшней, а в ночь, когда жар

дошел до предела, мне почудилось, что я должен убить свою мать,

дабы изгладить свое собственное плотское рождение. Дьявол

терзал меня в этих лихорадочных сновидениях как нельзя ужаснее.

Однако я выздоровел и, к досаде своих прежних друзей, вернулся

к жизни тупым и бесталанным молчальником, правда, быстро

возвратившим себе телесную силу, но утратившим вкус к

философствованию. Ибо в дни и ночи выздоровления, когда меня

уже не мучили видения и я почти все время спал, я в каждый миг

бодрствования беспрестанно ощущал рядом с собой Спасителя,

ощущал силу, исходившую от него и входившую в меня, и когда я

выздоровел, мне сделалось грустно оттого, что я уже не мог так

ощущать его близость. Но вместо этого я испытал великое

томление по этой близости, и вот открылось: стоило мне

послушать прежние споры и диспуты, как я чувствовал, что это

томление -- тогда лучшее мое достояние -- начинало исчезать и

растекаться в мыслях и словах, как вода в песке. Вот так, мой

друг, я и дошел до конца своего умствования и

богословствования. С тех пор я принадлежу к простецам. И все же

я не хотел бы быть помехой и отказывать в уважении тем, кто

знает толк в философствовании и в мифологии, кто играет в те

игры, в которые и я когда-то играл. Если уж мне самому когда-то

пришлось признать, что Демиург и Бог-Дух, что творение и

спасение в своем непостижимом единовременном и неразделимом

бытии суть неразрешимая загадка, то мне следует признать и то,

что я не в силах превратить философа в верующего. Не моя это

обязанность.

Однажды после того, как кто-то на исповеди признался Диону

в убийстве и прелюбодеянии, Дион сказал своему келейнику:

-- Убийство и прелюбодеяние -- это звучит очень страшно и

громко, да и поистине это дурно, еще бы! Но я скажу тебе,

Иосиф, в действительности миряне эти не настоящие грешники.

Стоит мне вообразить себя одним из них, словно бы воплотиться в

него, как они представляются мне совсем детьми. Они не добры,

не благородны, они корыстны, похотливы, надменны, злобны, --

все это верно, но на самом деле, если смотреть в корень, они

невинны, невинны именно в том смысле, в каком невинны дети.

-- И тем не менее, -- заметил Иосиф, -- ты сурово

призываешь их к ответу и грозишь им всеми муками ада.

-- Да, именно поэтому. Ведь они дети, и если в них

заговорила совесть и она проходят исповедоваться, то они хотят,

чтобы их принимали всерьез в всерьез же их отчитывали. Во

всяком случае, я так думаю. Ты-то в свое время поступал иначе:

ты не бранил, не карал, не накладывал епитимьи, но был с ними

ласков и отпускал их с братским поцелуем. Не буду порицать

тебя, нет, но я на это не способен.

-- Да, -- колеблясь сказал Иосиф, -- но почему же тогда,

когда ты выслушал мою исповедь, ты со мной обошелся не так, как

с остальными, а молча поцеловал, ни слова не сказав в укор?

Дион Пугиль устремил на него свой проницательный взгляд.

-- Разве то, что я сделал, было неправильно? -- спросил

он.

-- Я не хочу сказать, что это было неправильно. Это было

правильно, иначе исповедь не оказала бы на меня такого

благотворного действия.

-- Что ж, оставим это. Но я же наложил на тебя тогда

строгую кару, хотя и не облек ее в слова. Я взял тебя с собой и

обращался с тобой как со слугой, я вернул тебя к тем

обязанностям, от которых ты хотел бежать.

И Дион отвернулся, он не любил долгих бесед. Но на сей раз

Иосиф не отступал.

-- Ты тогда уже знал, что я подчинюсь тебе, я это обещал

тебе еще до исповеди, даже до того, как я понял, кто ты. Нет,

скажи мне, ты действительно только потому так повел себя со

мной?

