Студопедия

КАТЕГОРИИ:


Архитектура-(3434)Астрономия-(809)Биология-(7483)Биотехнологии-(1457)Военное дело-(14632)Высокие технологии-(1363)География-(913)Геология-(1438)Государство-(451)Демография-(1065)Дом-(47672)Журналистика и СМИ-(912)Изобретательство-(14524)Иностранные языки-(4268)Информатика-(17799)Искусство-(1338)История-(13644)Компьютеры-(11121)Косметика-(55)Кулинария-(373)Культура-(8427)Лингвистика-(374)Литература-(1642)Маркетинг-(23702)Математика-(16968)Машиностроение-(1700)Медицина-(12668)Менеджмент-(24684)Механика-(15423)Науковедение-(506)Образование-(11852)Охрана труда-(3308)Педагогика-(5571)Полиграфия-(1312)Политика-(7869)Право-(5454)Приборостроение-(1369)Программирование-(2801)Производство-(97182)Промышленность-(8706)Психология-(18388)Религия-(3217)Связь-(10668)Сельское хозяйство-(299)Социология-(6455)Спорт-(42831)Строительство-(4793)Торговля-(5050)Транспорт-(2929)Туризм-(1568)Физика-(3942)Философия-(17015)Финансы-(26596)Химия-(22929)Экология-(12095)Экономика-(9961)Электроника-(8441)Электротехника-(4623)Энергетика-(12629)Юриспруденция-(1492)Ядерная техника-(1748)

От переводчика 17 страница




Fresche com rose nouvelle[58].

 

В церковь часто я хожу, --

Милая там, знаю я,

Роза свежая моя.

 

Не было недостатка в возможностях, которые церковная служба предоставляла влюбленному: подать возлюбленной святой воды, предложить ей "paix", зажечь ей свечу, опуститься рядом с ней на колена, не говоря уже о разного рода знаках и взглядах украдкой[59]. В поисках знакомств заходят в церковь гулящие женщины[60]. А в праздники в храмах даже продают непристойные гравюрки, развращающие молодежь, и злу этому не могут помочь никакие проповеди[61]. Не раз и храм, и алтарь оскверняются всяческими непристойностями[62].

Так же как привычные посещения церкви, паломничества служили поводом для всевозможных развлечений, и прежде всего были удобны влюбленным. В литературе о них говорилось нередко как об обычных увеселительных путешествиях. Шевалье де ла Тур Ландри, старающийся дать серьезные наставления своим дочерям по части хорошего тона и усвоения добродетелей, распространяется о дамах, кои в поисках наслаждений с охотою посещают турниры и совершают паломничества; он приводит предостерегающие примеры того, как женщины отправлялись на богомолье только затем, чтобы воспользоваться возможностью для свиданий с возлюбленными. "Et pour ce a су bon exemple comment l'on ne doit pas aler aux sains voiaiges pour nulle folle plaisance"[63] ["Итак, вот вам добрый пример, как не должно ходить ко святым местам в безумных поисках удовольствий"]. Именно так смотрит на это и Никола де Клеманж: в праздники ходят на богомолье в отдаленные храмы, к святым местам не столько во исполнение обета, сколько для того, чтобы облегчить себе пути к заблуждениям. Это источник множества прегрешений; там, в святых местах, неизменно находятся гнусные сводни, кои прельщают девиц[64]. Вот типичный эпизод из Quinze joyes de mariage: молодая женщина, пожелавшая вдруг немного развлечься, преспокойно говорит мужу, что ребенок их заболеет, если она не сходит на богомолье, согласно обету, данному ею во время родов[65]. Приготовления к свадьбе Карла VI с Изабеллой Баварской начинаются с паломничества[66]. Неудивительно, что серьезные последователи "devoitio moderna" ["нового благочестия"][14*] видят в паломничествах мало пользы. Частые паломничества редко приводят к святости, говорит Фома Кемпийский, а Федерик ван Хейло посвящает этому вопросу особый трактат Contra peregrinantes[67] [Против паломников].

