Студопедия

КАТЕГОРИИ:


Архитектура-(3434)Астрономия-(809)Биология-(7483)Биотехнологии-(1457)Военное дело-(14632)Высокие технологии-(1363)География-(913)Геология-(1438)Государство-(451)Демография-(1065)Дом-(47672)Журналистика и СМИ-(912)Изобретательство-(14524)Иностранные языки-(4268)Информатика-(17799)Искусство-(1338)История-(13644)Компьютеры-(11121)Косметика-(55)Кулинария-(373)Культура-(8427)Лингвистика-(374)Литература-(1642)Маркетинг-(23702)Математика-(16968)Машиностроение-(1700)Медицина-(12668)Менеджмент-(24684)Механика-(15423)Науковедение-(506)Образование-(11852)Охрана труда-(3308)Педагогика-(5571)Полиграфия-(1312)Политика-(7869)Право-(5454)Приборостроение-(1369)Программирование-(2801)Производство-(97182)Промышленность-(8706)Психология-(18388)Религия-(3217)Связь-(10668)Сельское хозяйство-(299)Социология-(6455)Спорт-(42831)Строительство-(4793)Торговля-(5050)Транспорт-(2929)Туризм-(1568)Физика-(3942)Философия-(17015)Финансы-(26596)Химия-(22929)Экология-(12095)Экономика-(9961)Электроника-(8441)Электротехника-(4623)Энергетика-(12629)Юриспруденция-(1492)Ядерная техника-(1748)

Билл Гейтс 20 страница




— Почему не слышно залпов? Почему так тихо? — возбужденно спрашивает Иоганн.

Тишина страшна, как и канонада. Кровь из раны заливает ему глаза. Он теряет сознание. За стеной дома раздается конский топот. Это гвардейцы возвращаются в казармы победителями. Они поют королевский гимн. Все кончено! Восстание бланкистов разбито.

Ночью в фиакре Женевьева и Флери перевозят больного Стока из винной лавки старого республиканца в надежное место, где его, быть может, не найдет полиция. Может быть. Слабая надежда. Барбес и Мартен Бернар уже арестованы. Бланки скрывается. «Общество времен года» более не существует.

 

В сухой зимний день Иоганн и Женевьева вышли за парижскую заставу. Прошло несколько недель со времени процесса группы обвиняемых по делу двенадцатого мая. Свыше трехсот человек вместе с Бланки предстали перед судом. В их числе был и портной Сток. Обвиняемые отказывались от показаний. Стоку не в чем обвинить себя. На суде он вел себя стойко. «За отсутствием улик» ему вынесли оправдательный приговор. Но Бланки приговорен к смертной казни, которая заменена ему пожизненной каторгой. Мартен Бернар — выслан, на каторге — Барбес. Местом заключения вождей общества назначена тюрьма св. Михаила. Страшная скала — выступ в море, увенчанный крепостью. Решетки, железные брусья, толстые стены, двери на замках, море и небо — вот все, что будет отныне окружать узников.

«Нет бесцельных жертв во имя революции. Нет поражений. Мы — воины революции, и на войне как на войне. Сегодня побежденные, мы победим завтра», — таковы мысли Стока.

Женевьева пытается развеселить мужа, затеять шутливый разговор, но Иоганн упрямо, тягостно молчит. Немного больше года назад он был у Бланки в сельском домике на берегу Уазы. Как мирно текла жизнь в Жанси, сколько планов и надежд зародилось там! И вот — опять поражение. Опять в прахе лежит мечта о республике и равенстве.

Дорога в Медон поднимается в гору. Спокойно дымят позади трубы города, безразличного к геройской горсточке отважных.

— Помнишь, как лазили мы на Господнюю гору, как строили шалаши и спали на мокрых листьях до рассвета?

Женевьеве хочется ласки, и Сток, угадывая, гладит ее так нежно, как только могут его огрубевшие, жесткие руки.

— Конечно, не забыл, хозяюшка.

Он впервые так называет вновь обретенную подругу. И обоим становится весело и смешно — так мало подходит это слово к Женевьеве. Они все ещё живут врозь, и у них нет своего, общего дома.

— Ты — моя хозяюшка, — повторяет Иоганн.

