КАТЕГОРИИ: Архитектура-(3434)Астрономия-(809)Биология-(7483)Биотехнологии-(1457)Военное дело-(14632)Высокие технологии-(1363)География-(913)Геология-(1438)Государство-(451)Демография-(1065)Дом-(47672)Журналистика и СМИ-(912)Изобретательство-(14524)Иностранные языки-(4268)Информатика-(17799)Искусство-(1338)История-(13644)Компьютеры-(11121)Косметика-(55)Кулинария-(373)Культура-(8427)Лингвистика-(374)Литература-(1642)Маркетинг-(23702)Математика-(16968)Машиностроение-(1700)Медицина-(12668)Менеджмент-(24684)Механика-(15423)Науковедение-(506)Образование-(11852)Охрана труда-(3308)Педагогика-(5571)Полиграфия-(1312)Политика-(7869)Право-(5454)Приборостроение-(1369)Программирование-(2801)Производство-(97182)Промышленность-(8706)Психология-(18388)Религия-(3217)Связь-(10668)Сельское хозяйство-(299)Социология-(6455)Спорт-(42831)Строительство-(4793)Торговля-(5050)Транспорт-(2929)Туризм-(1568)Физика-(3942)Философия-(17015)Финансы-(26596)Химия-(22929)Экология-(12095)Экономика-(9961)Электроника-(8441)Электротехника-(4623)Энергетика-(12629)Юриспруденция-(1492)Ядерная техника-(1748) |
Часть III 4 страница
- «И-эх, а хто дорог, а хто ми-ил...». Товаришши! Товар ищщи! Товар тащи-и! Две недели провалялся Семен в кровати. Каждый день ходил доктор-австриец, слава Богу, сказал, что «аллее гут, каине гехирн ершюттерунг» - «никакой сотрясений на мозг», и, когда вышел в первый раз Семен к завтраку, отец заговорил с ним таким тоном, будто ничего страшного и не случилось: - Видал, сынок, правильно наш дедушка говорил: заживет всё на казаке, как на кобеле! И зашел к ним как-то поздним вечером Анатолий Анемподистович Коростин, сотник Астраханского казачьего войска в отставке, и рассказал всё о случившемся. Самый молодой сын его Ювеналий - Юшка, тот, что на демонстрации кувыркался с красным флагом, случайно подслушал, как договаривались Семеновы одноклассники, те самые, что уже нападали на них в овраге Беленьком, избить его на кладбище. И решили братья Коростины действовать сообща, ничего никому не сказав, надеясь тогда, что из драки ничего не выйдет. Да припоздали немного, но дали нападавшим по первое число, у всех трех все зубы повыбивали, двоим руки, а одному рёбра поломали. На всю жизнь запомнят! - Так я полагаю, - сказал, уходя, старик Коростин, - время теперь такое подошло, либо они нас, либо мы их. Стесняться нам не приходится... * * * Этот плоский бугор, скрывающий долину речки Ольховки, кажется, никогда не кончится. Бесконечно вьется по нему подсохшая, побитая солонцами дорога, и конца и края ей не видно. А тут еще и лошади так медленно бредут, что тоска забирает, да неужели же нельзя их немного кнутиком подбодрить? Отец сидит рядом с Матвеем, слушает нескончаемый рассказ о том, что на хуторах делается, и мучит его мысль: да правильно ли они сделали, уехав так рано из Камышина? Тут, видно, дела совсем кривоносые. Клиновцы открыто предъявляют претензии на их земли, уже протестовали они против отбирания гарцев, скотину свою выгоняют на попас на барские луга и собираются вообще и мельницу отобрать, говорят, что теперь всё это народное... Но вот он, гребень бугра. Будто невидимым жезлом раздвинулась завеса и открылись вдруг потонувший в садах и вербовых зарослях хутор Разуваев и пригревшаяся в теплых вечерних лучах, серебрящаяся меж чаканом и кугой Ольховка, и маячат вдали их родные хутора. Вон они - крыши их дома, мельницы, флигеля, амбаров, прячущихся в зарослях ракит и акаций. Сами тронули рысью и побежали повеселевшие кони. Встает Семен в тарантасе: да неужели снова он дома? Д-о-м-а. На хуторе. А кто же, кто там вышел на луговую дорогу? Да, конечно же, бабушка это. Встречать идет, одна, маленькая такая, тоненькая, немного сгорбившаяся. И легко поспевает за медленным ее шагом старый, верный, добрый