Во всех этих примерах обмирщения веры из-за беззастенчивого смешения ее с греховной жизнью в большей степени сквозит наивная неразборчивость по отношению к религии, нежели намеренное неблагочестие. Только общество, целиком проникнутое религией, воспринимающее веру как нечто само собой разумеющееся, знает такого рода эксцессы и перерождение. И при этом те же самые люди, которые следовали повседневной привычке полуобесцененной религиозной обрядовости, способны были, воспламененные проповедью нищенствующего монаха, вдруг выказать восприимчивость к высочайшим выражениям религиозного чувства.

Даже такое скудоумное прегрешение, как божба, появляется лишь при наличии сильной веры. Проклятие, возникшее первоначально как сознательно данная клятва, есть знак ощущаемого вплоть до самых мельчайших деталей факта присутствия божественного. Только сознание того, что проклятие -- это и вправду вызов, бросаемый Небесам, делает такое проклятие греховно прельстительным. И лишь с исчезновением всякой осознанности божбы, всякого страха перед действенностью проклятия сквернословие низводится до однообразной грубости последующей эпохи. В позднем Средневековье ругань еще обладает той привлекательностью дерзости и высокомерия, которые делают ее сродни чему-то вроде благородного спорта. "Что это ты, -- говорит дворянин крестьянину, -- не дворянин, а возводишь хулу на Бога и сулишь дьяволу свою душу?"[68] Дешан отмечает, что божба опускается уже до уровня людей самого низкого звания:

 

Si chetif n'y a qui ne die:

Je renie Dieu et sa mere[69].

 

Всяк мужик на то горазд:

Бога, мать его хулить.

 

Один другого старается перещеголять по части остроты и новизны бранных выражений; умеющего ругаться наиболее непристойно -- почитают за мастера[70]. Сперва по всей Франции, говорит Дешан, ругались на гасконский или английский лад, затем на бретонский, а теперь -- на бургундский. Он сочиняет одну за другой две баллады, строя их на материале обиходных ругательств и заканчивая благочестивыми фразами. Бургундское ругательство "Je renie Dieu" -- из всех самое сильное[71]; его смягчали до "Je renie des bottes"[15*]. Бургундцы приобрели репутацию наипервейших ругателей; впрочем, вся Франция, сетует Жерсон, как страна христианская, страдает более всех прочих стран от этого отвратительного порока, приводящего к чуме, войнам и голоду[72]. Причастны к этому и монахи, даже если прямой брани они избегают[73]. Жерсон высказывает пожелание, чтобы все власти и все сословия, прибегая к строгим указаниям и небольшим штрафам, которые могут быть весьма действенны, помогали искоренять это зло. И действительно, в 1397 г. появляется королевский ордонанс, возобновляющий прежние постановления против ругани от 1269 и 1347 гг.; фигурируют здесь, однако, не небольшие и посильные штрафы, но старые угрозы рассекания верхней губы и обрезания языка, угрозы, в которых слышится священное негодование против гнусного богохульства. На полях сборника судебных документов, где содержится это постановление, имеется надпись: "Ныне, в лето 1411, ругательства те слышны повсюду и сходят всем безнаказанно"[74]. Пьер д'Айи на Констанцском Соборе[75] вновь настоятельно требует бороться с распространением этого зла.

Жерсон различает две крайности, которые принимает грех сквернословия. Он прекрасно знает по исповедям, что нередко молодых людей, неиспорченных, простых, целомудренных, мучает сильнейшее искушение произносить слова ереси и богохульства. Он советует им не предаваться чрезмерному созерцанию божественного: они недостаточно крепки духом для этого[76]. Помимо этого, известны ему и заядлые сквернословы, вроде бургундцев, проступки которых, сколь бы они ни были мерзки, все же не содержат в себе вины клятвопреступничества -- по причине безусловного отсутствия намерения давать клятву[16*] [77].