Дион прошелся несколько раз взад и вперед, стал перед

Иосифом, положил ему руку на плечо и сказал:

-- Миряне -- дети, сын мой. А святые -- святые не приходят

к нам исповедоваться. Но мы с тобой и подобные нам, аскеты,

ищущие, отшельники, мы не дети и мы не невинны, проповедями нас

не переделаешь. Мы, мы -- истинные грешники, ибо знаем, мыслим,

вкусили от Древа Познания, и не к лицу нам обращаться друг с

другом, как с детьми, которых наказывают розгами и потом снова

отпускают побегать. Мы же не убегаем после исповеди и покаяния

в ребяческий мир, где празднуют праздники, занимаются делами, а

время от времени убивают друг друга; для нас грех -- не краткий

и страшный сон, который можно отогнать от себя покаянием и

жертвой, мы пребываем в нем постоянно, мы никогда не невинны,

мы всегда греховны, мы пребываем в грехе и в огне нашей совести

и мы знаем, что нашей великой вины нам никогда не искупить,

разве что господь после смерти нашей смилуется над нами и

примет нас в лоно свое. Вот почему, Иосиф, я не буду читать

проповеди и определять епитимьи ни тебе, ни себе. Ведь мы имеем

дело не с теми или иными проступками или злодеяниями, но

неизменно с самой изначальной виной, поэтому один из нас может

только заверить другого в понимании а братской любви, но не

исцелять его карой. Разве ты не знал этого?

Иосиф тихо ответил:

-- Да, это так. Я знал это.

Тогда старец молвил:

-- Не будем же терять времени на пустые речи, -- и

направился к камню перед кельей, где, как всегда, преклонил

колена для молитвы.

Прошло несколько лет. Отец Дион все чаще страдал

приступами немощи, так что Иосиф по утрам должен был помогать

ему, ибо сам он не в силах был встать. Затем старее шел

молишься, но и после молитвы он тоже не мог сам подняться.

Иосиф помогал ему, а потом Дион весь день сидел на одном месте

и смотрел вдаль. Но так бывало не всегда, в иные дни он сам

вставал. Однако выслушивать исповеди каждый день он тоже не

мог, и когда кто-нибудь исповедовался у Иосифа, Дион подзывая

его к себе и говорил: "Дни мои сочтены, сын мой, и конец

близок. Скажи людям: этот Иосиф заступит мое место". И если

Иосиф пытался высказать свое несогласие, старец устремлял на

него свой ужасающий взгляд, от которого леденело сердце.

Однажды, когда Дион поднялся, не опираясь на своего

помощника, и казался бодрее, чем обычно, он подозвал Иосифа и

повел его в дальний угол их небольшого сада.

-- Вот здесь, -- молвил он, -- ты похоронишь меня. А

могилу мы выкопаем с тобой вместе, время у нас еще есть.

Принеси заступы.

С этого дня они утрами понемногу копали могилу. Когда Дион

мог, он сам выкидывал несколько лопат земли, правда, с

превеликим трудом, однако всегда весело, будто труд этот для

него удовольствие. Да и весь день потом он бывал весел; с тех

пор как они вместе начали копать могилу, безмятежное состояние

духа не покидало отца Диона.

Как-то он сказал Иосифу:

-- На моей могиле посади пальму. Может быть, ты еще

отведаешь ее плодов, а ежели нет, то кто-нибудь другой

насладится ими. Время от времени я сам сажал деревья, но мало,

слишком мало. Говорят, мужчина, прежде чем умереть, должен

посадить дерево и оставить после себя сына. Что ж, я оставлю

после себя дерево и тебя: ты же сын мне.

Теперь он всегда был спокоен и как-то светел, не такой,

каким его раньше знал Иосиф. Однажды вечером -- темнота быстро

сгущалась, они уже поужинали и помолились -- Дион позвал Иосифа

к своему ложу и попросил посидеть с ним.

-- Я хочу тебе рассказать кое-что, -- сказал он ласково, и

Иосифу показалось, что старец вовсе не устал за день, не хочет

спать.

-- Ты помнишь, Иосиф, те дурные времена, когда ты жил в

своей келье под Газой, и жизнь тебе опротивела. И как ты

пустился в бегство, решив разыскать старого Диона и поведать

ему о своей жизни? И как в селении анахоретов ты повстречал

старика и спросил его, где тебе найти Диона Пугиля? Ну так вот

-- разве не показалось тебе чудом, что старик этот и был сам

Дион? Теперь я хочу рассказать тебе, как это все случилось, --

ведь и я воспринял это как чудо.

Ты знаешь, как это бывает, когда к отшельнику и

исповеднику приходит старость, и он уже выслушал исповеди

многих грешников, которые почитают его безгрешным и святым, не

ведая, что он больший грешник, нежели они. И вот ему все дела

его вдруг представляются ненужными и суетными, и то, что прежде

было для него святым и важным, ибо сам господь удостоил и

назначил его выслушивать и врачевать грязь и мерзость душ

человеческих, -- все это теперь кажется ему тяжким, непомерно

тяжким бременем, подлинным проклятием, и в конце концов ему

становится тошно при виде каждого бедняка, идущего к нему со

своими ребяческими грехами, он хочет избавиться от него, да и

от самого себя, хотя бы через посредство веревки, перекинутой

через сук. Таково-то было у тебя на душе. А теперь настал час

моей исповеди, и я признаюсь тебе: и со мной было то же самое,

и я казался себе бесполезным и духовно мертвым, и не в силах я

был терпеть, чтобы люди с доверием несли ко мне всю срамоту и

мерзость человеческую, с которыми сами не могли справиться и с

которыми я тоже не мог справиться.