Буян... Странно ведет себя Микита-мельник. Говорит, да не всё, хитрит, скажет слово-другое и, видно, прислушивается, присматривается, из всего, что видит и слышит, делает какие-то особые, собственные выводы. Чуть не каждый день приходит он теперь в дом, усаживается за вечерний чай с панами вместе, пьет его, жмурясь от удовольствия, прямо с блюдца, сокрушенно мотает головой и повторяет одно и то же: - С-сукыны сыны, мошенныки, нэгодяи... Ось одын клиновец говорыв, що зроблять воны тэпэр тэ, шо пьятого году зробыты хотилы. Побьем, каже, панив, позабэрэм в ных усю, як есть, землю, а лыбо з хатив их повыкыдаем. Хай йдуть робыты так, як мы цилого вику робымо. Ось чього воны хочуть, с-сукыны сыны, мошенныкы, нэгодяи! Бабушка молча вяжет платок, мама зябко кутается в теплую шаль, хоть на дворе и середина лета, отец отмалчивается, либо только совсем коротко задает вопросы о лугах, о мельнице, но слов мельника никак не комментирует. - С-сукыны сыны, мошенныкы, нэгодяи... Бабушка подбирает упавший на пол клубок и уходит в свою комнату, мать вспоминает, что у нее на кухне дело есть, и тоже исчезает. Поднимается и Семен, убегает с Буяном в лес. Отец остается единственной жертвой Микиты. Деваться ему некуда. Мельник допивает четвертую чашку чая, получает пятую, наливает чай на блюдце, закусывает меж зубами кусок сахара и тянет с присвистом и хлюпаньем: - С-сукыны сыны, мошенныкы, нэгодяи. А отой Пэтро з Ольховки, отой, що його в прошлому годи корова околила, знаетэ вы його, пшеныци вин у вас до нового урожаю пьять пудив узяв, так той говорыв, шо усэ тэ, що на паньськых полях у цьому роци рóдыться, забэрэ народ соби. А забэруть и всэ тэ, що в садах будэ. И скот позабырають, тики на кожну семью по одний корови зоставлять, та пару конив, та плуг, та борону. А мэлныцю народ у свои рукы забэрэ, сами молоть будуть. Ось як воны, с-сукыны сыны, мошенныкы, мэрзавци. Ага, вже, мабуть, пиздно, пишов я спаты. Та що я сказаты хотив: боюсь я тэпэр гарци одбыраты, бо клиновцы говорять мэни, що як я и дали гарци ти одбыраты буду, то пустять воны вам красного питуха, так, як у пьятому годи пускалы, с-сукыны сыны, мэрзавци, нэгодяи. Ни-ни, панэ есаулу, Сэргий Алэксийович, царя нам надо, царя. Так я говорю, чи ни? Никакого ответа не получив, поднимается Микита и, шаркая огромными сапогами, предварительно истово перекрестившись на иконы, прощается и уходит через кухню. Отец долго сидит один, катает хлебные шарики и молчит, куря одну за другой задымившие всю столовую папиросы. Мотька быстро наводит порядок на столе и смотрит на хозяина. - Панэ, а, панэ! Та Сэргий Алэксийовычу! Чуетэ ж вы тэ, що я вам скажу. Мыкыта той сам сукын сын, подлэць и мэрзавэць, як и уси ти клиновцы и ольховцы. А до вас вин тикы чэрэз тэ ходэ, щоб дизнатыся, що вы думаетэ, щоб писля клиновцям та ольховцям пэрэказаты. Знаю я його, прохвоста... * * * Вечером пришел хуторской атаман и с ним два старика. Все ушли в гостиную, лучше так, тогда не видят помольцы, кто у них за столом сидит. Подали гостям чай и закуску, выпили они и, как это и полагается, ни о чем серьезном не говорили, пока с едой не покончили. Отодвинув от себя тарелку, проведя широкой ладонью по столу, так, будто с крошками вместе стер он с него и все свои сомнения, тяжело вздохнув и лишь бросив короткий взгляд на отца, первым заговорил атаман: - Обратно взбунтовалась Расея. Ить, скажитя же вы за-ради Бога, как тольки зачалась она, так и пошли по ей бунты. Скольки стоить на свете, стольки и народ у ей бунтуить. Видать, в привычку вошло. И скольки разов народ не бунтовал, завсягды яму цари морду в кровь разбивали. А таперь, гля, народ царю свому морду разбил, а того и гляди, што таперь друг дружке бить зачнут. Иная таперь линия получается. Вот и поряшили мы, вашесокблародие, до