Прихрамывая, он ведет под руку жену. Дорога нелегкая. Изредка путники задерживаются и отдыхают на камнях. «Как, однако, постарела Женевьева!» — внезапно замечает Иоганн. И, глядя на непоправимо скорбное, щедро помеченное горем лицо жены, он думает о себе. Но грусти, жалости не пробуждается. С прежней верой в свои силы он ждет завтрашнего дня и с ним радостей и победы. Без этого нельзя жить.

— Я уверен, — говорит он внезапно, — что Бланки и в тюрьме думами с нами, в своем Париже. И это лучшее ему утешение. Пожизненная каторга в наши дни — чепуха! Мы вырвем его на волю.

Впервые после встречи Иоганн долго, подробно рассказывает жене о своей жизни в тюрьме. О норке молчит. Никогда никому не говорил он об этом.

Только в сумерки перед пешеходами вырисовывается на холме зеленый красавец Медон. Женевьева оживилась. Проверяет, целы ли в корзинке гостинцы. Забеспокоилась: как встретятся впервые отец и сын.

На большой сельской улице тихо, навевая дремоту, звенят колокольчики проходящего стада коз. В трактире горит зазывающе камин. У окна кюре и лавочник играют в домино. На боковой улочке, упирающейся в оголенный, пустой бор, под плетнем играют деревенские дети.

— Вот он, наш Иоганн, — говорит Женевьева с гордостью, указывая на сына в группе мальчуганов.

Сток останавливается и рукой задерживает жену.

— Постой… Странно, — говорит он раздумчиво, — я не мог бы сам узнать, который же из этих детей мой сын. Не значит ли это, что мы значительно преувеличиваем наши чувства? Нет, кровь не говорит. В будущем наши дети будут детьми всех, и все мы будем их родителями. И дети будущего будут несравненно счастливее. Им но нужны наши жертвы.

Ему хочется рассказать жене о многом, вычитанном из книг и продуманном в годы одиночества, но лицо Женевьевы подернуто таким страданием, что он смолкает. Они стоят на краю улицы чужие, не понимающие друг друга.

«Сток ожесточился, он больше никого не любит, ни меня, ни сына», — обиженно думает женщина. Нет больше прежнего Иоганна. Изменилось все, изменились оиа, он. При первой встрече Женевьева едва узнала в рассудительном, сдержанном исхудалом мужчине прежнего беспечного ткача и портняжьего подмастерья, которого так часто высмеивала старая Катерина, которого она, Женевьева, решалась обзывать «бревном». Новый Сток внушал ей боязнь — она его не могла разгадать.

Слезы пробились на глаза Женевьевы. Ей припомнились страшные недавние годы голода, унижения, мытарств, страшная жертва, принесенная однажды ради сына, который, казалось ей теперь, вовсе не был нужен Иоганну. Захотелось сказать Иоганну, как исстрадалась за эти годы, рассказать о случившемся ночью в гадком ресторане ради шести франков для сына. Крепко-накрепко сжала руки, чтоб не проронить ненужного признания, не выдать того, что считала погребенной в себе тайной.

Портной не замечал выражения лица жены. Вдруг один из мальчуганов обернулся и, узнав мать, побежал ей навстречу. Это был здоровый ребенок, с обветренной исцарапанной рожицей.

— Пока что, хоть и много детей на свете, а каждому все-таки хочется своего, — улыбнулся широко, неуклюже, как когда-то, Иоганн, желая развеселить жену. И ему это мгновенно удалось.

На крыльце сама огородница поджидала гостей. Женевьева горячо обнялась с нею. Несмотря на скаредность, эта ниспосланная ей случаем толстуха оказалась отличной опекуншей маленького Иоганна. Любовь ее к воспитаннику достигла с годами таких размеров, что она нередко сама предлагала отсрочить очередной платеж и баловала мальчика, чем и как могла.

Быстро стемнело. Маленький Иоганн, привыкший засыпать вместе с курами, ушел в дом; огородница растапливала печь. Рука в руку с женой Сток вышел во двор; остановились у плетня. Надвигалась прозрачная холодная тихая ночь. Вдали горели огни столицы. Иоганн смотрел на Париж, далекий и яркий, как звездное небо.

— Сколько мы пережили за эти десять лет! — заговорил он шепотом.