В ту пору я часто слышал об одном отшельнике по имени

Иосиф Фамулус. И к нему, как и ко мне, люди охотно шли

исповедоваться, и многие охотнее к нему, чем ко мне, ибо был

он, по слухам, человек мягкий и ласковый, и люди говорили, что

ничего-то он не требует от них, не бранит их, а обходится с

ними, как с братьями, просто выслушивает и отпускает с

лобызанием. Нет, это было не по мне, ты знаешь это, и когда я

впервые услышал об этом Иосифе, мне его манера показалась

глупой и чересчур уж детской; но в ту пору, когда все, что бы я

ни делал, вызывало у меня сомнения -- правильно ли я поступаю

сам, -- у меня были все основания воздерживаться от осуждения

Иосифа. Но какой же силой должен был обладать этот Иосиф? Я

знал, что он моложе меня, однако тоже близок к старости, и мне

это было приятно, молодому я не мог бы довериться. А к этому

меня сразу потянуло. И вот я решил отправиться к Иосифу

Фамулусу, поведать ему о своей беде, испросить у него совета, а

ежели он и не посоветует мне ничего, почерпнуть у него

утешение, укрепить дух свой. Уже одна эта мысль сказалась на

мне благотворно, и мне стало легче.

Итак, я отправился в путь и стал искать место, где, по

слухам, стояла его келья. Но тем временем брат Иосиф пережил то

же, что пережил я, принял такое же решение, какое принял я, и

каждый из нас обратился в бегство, чтобы испросить у другого

совета. И когда я, еще не добравшись до его кельи, встретился с

ним, то узнал его с первых же слов, да и был он таким, каким я

представлял его себе. Но в то же время он был беглецом, ему

было худо, так же худо, как и мне, а то и еще хуже, он и не

помышлял о том, чтобы выслушивать чьи бы то ни было исповеди,

-- нет, он сам жаждал исповедоваться, сам хотел переложить свою

беду на чужие плечи. В тот час это принесло мне большое

разочарование, и мне стало очень грустно. Ведь если и этот

Иосиф, не знавший меня совсем, устал от своего служения и

разуверился в смысле своей жизни, то не значит ли это, что мы

оба ничего не стоим, оба прожили бесполезную жизнь и потерпели

поражение?

Я буду краток, я ведь рассказываю тебе то, что ты сам

пережил. Когда ты после нашей встречи отправился просить

ночлега в селении анахоретов, я остался один, углубился в себя,

вошел в состояние этого Иосифа я подумал: что он будет делать,

узнав завтра, что напрасно бежал, напрасно понадеялся на этого

Пугиля, что и Пугиль -- беглец, гонимый искушениями? И чем

больше я входил в него, тем большее сочувствие вызывал он во

мне, тем неотвязней преследовала меня мысль, что этот Иосиф

ниспослан мне богом, дабы я узнал и уврачевал его, а с ним и

себя. Это меня успокоило, и я смог заснуть, ведь полночь уже

миновала. На следующий день мы вместе отправились в дорогу, и

ты стал мне сыном.

Вот что я хотел тебе рассказать. Я слышу, ты плачешь.

Поплачь, это облегчит тебе душу. И раз уж я столь неподобающе

разговорчив, то будь любезен, выслушай и сохрани в своем сердце

еще и такие мои слова: человек непостижим, полагаться на него

нельзя, а потому не исключено, что настанет время -- и прежние

муки и соблазны вновь начнут досаждать тебе и попытаются

одолеть, и да ниспошлет тебе тогда господь в утешение столь же

ласкового и терпеливого сына и келейника, какого он в твоем

лице даровал мне. А что до того сука, о котором искуситель

заставил тебя грезить, и смерть злосчастного Иуды Искариота, то

я скажу тебе одно: готовить себе подобную смерть не только грех

и неразумие, хотя Спасителю нашему ничего не стоит простить и

такой грех. Но сверх того, обидно, когда человек умирает,

отчаявшись. Отчаяние бог посылает нам не для того, чтобы

умертвить нас; он посылает нам его, чтобы пробудить в нас новую

жизнь. Но когда он посылает нам смерть, Иосиф, когда он

отрешает нас от земли и плоти и призывает к себе, то это

великая радость! Если тебе разрешено уснуть, когда ты устал,

разрешено скинуть бремя, столь долго тобой носимое, -- это

прекрасное и удивительное дело. С тех пор как мы с тобой вырыли

могилу, -- не забудь о пальме, которую я просил тебя посадить,

-- с тех пор как мы начали копать могилу, я стал таким

спокойным и довольным, как ты был уже много лет.