Границу, где привычка легкомысленно относиться к религиозным предметам переходит в сознательное неверие, установить невозможно. Нет сомнения, что позднее Средневековье проявляет сильную склонность насмехаться и над людьми благочестивыми, и над самим благочестием. Людям нравится "esprit fort" ["вольнодумство"], и они охотно принимают насмешливый тон, когда говорят о вере[78]. Авторы новелл держат себя фривольно и с безразличием -- как в Cent nouvelles nouvelles, где пастырь хоронит свою собаку в освященной земле со словами: "mon bon chien, a qui Dieu pardoint" ["мой славный пес, коему Господь даст прощенье"]. И собачка отправляется затем "tout droit au paradis des chiens"[79] ["прямехонько в собачий рай"]. Люди испытывают сильнейшее отвращение к лицемерному, притворному благочестию: слово papelard [лицемер, ханжа] буквально не сходит с уст. Широко распространенная пословица "De jeune angelot vieux diable" ["Из юного ангелочка -- старый черт"], или на превосходной школьной латыни: "Angelicus juvenis senibus sathanizat in annis", не дает покоя Жерсону. Вот так и совращается юношество, говорит он: в детях хвалят бесстыдное лицо, грязную речь и непристойные словечки, нечистые взгляды и жесты. Но если в детстве он разыгрывает дьяволенка, то чего же тогда ждать от старца?[80]

Среди духовенства и даже среди богословов Жерсон различает немало бранчливых и невежественных болтунов, для которых всякий разговор о религии лишь обуза и басни; все, что сообщают им об откровениях и чудесных явлениях, они отвергают с насмешкой или негодованием. Другие впадают в противоположную крайность и принимают за откровения фантазии слабоумных, сны и нелепые измышления душевнобольных и помешанных[81]. Народ не умеет сохранять золотую середину между этими двумя крайностями: он верит всему, что сулят провидцы и прорицатели, но если поистине человек духа, который действительно получал откровения, вдруг ошибается, люди начинают поносить все духовное сословие в целом, называя всех лжецами и лицемерами (papelards), и не желают слушать ни одного из них, ибо все они для них зловредные ханжи, и не что иное[82].

В большинстве случаев проявлений неблагочестия, которые отмечены столь громогласными сетованиями, дело заключается во внезапных спадах религиозного напряжения в духовной жизни, перенасыщенной религиозным содержанием и религиозными формами. На протяжении всего периода Средневековья мы обнаруживаем бесчисленные примеры спонтанно проявляющегося неверия[83], причем здесь имеет место не отступление от учения Церкви вследствие богословских размышлений, но лишь непосредственная реакция. Не слишком следует обращать внимание и на восклицания поэтов или хронистов при взгляде на столь большую греховность своего времени: что нынче никто уже больше не верит ни в рай ни в ад[84] и что неверие сделалось у многих настолько осознанным и настолько крепким, что сами они этого не скрывают. "Beaux seigneurs, -- обращается капитан Бетизак к приятелям[85], -- je ay regarde a mes besongnes et en ma conscience je tiens grandement Dieu avoir courrouchie, car ja de long temps j'ay erre contre la foy, et ne puis croire qu'il soit riens de la Trinite, ne que le Fils de Dieu se daignast tant abaissier que il venist des chieulx descendre en corps humain de femme, et croy et dy que, quant nous morons, que il n'est riens de ame... J'ay tenu celle oppinion depuis que j'eus congnoissance, et la tenray jusques a la fin" ["Сеньоры, <...> увидевши дела мои, скажу вам по совести, весьма прогневил я Господа, ибо с давних пор нахожусь в заблуждении и не могу более верить, ни что Троица в себе значение какое имеет, ни что Сын Божий уничижил Себя до того, что сошел с небес во чрево земной женщины; и вот я верую и утверждаю: по смерти никоей души нет вовсе... И мыслю так с той поры, когда пробудился у меня разум, и до конца дней моих не отступлю от сего"]. Парижский прево Хюг Обрио -- пламенный ненавистник попов, он не верит в таинства, совершаемые пред алтарем, и смеется над ними, не празднует Пасху, не ходит к исповеди[86]. Жак дю Клерк рассказывает о людях благородного происхождения, которые не скрывают своего неверия и, находясь в полном сознании, отказываются от последнего причастия[87]. Жан де Монтрей, прево Лилля, пишет одному из своих ученых друзей, скорее в легком стиле просвещенного гуманиста, нежели как человек истинного благочестия: "Вы знаете нашего общего друга Амброзио де Миллиса; Вы нередко слышали, что он думает о религии, вере, Священном Писании и обо всех наставлениях Церкви, иными словами, Эпикур рядом с ним -- ревностный католик. Так вот, человек сей ныне полностью обратился". Однако благочестивый кружок ранних гуманистов вполне терпел его и до этого[88]. Во всех этих спонтанных случаях неверия на одном полюсе стоит литературное язычество Ренессанса и образованное и осторожное эпикурейство, которое уже в XIII в. под названием аверроизма[17*] расцвело весьма широко. На другом полюсе -- пылкое отрицание бедных, невежественных еретиков, из которых все, как бы их ни называли: "тюрлюпены" или "братья свободного духа"[18*], -- переходили все границы богопочитания, вплоть до пантеизма. Однако об этом речь пойдет в связи с вопросами, которые будут рассматриваться несколько позже. Пока же нам следует оставаться в рамках внешнего выражения веры, внешних форм и обычаев.