— Сколько пролилось крови!..

— Это и есть жизнь, — думая не о том, отозвался Иоганн.

— С горы Фурвьер Лион такой же далекий и низкий, как отсюда Париж.

Слова Женевьевы мгновенно перенесли обоих на берег Роны.

— В Лионе, — живо заговорил Сток, — мы боролись за тариф. Нас было много, сотни тысяч. Мы оказались побежденными. Двенадцатого мая в Париже нас была горсточка, но каких! Все — люди одной цели. И мы боролись за власть, за республику, за всю рабочую Францию. И снова оказались побежденными.

— Значит, не судьба, — сказала Женевьева.

— Судьба? Эх, бабья дурь! Судьба?!

Сток жестко рассмеялся, и опять его жена болезненно ощутила, как далек он от нее.

— Судьба — утешение дураков. Рабочий сам себе судьба. — Он помолчал. — А вот Шаппер, видно, видел дальше меня, когда сомневался, правильно ли действуем. Что, если бы нас была сотня тысяч в Париже? Что, если б мы боролись в Лионе не только за тариф, но и за нашу власть? Победа! Тогда — победа!

— Но когда она будет? — нетерпеливо и насмешливо спросила Женевьева.

Сток развел руками.

— Не знаю, — признался он смущенно, — но будет, будет — это я знаю.

Он принялся говорить то, что слыхал от Флери, от Шаппера об Англии, где каждый день проливается кровь за хартию, о Германии, тюрьмы которой не вмещают революционеров, о России, страшной стране, где медведям на растерзание бросают восставших рабочих, где до смерти засекают крестьян, но они не сдаются, — и мир показался Женевьеве огромным, залитым кровью нолем битвы. Два войска сражались. Одно состояло из Стоков, и она, Женевьева, шла в его обозе с мешком маркитантки, другое возглавляли чудовища с холеными, сытыми лицами Дювалей, Броше, господ В. Д. …

— Мы их побьем, иначе быть не может!


Глава шестая
Жизнь и смерть Старого Джона

Фридрих Энгельс приехал в Манчестер в конце сорок второго года.

Он не впервые переплывал переменчивый, волнующийся пролив и почувствовал себя почти прирожденным англичанином, когда таможенный чиновник, бегло осмотрев саквояжи, пропустил его на набережную.

Энгельс знал английский язык в совершенстве. Взобравшись в фиакр, он обратился к рыжему вознице с приветствием шотландских горцев, и тот не колеблясь признал земляка. Приезжий принялся пытливо расспрашивать о житье-бытье кучеров. Шотландец оказался болтливым. Он многословно жаловался на дороговизну, причины которой не понимал.

— Добро бы хоть война, а то и той нет.

В ожидании почтового дилижанса Фридрих просмотрел кипу английских газет. Он заключил, что, по мнению самих англичан, мало изменений произошло у них за те два года, которые для него были так бурны и богаты событиями.

Он был раздосадован. С немецких берегов Англия казалась охваченной социальной лихорадкой и рвущейся навстречу революции. Патетический Гесс в берлинских ресторанах, где собирался «Союз свободных», столько раз вдохновенно пророчествовал и обещал, что социальный переворот начнется на Британском острове и лишь потом перебросится на континент.

— Воды пролива не погасят пламени! Осанна! Приди! — кричал Гесс, простирая руки, волосы его развевались, как на челе библейских пророков.

Не только парламентские дебаты, биржевые отчеты, чартистские протесты и петиции, не только проповеди модных архиепископов и стихи королевских лауреатов, не только колебания акций и настроений палаты лордов, но и жизнь в ее повседневности на первый взгляд неизменна, несмотря на ушедшие сроки.

Удивительная страна! Привычка подменила в ней страсть. Странный мир упорных, невозмутимых и, однако, столь могущественных улиток.

Фридрих заметил, что в моде были все те же неприятно полосатые, сборчатые в талии брюки, просторные рединготы и черные цилиндры. Франты носили тросточки и белили щеки. Головки дам выглядывали из больших, без меры украшенных лентами шляп-корзин, напоминая то какие-то овощи, то причудливые фрукты. И нередко продолговатые, острые, невыгодно окрашенные ноябрьской непогодой лица походили все более на огурцы, морковь и даже пыльный хрен.