вас дойтить и с вами потолковать на тот случай, ежели завирюха какая зачнется, то как вы есть офицер наш, то вы нам и команду подавать будитя. И братца вашего, Андрей Ликсевича, несмотря, што горе у няво, таперь нам горевать некогда, того и гляди, што ишо горшая бяда зайдеть, так вот, братца вашего, войсковогу старшину, взбулгачить надо. Штоб нам, как в песне поется, ня спать, ня дрямать, а свою службу соблюдать. А потому я всё это говорю, што наслухались мы помаленькю того, што клиновцы с ольховцами гуторють. И одна у них у всех мысля: вперед ваши, а потом и наши земли к рукам прибрать, под сибе загрести. Вон пастухи ихние уже два раза скотину свою на наши поля пущали. Подпаскам нашим сопатки понабивали, да спасибо двое наших служивых в отпуску было, подсядлали они коней, добегли до лугив, а как увидали хохлы, што казаки конные скачуть, так враз, будто хмылом, их взяло. Хотели мы тогда весь скот ихний за потраву на хутор на наш пригнать, да посумлявались. Боятся они нас, казаков, большая у них опаска, да долго ли? Ить ежели што всурьез зачнется, хучь и крепкая ухватка наша, да ить их-то разов в десять боле, чем нас. Што вы на это скажете? Отец мнется, крутит ус, и ясно видно, что ничего путного он атаману ответить не может. Мама, бросив короткий взгляд на молчащего мужа, вдруг вскакивает и выходит. Это, видимо, подействовало. Откашлявшись, отвечает отец атаману: - Завтра съезжу я к Андрею. С ним к Петру Ивановичу пройдем. Слыхал я, будто он вчера из Черкасска вернулся. А после всего сверну я к вам, на Разуваев, вот тогда всё, как полагается, и порешим. Атаман, видимо, доволен: - Правильная ваша слова. Тольки дюже тормозить не следуить. А што мужики, што хохлы, все они заодно. Они у нас, ежели што, и нательные хрясты пооборвуть. Атаман и старики встают и прощаются. Мама провожает их до моста. Отец остался у стола. Крутит и катает хлебные шарики. Да что это с ним, никогда он таким не был? * * * За всю жизнь тетки Анны Петровны не было у нее в курене такого переполоха, как сегодня. Шутка ли сказать: Андрей, Сергей, Петро, атаман хуторской и только что пришедший отдохнуть после ранения вахмистр Илясов, все они соберутся у нее этак к часам четырем. Первыми приехала бабушки со снохой и внуком, потом подошли пешочком Андрей с Сергеем, а немного погодя и дядя Петро на дрожках прибыл. И только распрег, вот тебе и атаман с вахтмистром Плясовым. Поручкались все, и честь-честью, чтобы время зря не терять, за чайный стол сели, женщины на одном краю, а мужчины, все вместе, на другом краю собрались, у них разговор особый, сегодня мешать им нечего, не бабьего ума это дело в мужчинские разговоры влипать. Так решила тетка, и поэтому линию свою повела четко, сразу же ошарашив бабушку известием, что самая лучшая теткина наседка, та, что с хохолком, ну, разве в этом году не подвела: взяла, да всего только трех и вывела. Бабушка в ужасе всплеснула руками, да слыханное ли это дело, страсти какие, ох, не к добру это! И горестно поглядела на всех. Андрей, изменился он, поседел здорово, согнулся, сухой стал, Господи прости, не хуже чем Симеон-столпник, а брови так на глаза нависли, что и разглядеть нельзя, какого они цвета у него стали, совсем, как у Буяна, выцвели. Петро Иванович, тому ничего не делается, как был сроду толстым, таким и остался. Ему всё впрок. А и Сергей что-то вроде как бы сдал. Сидеть за столом сидит, говорить, вроде, говорит, да всё так, будто и не с нами он в комнате, всё какие-то собственные свои думки думает, брови хмурит, невпопад иной раз отвечает. Сказать, чтобы от старости это было, так нет, вовсе он не старый, сорок годочков, иные казаки в таком возрасте только в самый сок входят. А он, поди ж ты, не иначе это у него, как от мыслей в голове. Да и Наталья вон, Наталья, прежде