Для обыденного сознания толпы присутствие зримого образа превращало разумное доказательство истинности изображаемого в нечто совершенно избыточное. Между тем, чтo люди видели перед собой в цвете и форме (три лица Троицы, пылающий ад, бесчисленные святые), и верой во все это -- сомнению не было места. Все эти представления превращались в веру непосредственно в виде образов; они жили в сознании, четко очерченные и ярко окрашенные, со всей той реальностью, которую Церковь могла требовать в вопросах веры, и даже сверх того.

Однако там, где вера непосредственно покоится на образных представлениях, едва ли можно обнаружить качественные различия между видом и степенью святости различных ее элементов. Одно изображение столь же реально и вызывает столь же почтительный трепет, как и другое, но тому, что Богу следует поклоняться, а святых лишь почитать, икона не учит -- если при этом не обращаться постоянно к авторитету и учению Церкви. Нигде, как в области почитания святых, пестрота и картинность не угрожали столь настойчиво и столь сильно внести разлад в благочестие.

Строгие принципы Церкви были достаточно высоки и чисты. В рамках представлений об индивидуальной загробной жизни почитание святых было естественно и не вызывало сомнений. Позволительно восхваление и почитание святых per imitationem et reductionem ad Deum [путем подражания им и возвращения к Богу]. Равным образом следует почитать иконы, священные реликвии, святые места и предметы, посвященные Богу, поскольку все это в конечном счете приводит к Его почитанию[89]. Так же и чисто техническое различение между святыми и просто блаженными[19*] и нормирование института беатификации введением официальной канонизации Церковью есть хотя и внушающая опасение формализация, тем не менее не является чем-то таким, что противоречило бы христианскому духу. Церковь продолжала осознавать первоначальную равнозначность святости и блаженства, а также недостаточность актов канонизации. "Следует полагать, -- говорит Жерсон, -- что бесконечно больше святых уже умерли и продолжают умирать ежедневно, нежели число тех, которые канонизированы"[90]. Разрешение почитания икон, вопреки решительному требованию второй заповеди, поясняется ссылкой на то, что заповедь эта была необходима до очеловечения Христа, поскольку Бог был тогда только Духом; Христос же пресек действие Ветхого Завета благодаря тому и посредством того, что явился на землю. Окончания же второй заповеди: "Non adorabis еа neque coles" ["Да не поклонишься им, ни послужишь им" (Исх., 20, 5)] -- Церковь желает придерживаться неукоснительно. "Мы поклоняемся не образам, но почитаем изображаемое, т.е. Бога или святых"[91]. Иконы нужны лишь для того, чтобы тем, кто -- будучи неграмотен -- не знает Писания, показать, во что следует верить[92]. Это книги для тех, кто не умеет читать[93], -- мысль, известная из молитвы Деве Марии, написанной Вийоном для своей матери.