Видишь, как я разболтался, сын мой, ты, должно быть,

устал. Ступай, выспись, ступай в свою келью, господь с тобой!

На следующий день старец не вышел к утренней молитве и не

позвал Иосифа. Когда тот, встревоженный, тихо вошел в келью и

подступил к одру Диона, он увидел, что Дион уже опочил и его

лицо озарено детской, тихо лучащейся улыбкой.

Иосиф предал тело старца земле, посадил на могиле дерево и

дожил еще до того лета, когда дерево принесло первые плоды.

 

ИНДИЙСКОЕ ЖИЗНЕОПИСАНИЕ

 

Некий князь демонов, сраженный стрелой, слетевшей с

месяцеподобного лука Вишну (или Рамы, в котором воплотилась

часть естества Вишну), в одной из неистовых битв того с

демонами, вернулся в образе человека в круговорот

перевоплощении, носил имя Равана{3_2_3_01} и жил на берегу

великой Ганги жизнью воинственного государя. Он и был отец

Дасы. Мать Дасы умерла рано, и едва только ее преемница,

женщина красивая и тщеславная, родила князю сына, как уже

маленький Даса стал ей поперек дороги; вместо него,

перворожденного, она мечтала увидеть собственного сына Налу

восходящим на престол, сумела охладить чувства отца к Дасе к

задумала при первом удобном случае убрать пасынка с дороги.

Однако от одного из придворных брахманов Раваны, опытного в

жертвоприношениях Васудевы, не утаился ее замысел, и умному

старику удалось его расстроить. Ему было жаль мальчика, и к

тому же он усмотрел в нраве маленького царевича унаследованные

от матери задатки благочестия и чувства долга. Он стал

оберегать Дасу, поджидая, когда представится возможность увезти

его от мачехи.

Было у раджи Раваны стадо посвященных Брахме коров, их

блюли в чистоте и от молока и масла их этому богу приносились

частые жертвы. На лучших пастбищах страны паслись эти коровы.

Однажды ко двору явился пастух священного стада, сдал масло и

сообщил, что в тех местах, где они пасут коров, ожидается

великая засуха, а потому они, пастухи, сговорились отогнать

стадо ближе к горам, где и в самую сушь не иссякают родники и

всегда вдоволь свежего корма. Не первый год брахман Васудева

знал этого пастуха как человека доброго и верного, а потому и

доверился ему, и когда на следующий день маленький Даса, сын

Раваны, исчез и не был найден, только Васудева и пастух знали

тайну его исчезновения. Отрока Дасу пастухи увели к дальним

холмам, там они нагнали медленно кочующее стадо, и Даса легко и

охотно сошелся с пастухами, рос пастушонком, помогал стеречь и

перегонять коров, научился доить, играл с телятами, спал в тени

деревьев, пил сладкое молоко, и босые его ноги всегда были

вымазаны в навозе. Ему это очень нравилось, он узнал жизнь

пастухов, повадки стада, узнал лес с его деревьями и плодами,

полюбил манго, дикую смокву и дерево варингу, вылавливал из

зеленых омутов сладкий корень лотоса, по праздникам сплетал

себе венок из красных цветов пламника, привык остерегаться

диких зверей, избегать встреч с тигром, дружить с умной

мангустой и веселым ежом и пережидать время больших дождей в

полутемном шалаше; здесь пастушки играли в свои игры, пели

гимны, плели циновки и корзины. Хотя Даса и не до конца забыл

свою прежнюю родину и прежнюю жизнь, но вскоре они стали для

него далеким сном.