И все-таки, приглядываясь к знакомым картинам и том же с виду людям, Фридрих не хотел верить в неизменность английской жизни.

«Гесс был прав. Чем больше английский буржуа клянется в том, что революция на его родине невозможна, тем меньше значат его слова. Это не более как заклинания против страшных духов и призраков».

Молодой барменский купец был достаточно красив, наряден и статен, чтоб тотчас же привлечь внимание провинциалок. Годы военной службы выпрямили его спину. Молодого человека легко можно было принять но за скромного бомбардира, каким он был недавно, а по крайней мере за гвардейского офицера, слегка неуклюжего в непривычном штатском платье.

Он был хорошо одет, но без щегольства, без многообразных тончайших измышлений местных денди. Шейный платок, на взгляд фата, был слишком уж добросовестно обмотан вокруг шеи, воротник и манжеты были слишком туги, и покрой сюртука чрезмерно широк в спине и талии. К тому же молодой человек недопустимо часто улыбался и был не только не бледен, но даже вызывающе румян. Лицо его было юношески пухлым, нос насмешливо вздернут, и только глаза уже отражали опыт и зрелость мысли.

В почтовой карете он легко заводил знакомства, умело пробивая вежливую замкнутость англичан. Девицы посылали ему заманивающие улыбки, на которые он отвечал не без удовольствия.

Пожилые люди незаметно для себя переходили с этим юношей на тон равных и, насколько это допускалось их правилами, оживлялись в беседе. Они говорили, расправляя толстые пледы на коленях и пыхтя сигарами, о том, что положение Англии тяжелое, что кризис — божья кара — как град выбил нивы промышленности.

— Но, — кончали они убежденно, — никогда материальные интересы не порождали революций. Дух, а не материя толкает к безумствам, и — хвала небу! — в этом смысле нация здорова.

В Лондоне Фридрих остановился в знакомом отеле. Его встретили приветливо и безо всякого изумления, точно не более нескольких часов тому назад он вышел на очередную прогулку. Хозяин в тех же выражениях, что и в тысяча восемьсот сороковом году, осведомился о погоде и самочувствии постояльца, и тот же слуга без двух передних зубов подал ему острый томатный суп и рыбу, пахнущую болотом. Пудинг был черств и пресен, и подливка отдавала перцем.

Поутру у порога отеля та же нетрезвая и ободранная старуха клянчила свой очередной пенни. И она узнала Фридриха и не удивилась ему. На бирже худой швейцар, преисполненный сознания своей великой миссии, взял у Энгельса шинель и шепнул ему с тем же заговорщицким видом о катастрофе с новыми железнодорожными акциями.

— Сэр интересуется ими, — добавил он уверенно.

И Фридрих вспомнил, что два года тому назад он действительно следил за их взлетом и падением.

Вечером в клубе манчестерских фабрикантов он нашел всех и все на обычных местах. Приглашенный скрипач играл ту же слащавую песню «отъезжающего моряка» и сфальшивил именно там, где всегда.

Один из знакомых зазвал молодого купца к себе. Справлялась серебряная свадьба. И снова неизменность быта, как режущий монотонный скрин, как тягостное зрелище паралича, задела Энгельса. Бал в английской почтенной буржуазной семье был копией таких же балов где-нибудь в Бармене, Бремене. Веселье было регламентировано, предназначено и вымерено, как порции куриной печенки и пирожного за ужином.

Коммерческий дух господствовал и здесь. В зале танцев шла отчаянная, азартная купля и продажа.

Девицы показались Фридриху Дианами только потому, что без удержу предавались охоте. Они не были замужем, и для них символом счастья было обручальное кольцо. Их тетки, матери и уже пристроенные замужние пли обрученные сестры оценивали, как опытные маклеры, всех присутствующих мужчин. Чиновники, купцы, военные, зазванные на эту биржу брака, котировались, то поднимаясь, то снижаясь в цене, как торговые и промышленные бумаги.

Фридрих, падкий до танцев и напудренных ручек, обвивающихся во время вальса вокруг мужской шеи, внезапно понял, что рискует оказаться в плену. Наивные уловки девиц, их плоская болтовня и утомительная жеманность внезапно вызвали у него мутную, как тошнота, скуку. Он бежал с бала.