 

Femme je suis pourette et ancienne,

Qui riens ne scai; oncques lettres ne leuz;

Au moustier voy, dont suis paroissienne,

Paradis paint, ou sont harpes et luz,

Et ung enfer ou dampnez sont boulluz:

L'ung me fait paour, l'autre joye et liesse...[94]

 

Уж, бедная, стара я и не знаю,

Про что там буквы эти говорят,

Но видела я в церкви, где бываю,

Картины рая, арфы там блестят, --

И ад, где грешники в котлах кипят;

Одни мне в радость, а других страшусь...

 

Тот факт, что широко распахнутая книга красочных изображений предоставляет нестойкому уму по меньшей мере столько же материала для отклонения от истинной веры, сколько могло дать и субъективное восприятие Библии, никогда особенно не беспокоил Церковь. Она всегда мягко относилась к тем, кто по простоте и невежеству впадал в грех поклонения изображениям. Достаточно уже и того, говорит Жерсон, если у них есть хотя бы намерение следовать Церкви в деле почитания икон[95].

Здесь не место обсуждать чисто историко-догматический вопрос, всегда ли и в достаточной ли степени умела Церковь поддерживать свое собственное запрещение непосредственно почитать святых и даже поклоняться им не как заступникам, но как прямым творцам тех благодеяний, о которых верующие возносили молитвы. Речь идет о вопросе историко-культурном: насколько Церкви удавалось от этого народ удерживать; иными словами -- какую реальность, какую ценность для воображения имели святые в сознании людей позднего Средневековья. Ответ на этот вопрос может быть только один: святые являлись настолько определенными, настолько материальными и привычными персонажами повседневной религиозной жизни, что с ними связывали все преимущественно поверхностные и чувственные религиозные импульсы. Если самые сокровенные движения души устремлялись ко Христу и Деве Марии, то в почитании святых кристаллизовалось все богатство бесхитростной каждодневной религиозной жизни. Все способствовало тому, чтобы в сознании людей популярные святые наделены были той подлинностью, которая постоянно вовлекала их в самую гущу жизни. Они занимали прочное место в народном воображении; все знали их облик и их атрибуты, их страшные муки и их удивительные чудеса. Одеждою и орудиями они ничем не отличались от людей из народа. В любой день среди больных чумой или среди пилигримов вы могли встретить господина св. Роха или св. Иакова. Было бы интересно проследить, как долго одежда святых отражала моду данного времени. Бесспорно, это было справедливо в течение всего XV столетия. Но где же та точка, в которой религиозное искусство вырывает святых из области народных представлений и облекает их в условные, риторические одеяния? Это не только вопрос ренессансного чувства исторического костюма; сами святые освобождаются из-под власти народных представлений -- либо, по крайней мере, эти народные представления не в состоянии более заявлять о себе в религиозном искусстве. В период Контрреформации святые поднимаются на много ступеней выше -- как того хочет Церковь: прочь от соприкосновения с народной жизнью.