И вот однажды, когда стадо перекочевало на новые пастбища,

Даса пошел в лес, он хотел полакомиться медом. С тех пор как он

впервые побывал в лесу, он очень полюбил его, а этот лес

показался ему особенно красивым: словно золотые змеи, струились

солнечные лучи меж листьев и ветвей, птичий щебет, крик

обезьян, шепот листвы -- весь лесной гомон представлялся Дасе

тихо сияющим сплетением, и все запахи леса -- цветов и листьев,

воды и зверей, плодов и ягод, земли и мха, то терпкие, то

сладкие, то бодрящие, то дурманящие, то дикие и неведомые, то

родные и близкие -- тоже как бы сплетались и расплетались,

будто солнечные лучи. Порой в непроницаемой глубине оврага

слышалось журчание ручья, над белыми зонтиками порхала бабочка

с черными и желтыми крапинками на изумрудных крыльях, в

синеватой глубине чащи трещал сук, глухо шуршала опавшая

листва, во мраке ревел зверь или неугомонная обезьяна бранилась

со своими товарками... Позабыв о меде, Даса прислушивался к

пению переливчато сверкающих райских птичек, и вдруг среди

густых зарослей папоротника, росшего как бы маленьким лесом в

этом огромном лесу, увидел чей-то след, будто кто-то вытоптал

здесь узкую тропинку. Бесшумно, соблюдая осторожность, он пошел

по ней и неожиданно под огромным многоствольным деревом

обнаружил шалаш, сплетенный из папоротника и похожий на

островерхую палатку, а рядом -- очень прямо и неподвижно

сидящего на земле человека, руки которого покоились между

скрещенных ног, а из под седых волос и широкого лба на землю

смотрели спокойные невидящие глаза, хотя и открытые, но

обращенные только вовнутрь. Даса понял: это святой муж, йог, он

и раньше видел таких, -- это были люди чтимые, угодные богам,

почиталось за благо подносить им дары и оказывать почести. Но

этот, сидевший в самоуглублении перед своим столь тщательно

скрытым шалашом из папоротника так прямо непокойно, опустив

руки, полюбился мальчику особо и показался ему удивительней и

почтеннее всех виденных им дотоле. Этого человека, невесомо

восседавшего и своим отрешенным взглядом, казалось, все

видевшего и проницавшего, окружала некая аура святости,

запретный круг достоинства, огненная волна йогической силы,

которую мальчик не смел ни преступить, ни разорвать

приветствием или восклицанием. Величие и достоинство йога, его

облика, внутренний свет, которым светилось его лицо,

сосредоточенность и железная неуязвимость всех его черт

излучали волны и лучи, в средоточии которых он плавал подобно

луне, и сгусток духовной силы, безмолвно сосредоточенная воля

во всем его облике образовывали окрест него такой магический

круг, что чувствовалось: не поднимая глаз, одним желанием,

одной мыслью своей этот человек способен убить и вновь вызвать

к жизни.

Неподвижнее дерева, ибо ветви его все же дышат и листья

колышутся, неподвижно, как каменный истукан, сидел йог, и так

же неподвижно, словно закованный в цепи, застыл перед ним

мальчик с того мгновения, как заметил его, не в силах сойти с

места, не в силах пошевельнуться и нарушить очарование. Он

стоял и смотрел на йога, видел солнечный блик на его плече и

еще один на покоящихся руках, видел, как блики медленно

передвигаются, как возникают новые, начал в изумлении понимать,

что эти блики никак не связаны с йогом, да и птичий гомон

вокруг, и крики обезьян в глубине леса, и мохнатая лесная

пчелка, севшая аскету на лицо, понюхавшая кожу, пробежавшая по

щеке, а затем поднявшаяся и улетевшая, -- вся многоликая жизнь

леса, все это, чувствовал Даса, все, что видит глаз, слышит

ухо, все красивое и безобразное, все приятное и устрашающее --

все это не имело никакого отношения к святому мужу: дождь не

мог бы охладить его и досадить ему, огонь не мог его обжечь,

весь окружающий мир для него лишь поверхность, лишенная всякого

значения. Догадка о том, что весь мир и впрямь лишь

поверхность, дуновение ветра и зыбь волны над неизведанными

глубинами, возникла у засмотревшегося царевича-пастушка не

мыслью, но легкой дрожью пробежала по его телу, как что-то

похожее на головокружение, как чувство ужаса и грозящей

опасности, а вместе с тем и как великая тоска и притягательная

сила. Ибо, представилось ему, йог сквозь поверхность мира,




Поделиться с друзьями:


Дата добавления: 2015-06-25; Просмотров: 255; Нарушение авторских прав?; Мы поможем в написании вашей работы!


Нам важно ваше мнение! Был ли полезен опубликованный материал? Да | Нет



studopedia.su - Студопедия (2013 - 2024) год. Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав! Последнее добавление




Генерация страницы за: 0.009 сек.