Скука обратилась у него в душевную изжогу. Он хорошо знал этот быт, лживый, подленький, мелкий. Как презирал он этих людей, ханжески-религиозных и в то же время безжалостных, когда кто-либо посягнет на их благополучие, оторвет их от великого дела всей их жизни — наживы!

Фридриху казалось, что жить их бездумными интересами, молиться их святыням — значит, добровольно дать опутать себя паутиной, как пойманную муху, осудить себя на постепенное, медленное умирание. Он любил своего отца, деда — людей, жизнь которых казалась ему столь ядовитой и засасывающей. Но это была любовь снисхождения, любовь отмирающая, как традиция. Их веру, их идеалы он разрушил и, переболев, осмеял.

Из гостиниц зажиточных буржуа, из грязных зал биржи Фридрих бросился на дешевые лондонские окраины, где ютились в бедности деятельные немецкие изгнанники. Иосиф Молль, Карл Шаппер, Генрих Бауэр встретили его скорее приветливо. Энгельс впервые видел подлинных пролетариев-вождей. Их умственный уровень поразил его своей высотой. Правда, они остались равнодушными к философскому докладу, который молодой человек попробовал им преподнести. Ни ересь Шеллинга, ни откровение Бруно Бауэра не произвели здесь особого впечатления, зато о заработной плате, о быте немецких текстильщиков и ремесленников они хотели знать все. Фридрих расстался с ними не столько дружески, сколько дружелюбно. Коммунизм этих рабочих казался ему несколько ограниченным и слишком уж практическим.

Но как хорошо чувствовал себя Фридрих среди этих новых людей! Насколько низкая конура, где сапожничал весельчак Генрих Бауэр, была приветливее любого купеческого дома! Эти люди, потерявшие родину из-за покуда не осуществленных идей и принципов, казались ему идеально простыми, целеустремленными. Он был рад тому, что им и их потомкам принадлежало будущее.

По приезде в Манчестер Фридрих решил испытать таинственное и волнующее ощущение езды по железной дороге.

Поезда между Манчестером и Ливерпулем ходили дважды в день. Энгельс подъехал к низкому деревянному навесу вокзала задолго до отхода поезда.

Кроме него, новичка, никто не глазел на распятые на земле рельсы, никто уже не вздрагивал от коротких неприятных гудков подъезжающего локомотива.

Локомотив! Фридрих встретил его как давнишнего знакомого, которого знал, однако, не лично, а по рассказам. Эта машина оказалась и похожей и не похожей на тот образ, который юноша представлял себе. Локомотив вовсе не напоминал чайника, которому был обязан возникновением. Фридрих не нашел ему сравнения. Он был чем-то вовсе особенным, открывающим собой новые представления и образы.

Как многоопытный знаток, Фридрих под железными боками локомотива видел его металлические ребра, трубы-вены, все его сложные внутренние органы, похожие на небывалые легкие и желудок. Фридрих, увлекавшийся техникой, давно изучил его строение.

На подножке локомотива стоял машинист. Он привлек к себе внимание Энгельса, который умел одновременно впитывать в себя все впечатления, изучая с одинаковым интересом моллюска, конструкции пушки, алфавит забытого языка, встречных людей и их поступки.

Измазанный машинист стоял надменно и неподвижно, точно изваяние прославленного полководца. Глубокая уверенность в себе была в его немного усталых, воспаленных глазах.

Неожиданно проворно соскочив наземь, он обошел локомотив, то поглаживая его, то наигранно-пугливо осматривая и проверяя неровные зубцы колес. Он играл с машиной, как бедуин со своим конем, как укротитель, поработивший хищника.

Он был господином локомотива, и новая, впервые зародившаяся в мире гордость открылась ему.

Человек не на фоне леса, стада, человек, обуздавший машину, человек, позади которого подневольный могучий паровой станок, молот, паровоз, — испытывает новые чувства не только властелина, но и творца.

Упрямый трезвон оттащил Фридриха от этих мыслей, от локомотива. Перебросив через руку плед, юноша бросился, как и все откуда-то взявшиеся пассажиры, к вагонам.