Телесность, которой наделялись святые в силу самого факта их художественного воплощения, весьма сильно подчеркивалась еще и тем, что Церковь издавна позволяла и поощряла почитание их телесных останков. Совершенно очевидно, что такая привязанность к вещественному не могла не оказывать материализующего воздействия на веру, приводя подчас к самым неожиданным крайностям. Там, где речь идет о реликвиях, крепкая вера Средневековья не боится ни осквернения святыни, ни отрезвления. Около 1000 г. народ в горах Умбрии хотел убить отшельника св. Ромуальда, чтобы только не упустить случая завладеть его останками. Монахи монастыря Фоссануова, где умер Фома Аквинский, из страха, что от них может ускользнуть бесценная реликвия, буквально консервируют тело своего достойнейшего учителя: обезглавливают, вываривают, препарируют[96]. До того как тело скончавшейся св. Елизаветы Тюрингской было предано земле, толпа ее почитателей не только отрывала и отрезала частички плата, которым было покрыто ее лицо; у нее отрезали волосы, ногти и даже кусочки ушей и соски[97]. По случаю некоего торжественного празднества Карл VI раздает ребра своего предка, св. Людовика, Пьеру д'Айи и двум своим дядьям, герцогам Беррийскому и Бургундскому; несколько прелатов получают ногу, чтобы разделить ее между собой, за что они и принимаются после трапезы[98].

Какими бы живыми, телесными ни представлялись святые, тем не менее они сравнительно мало вторгаются в область сверхъестественных переживаний. Духовидение, предзнаменования, видения, появление призраков -- все это по большей части лежит вне сферы образов, связанных с почитанием святых. Разумеется, встречаются исключения. В наиболее убедительном примере с архангелом Михаилом, св. Екатериной и св. Маргаритой, являвшимися Жанне д'Арк и дававшими ей советы, осознание того, чтo она переживала, как кажется, приходит к ней постепенно, быть может, даже только лишь на допросах во время процесса. Вначале говорит она о Conseil [Совете], не называя имен[99], и лишь позднее поясняет, чтo это значит, выделяя святых по имени. Там, где святые являются именно как таковые, речь, как правило, идет о видениях, подвергшихся определенной литературной обработке, или об интерпретациях. Когда юному пастушку во Франктентале, близ Бамберга, в 1446 г. явились четырнадцать святых чудотворцев, он увидел их не теми приметными персонажами, какими запечатлены они были в иконографии[100], да еще с приписываемыми им атрибутами, но как четырнадцать ангелочков, которых нельзя было отличить друг от друга; они сами говорят ему о том, что они -- четырнадцать чудотворцев. Фантасмагории чисто народных верований полны ангелами и чертями, духами умерших и женщинами в белом -- но не святыми. Лишь как исключение святой, не принаряженный литературой или богословием, играет роль в подлинном суеверии. Это св. Бертульф в Генте. Накануне какого-либо серьезного происшествия он начинает постукивать в своем гробу, в аббатстве св. Петра, "moult dru et moult fort" ["весьма часто и весьма громко"]. Иногда стук сопровождается тем, что земля слегка вздрагивает, и это так пугает горожан, что они громадными процессиями пытаются отвратить неведомую опасность[101]. Но в общем суеверный страх связывается лишь с неопределенными образами. Это не красовавшиеся в храмах вырезанные из дерева или написанные яркими красками фигуры, наделенные постоянными атрибутами, со знакомым каждому обликом, в красивых многоцветных одеждах. Это видения, которые бродят с пугающими, неразличимыми лицами в туманных болотах, либо являются в чистом небесном сиянии, либо всплывают как зловещие бледные призраки где-то в отдаленных закоулках сознания.

Все это не должно вызывать особого удивления. Именно благодаря тому что священное приняло столь определенную форму, вобрало столько образного материала и выкристаллизовалось, ему недоставало пугающего и таинственного. Страх перед сверхъестественным коренится в неопределенности, в ожидании внезапного появления чего-то необычного, невиданного, ужасного. Как только подобные представления приобретают границы и очертания, возникает чувство уверенности и естественности. Святые, их хорошо известные изображения вносили успокоение, подобно полиции в большом незнакомом городе. Почитание святых, и прежде всего сами их образы, создавало как бы нейтральную зону уютной и успокоительной веры -- между восторженным созерцанием Божественного и сладостным трепетом любви ко Христу, с одной стороны, и ужасающими химерами сатанинского страха и ведовства -- с другой. Можно даже осмелиться высказать предположение, что почитание святых, направляя ощущения блаженства и страха в русло привычных представлений, вносило оздоровляющую умеренность в духовные дебри Средневековья.