Звонки прекратились. Машинист неторопливо вылил из ведра воду в котел и полез на тендер. Поезд прочно пристал к платформе. Какие-то служители в толстых кафтанах вышли из сарая, называемого буфетом, и громко прокричали, что поезд Манчестер — Ливерпуль отправляется. Но и после этого ничего не произошло. Продавец горячих пирожков с луком подскочил к вагонам, предлагая свой товар.

— Пирожки луковые горячие — пенни! Пирожки говяжьи — пенни!

В его крике потонуло всхлипывание локомотива. Фридрих заволновался. Он не хотел упустить мгновение, когда двинутся, отрываясь от рельсов и словно подминая их, колеса паровоза. И все-таки он этого не уловил, не приметил, подобно тому как тщетно силился в детстве поймать миг наступающего сна. Поезд, тяжело вздыхая, сопя, икая, понесся в Ливерпуль. Дым стлался над вагонами без крыш, оседая на капорах и шляпах пассажиров. Шум колес и локомотива заглушал голоса. Энгельс любил быструю езду. Он предоставил ветру трепать его мягкие светло-каштановые кудри. Привыкнув к лихому наездничеству, он не был поражен бегом поезда. Он задавал себе вопрос о том значении, которое приобретет для человечества изобретение Стефенсона. Страстно люби географию, Фридрих видел перед собой карту земли и прокладывал мысленно одну за другой железные дороги.

Это было увлекательнее самых фантастических мечтаний. Это могло осуществиться уже завтра. Сверкающие рельсы пересекали землю, как молнии бороздят небо. Они, как полоски рек на карте, ложились на пустыни, соединяли Азию с Европой, обвивали цепочкой оба американских материка. Фридрих с проницательностью коммерсанта и точностью ученого угадывал выгоды и перевоплощения стран под влиянием этих черных магических палочек. Локомотивы вырастали перед ним. Вагоны приобретали силу, подвижность, выносливость огромных животных. Железнодорожные составы переползали с горы на гору, как змеи ползут по деревьям, опутанным лианами; но мостам перебегали через реки. Клич гудка локомотива был подобен фанфарам победителя, вступающего на покоренную землю.

Поезд начисто менял понятие о времени и расстоянии.

Недавний артиллерист предвидел, как в случае войны тряские и покуда неуклюжие, подскакивающие железнодорожные вагоны будут грузить солдатами. Локомотив тащит вагоны с пушками и людьми, вооруженными не зонтиками, как его теперешние соседи, а ружьями и штыками. Энгельс гадал о том, какова была бы судьба Наполеона, если б полководцу служили поезда.

В таких размышлениях быстро пробежали часы. Поезд, устало кряхтя, подъехал к Ливерпулю.

Ливерпуль показался молодому человеку таким же страшным, безжалостным, как Манчестер, как и Лондон. На набережной женщины с просящими глазами, глазами голодных волчиц преследовали его, предлагая единственное, что им еще принадлежало, — тело. Тело это было тощим, изможденным, преждевременно состарившимся, обернутым в тряпье.

Эти жуткие богини нищеты подвергались частым арестам, телесным наказаниям полицией нравов. Но голодом преодолевался страх перед исправительным домом. Оказываясь на свободе, не находя работы, они искали хлеба в тайной проституции. Маленькая девочка дернула Фридриха за руку и, когда он брезгливо бросился от нее прочь, закричала:

— Дайте же мне хоть пенни на хлеб, если не хотите пойти со мной в доки!

Энгельс остановился и дал ей монету. Но не только женщины попрошайничали в порту. Мужчинам нечего было предлагать, и они молча протягивали руку.

В доках Фридрих спотыкался о пьяные тела. У дверей дымного кабака плакал ребенок.

Фридрих вспомнил детство. Где видел он подобные картины нищеты, когда бродил по таким же улицам горя и голода? Он знал их не только по книгам Сю, Жорж Санд или Диккенса. Разве, возвращаясь из школы в большой пасмурный родительский дом, не проходил он но таким же проклятым закоулкам? Их было много и в Бармене. Из грязных домов неслась перебранка вздорных от усталости людей. Там ругались по-немецки, здесь по-английски. И тот же незабываемый запах, и такие же дети с лицами горбунов, с хилыми телами, и те же развязные старухи и пьяные молодые парни, пьяные потому, что в жизни есть только одна радость, подобная смерти, — алкогольное забытье. Масса нечистот, отбросов, густая грязь, стоячие лужи покрывают улицы, заражая отвратительными испарениями воздух, и без того тяжелый от дыма дюжины фабричных труб.

Перед ним возникали цепко хватающиеся за него воспоминания детства. И, как тогда, как всю жизнь, он не бежал от них прочь, не отворачивался, он замедлял шаг, будучи подавлен вопросами, на которые надо было найти ответ. Без этого ответа жизнь становилась для него невозможной. Слишком много кошмаров, слишком много привидений вокруг.

Пробираясь по фабричному району в центр города, Энгельс заглядывал в окна домов, затянутые тряпкой, пропитанной маслом, наклоняясь, проходил в тесные подворотни, и тоска — преддверье возмущения, предшественница действия — одолевала его.

В каждой конуре жило до десяти человек. Он содрогался.

Социалистическая литература, с которой он отчасти познакомился на родине в последние годы, подготовила его ко многому, и, однако, действительность превосходила все, что могло нарисовать самое мрачное воображение.

Он подходил к театральному кварталу города. Из тонкостенных домов доносились истерически нарастающий мотив канкана, топот танцующих ног и визг. На улицах было степенно-тихо. Величаво возвышался на посту могучий полицейский. Из проезжающих кебов и карет выглядывали освещенные вспышкой сигары или отсветом газовых фонарей веселые женские лица. Слышался смех. А в ушах Фридриха звучали ругань, печальные стоны из другого, соседнего мира.

Ему казалось, что он впервые по-настоящему, во всю величину увидел этот иной мир и его обитателей. Их было много, этих людей; и здесь, в Англии, самой прогрессивной стране земли, они были еще более несчастны, чем где-либо.

Что же это означает? Прогресс, несущий счастье и богатство людям, подобным семье Энгельсов, лишней цепью обвивает тело пролетария? Какое же социальное проклятие тяготеет над этим людом, познавшим ад при жизни?

«Эти улицы, эта страна, законам и процветанию которой завидуют, вся пропитана жестоким равнодушием, бесчувственностью», — говорил он себе.

Из проезжающей кареты на мостовую к ногам проходящего бедно одетого человека упала потухающая на лету сигара. Человек поднял ее и, озираясь, жадно сунул в рот. Фридрих отвернулся.

«Человечество распалось на монады. Везде — и, может быть, в нас, во мне — варварское безразличие, эгоистическая жестокость. Везде социальная война… везде взаимный грабеж под защитой закона», — думал Фридрих.

Порешив ночевать в Ливерпуле, он нанял комнату в отеле. Ему захотелось быть совсем одному в чужом городе, в чужом доме. Он был слишком окружен мыслями, чтоб не искать одиночества. Так поэт или ученый, обремененный созревшей думой или открытием, упрямо ищет уединения и покоя, чтоб освободить себя от ноши.

Хорошо тогда быть в чужом месте, чтоб ни одна вещь не мешала думать, чтоб ни одно вторжение не разрывало густого напряжения.

Фридрих опустил суконную портьеру. Окна противоположного дома рассеивали его думы.

Бывают в жизни людей тяжелые минуты, когда человек как бы отходит в сторону от своей жизни и всматривается в свое прошлое, наклоняется, как над колыбелью новорожденного, над своим настоящим.

Фридрих будто опять подошел к знакомой зарубке на двери отцовского дома (каждые полгода измеряли рост детей) и увидел, что она касается его плеча. Он заметно вырос.

Вошедший слуга принес ему заказанный ужин, раскрыл постель и переложил поближе к лампе черную Библию. Пожелав доброй ночи, он тихо удалился. Фридрих курил. Лицо его было так же спокойно и приветливо, как всегда. Не переставая перебирать месяц за месяцем свое прошлое, он неторопливо принялся за ужин. Никогда еще аппетит не изменял ему.

Юноша хладнокровно и умеренно восстанавливал в памяти последние два года. Нет, они не пропали зря. Этот вывод обрадовал его. Больше всего он боялся пустых часов. Не замечая времени, поглощаемого книгой, университетской лекцией, работой над статьей, он болезненно, как перебои сердца, ощущал каждое неиспользованное, канувшее в неизвестность мгновение. Но он не мог упрекнуть себя в самообкрадывании, в мотовстве, прожигании времени.