Полнота образной воплощенности отводит почитанию святых место на периферии религиозной жизни. Это почитание плывет в потоке вседневных мыслей и порой теряет там свою ценность. В этом отношении характерен развивающийся в позднем Средневековье культ св. Иосифа, который можно рассматривать как следствие и отголосок страстного почитания Девы Марии. Непочтительное любопытство к отчиму Иисуса -- это как бы оборотная сторона всей той любви и восхищения, которые были предназначены для девственной Матери. Чем больше превозносили Марию, тем более карикатурным становился Иосиф. Изобразительное искусство уже вывело его как тип, опасно приближавшийся к типу неотесанного мужика, который только вызывает насмешки. Таков он на диптихе Мельхиора Брудерлама в Дижоне. Но в изобразительном искусстве профанация не получает своего выражения. И какую наивную трезвость демонстрирует воззрение на Иосифа Эсташа Дешана, которого, безусловно, не следует рассматривать как зубоскала-безбожникаИосифа, который должен был служить Богоматери и воспитывать ее сына, следовало считать от природы наделенным более щедро, чем кого-либо из смертных. Дешан старается представить его трудолюбивым, достойным сочувствия отцом семейства:

 

Vous qui servez a femme et a enfans,

Aiez Joseph toudis en remembrance;

Femme servit toujours tristes, dolans,

Et Jhesu Christ garda en son enfance;

A pie trotoit, son fardel sur sa lance;

En plusieurs lieux est figure ainsi,

Lez un mulet, pour leur faire plaisance,

Et si n'ot oncq feste en ce monde ci[l02].

 

Вы все, чей долг жену, детей блюсти,

Иосифа возьмите в назиданье:

Печалуясь, жену держал в чести,

Христа-младенца пестовал в старанье;

И образа хранят воспоминанье,

Как на плече с узлом он поспешал,

При муле, им на радость; до скончанья

Дней в мире сем он праздника не знал.

 

Если бы это было сделано лишь для того, чтобы достойным примером утешить отцов семейства в их тяжких трудах, еще можно было бы примириться с тем, что в подобном изображении было не слишком много достоинства. Но Дешан без обиняков делает Иосифа отпугивающим примером того, что значит взвалить на себя бремя семейных забот:

 

Qu'ot Joseph de povrete

De durte,

De maleurte,

Quant Dieux nasqui?

Maintefois l'a comporte

Et monte

Par bonte

Avec sa mere autressi,

Sur sa mule les ravi:

Je le vi

Paint ainsi;

En Egipte en est ale.

Le bonhomme est painture

Tout lasse,

Et trousse,

D'une cote et d'un barry:

Un baston au coul pose,

Vieil, use

Et ruse.

Feste n'a en ce monde cy,

Mais de lui

Va le cri:

"C'est Joseph le rassote".

 

Сколь Иосифу хлопот

И забот,

Сколь невзгод

Выпало, когда Господь родился?

Час за часом напролет

От щедрот

Не щадил он свой живот,

Все трудился.

Сколько раз младенца брал,

Подымал,

С матерью сажал на мула.

Так они в Египет шли.

Я видал.

Образ: в котте и барри[20*]

Весь в пыли,

Утомлен,

И поклажей изнурен,

Что к земле его тянула.

Добрый, праведный старик,

В мире не на праздник зван, --

А вослед со всех сторон

Несся крик:

"Ну Иосиф, ну болван".