Последний год был использован сверх меры. Из казармы гвардейского пехотного полка, куда он поступил вольноопределяющимся, сразу же после начинавшихся с рассвета воинских занятий он почти каждый день бежал в университет.

Молодой купец и расторопнейший воин трепеща переступал порог сумрачной берлинской цитадели знаний. Фридриху удавалось совмещать маршировку с философией, стрельбу с историей. Сначала он благоговел перед профессорами, как когда-то перед педагогами провинциальной школы. Но и их он вскоре перерос и осмеял. Он вырастал из казенных знаний, как из гимназических мундирчиков. Пресытившись затвердевшей премудростью Мишле, он наконец сверг самого Шеллинга, перед которым склонял когда-то голову. Этот старец, проживающий капитал былых успехов и устаревших мыслей, нагло объявил себя по прибытии в Берлин родоначальником самого Гегеля, — Гегеля, которого чтил Энгельс.

И молодой, вольнослушатель решился вызвать на полемическую дуэль мракобеса-философа, который пытался прицепить, как орден в петлицу, учение Гегеля.

Сейчас, медленно пережевывая салат, Фридрих с наслаждением вспоминал осрамившую Шеллинга схватку. Не бода, не помеха, что он никогда доселе не занимался систематическим изучением философии. При неистощимой работоспособности — в этом нет опасного препятствия. Разве люди родятся чемпионами? Физическая выносливость и непревзойденно крепкие нервы были ему падежной подмогой. Не теряя ни секунды, он принялся за дело. Главное, думал он, убежденность в своей правоте. Не в правилах юноши было молчать и размышлять в ленивые часы про себя, ожидая, что кто-нибудь подхватит его сомнения и пойдет в бой. Историю философии до Гегеля он знал очень мало. Одной гегелевской философии истории и права, одного исчерпывающего знания всех споров этой школы в кругу друзей и на вражьей арене было недостаточно.

Недаром любимым героем его в эту пору был чудесный Зигфрид — герой «Песни о Нибелунгах». Не было чудовища, дракона во образе профессорском, которого бы устрашился, подобно рыцарю, молодой купец из Бармена.

Вспоминая прошлогодние битвы, Фридрих старательно перебирал прожитое. Он снова рылся в дорогом, мертвом уже, хламе, в старых письмах, пахнущих мышами и завядшими травами, находил драгоценные, совсем нетронутые реликвии, фотографии, мундир в чернильных пятнах и блестящую ненужную шпагу.

На рассвете, утомленный работой мысли, Фридрих лег наконец в постель. Машинально он взял приготовленную заботливым хозяином отеля Библию. Нашел «Песнь песней» и прочел нараспев, как читал поэмы.

Эта книга знаменовала все его душевные перевоплощения. Он обрадовался ей, как старой школьной тетради. В детстве Фридрих открывал ее робко, с молитвой. Потом ее угрожающий переплет и чопорный язык раздражали мальчика, как постоянные проповеди, которые читали ему в доме все — от отца до старого лакея. Он мстил Библии, выискивая в псалмах нелепости и высмеивая пророков. Неряшливые, юродивые пророки казались ему в лучшем случае чудаками и досадными глупцами. Он долго воевал с Библией, вызывая на поединок самого бога. Это было тяжелое время, противоречивое и болезненное. Но боль причиняли уже заживающие раны. В борьбе с собой, с семьей, с привычкой он наконец сорвал, как срывают вериги, религию и выбросил, как старый школьный ранец, книгу, которую так чтил в детстве. Прошло время. Читая Штрауса, Фейербаха, Бауэра, он снова проделал тот же путь, идя дорогами своих былых мыслей, снова сразился с христианской догмой.




Поделиться с друзьями:


Дата добавления: 2015-06-26; Просмотров: 359; Нарушение авторских прав?; Мы поможем в написании вашей работы!


Нам важно ваше мнение! Был ли полезен опубликованный материал? Да | Нет



studopedia.su - Студопедия (2013 - 2024) год. Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав! Последнее добавление




Генерация страницы за: 0.008 сек.