 

Здесь у нас на глазах происходит превращение привычного изображения в привычное мнение, которое не щадит ничего святого. Иосиф остался в народных представлениях фигурой наполовину комической, и доктору Йоханнесу Экку приходилось настаивать на том, чтобы в рождественском действе Иосиф либо не участвовал вовсе, либо, по крайней мере, играл в нем более подобающую роль и, уж во всяком случае, не варил кашу, "ne ecclesia Dei irrideatur" ["дабы Церковь Божия не подвергнута была осмеянию"][104]. Против этих недостойных извращений были направлены усилия Жана Жерсона в борьбе за подобающее почитание Иосифа, что привело к первоочередности его упоминания в чине литургии перед всеми другими святыми[105]. Но, как мы видели выше, серьезные намерения Жерсона не избавили его самого от нескромного любопытства, которое, кажется, почти неминуемо связывается с браком Иосифа и Марии. Для трезвого ума (а Жерсон, несмотря на свое пристрастие к мистике, был во многих отношениях трезвым умом) к рассмотрению вопроса о замужестве Марии все снова и снова примешивались соображения чисто земного свойства. Шевалье де ла Тур Ландри, также пример здравой, искренней веры, рассматривает этот случай в таком освещении. "Dieux voulst que elle espousast le saint homme Joseph qui estoit vieulx et preudomme; car Dieu voulst naistre soubz umbre de mariage pour obeir a la loy qui lors couroit, pour eschever les paroles du monde"[106] ["Господь пожелал, чтобы она стала супругою святого человека Иосифа, который был стар и добродетелен; ибо Господь желал быть рожденным под сенью брака, следуя всеместно почитавшемуся закону, дабы избежать мирских пересудов"].

В одном неизданном сочинении XV в. мистический брак души с небесным женихом представлен в виде описания бюргерского сватовства. Иисус, жених, обращается к Богу Отцу: "S'il te plaist, je me mariray et auray grant foueson d'enfans et de famille" ["Ежели тебе то будет угодно, хотелось бы мне жениться и иметь множество чад и родичей"]. Отец чинит препятствия, потому что выбор Сына пал на чернокожую эфиопку, -- но тогда вступают в игру слова Песни Песней: "Nigra sum sed formosa" ["Черна я, но прекрасна" (Песн., 1, 4)]. Однако брак этот был бы мезальянсом и бесчестьем для семьи. Ангел, выступающий в качестве свата, говорит добрые слова о невесте. "Combien que ceste fille soit noire, neanmoins elle est gracieuse, et a belle composicion de corps et de membres, et est bien habile pour porter fouezon d'enfans" ["Черна девица сия, но и хороша собою; и тело, и все члены ея прекрасны, и способна она родить детей многих"]. Отец ответствует: "Mon cher fils m'a dit qu'elle est noire et brunete. Certes je vueil que son espouse soit jeune, courtoise, jolye, gracieuse et belle et qu'elle ait beaux membres" ["Любезный сын мой говорил мне, что черна она и смугла. Верно, хочу, чтоб супруга сына моего молода, приветна, миловидна, изящна, красива была бы, и да будут члены ее прекрасны"]. Тогда ангел расхваливает ее лицо и все ее члены -- ее душевные добродетели. Отец позволяет себя убедить и обращается к Сыну:

 

Prens la, car elle est plaisant

Pour bien amer son doulx amant;

Or prens de nos biens largement,

Et luy en donne habondamment"[107].

 

Бери ж прелестную, она

Пребудет милому верна,

И одари ее сполна, --

Kазна на то тебе дана.

 

В серьезности и назидательности намерений этого сочинения не приходится усомниться ни на мгновение. Это лишь доказательство, до каких банальностей может довести неумеренное стремленье к наглядности.




Поделиться с друзьями:


Дата добавления: 2015-06-25; Просмотров: 267; Нарушение авторских прав?; Мы поможем в написании вашей работы!


Нам важно ваше мнение! Был ли полезен опубликованный материал? Да | Нет



studopedia.su - Студопедия (2013 - 2024) год. Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав! Последнее добавление




Генерация страницы за: 0.01 сек.