веселая такая, милая да разговорчивая, а глянь на нее - осунулась, в лице вроде побелела, сказать что, вроде и в порядке скажет, но, видно, думка на сердце. Женская. Господи, уж не по семейным ли делам, что у них с Сергеем? Вахмистр Илясов пришел в полной форме, свои четыре Георгия нацепил. И при шашке. Палаш отстегнул он в прихожей, а сам по хутору так шел, будто генералу какому рапорт отдавать. Глядели на него через плетни казачки и глубоко вздыхали. Ить подвезло же Дуньке его, поранило мужа ейного легко, пришел он к ней, как огурчик, целый, и попользуется она теперь им, сколько душеньке ее угодно. А наши-то, иде они? Когда свидеться придется, когда к милому дружку под бок подвалиться смогут? Эх, жизня ты, бабья, одна колгота да горе. - Что ж, расскажи, служивый, как оно там, в Питере? - попросил Андрей вахмистра. Отставив выпитую чашку подальше, чинно поблагодарив хозяйку и заверив ее, что сыт по завязку, с достоинством, подчеркнуто вежливо отвечает вахмистр войсковому старшине: - В Питере, вашевысокоблагородие, такого наглядеться пришлось, что по-перьвах и глазам своим верить я не хотел. И до того всё мне там обрыдло, што до ноне я хожу, будто в середке у мине всё, как есть, поперевернулось... Быстро войдя в роль рассказчика, вахмистр говорит охотно и образно, но так же неумолчно толкуют меж собой и бабушка с теткой Анной, мужскими интересами никак не озаботясь. - Да, поперевернулось всё в середке у мине. А всяму тому делу генерал Хабалов виной. Яму бы гарнизон Петроградский заране растрясти, поразогнать энту солдатню из Питера. Ить там тыщь с полтораста, а то и боле понасобирали. Запасных. Мужиков из деревни, остервенелых, злобных, таких, што им только дай порвать... Вахмистр заикается, смотрит смущенно на женскую сторону, но, увидав, что там никто его не слушает, снизив голос, продолжает: - Вот запасные эти всю роль и разыграли. Им одно: долой войну, землю давай, бей буржуев. А всё дело в том, что, как Дума правительству образовала, враз же и откель-то и Солдатский Совет обьявилси, и, как они, Дума та и тот Совет, не договаривались, так ни до чего и не договорились. И остались - Дума себе, а Совет - себе. Только и всяво общево у них, што Керенский тот в думском Правительстве министром юстиции сел, а в Солдатском Совете он заместителем председателя. Либо всем угодить хотел, либо по приказу Совета в Думе шпиеном поставлен. И тут вышел тот знаменитый приказ номер первый, штобы солдаты на фронте комитеты выбирали, штобы они только те Советы-Комитеты слухали, а офицеров не признавали. Враз же заместо Николая Николаевича, верховного главного командующего, генерала Алексеева посадили, а посля его, немного тому времени, генерала Брусилова назначили. И до того дошли, што энтого адвоката, штрюцкого, Керенского, военным министром назначили. Слухал я яво, как он к народу говорить. Ну и ухорез! Не иначе как те, што на ярмарках представлять народу разные киятры умеють. И знай одно у няво: слобода, ривалюция, риакция, инпериализьма, а как увидить, што вроде делом густо, а он: выньтя мою серцу и положьте на алтарь революции. И после тех слов со всех копылов в онборок падаить. Ей-богу! И ляжить, не ворухается. А круг яво народ с ума сходить, какие «ура» оруть, какие дикалоном в яво брызгають, в чувствию приводють, а он как вскочить, да обратно же: «Гражданы, зараз я готовый под расстрел иттить за тую за революцию, штоб против реакциев и контрреволюциев». А сам - как смерть, бледный и волосья на ём сторчмя, как на утопленнике, стоять. Все в ладошки яму бьють, а бабы, так энти вовсе с ума сходють: ах, душка Керенский, ох! Так, одного разу, стоим мы, казаки, слухаем яво, а урядник Письменсков, ух, да знаитя вы яво, с хутора Гурова он, курень жестью крытый, в зеленую краску крашенный, так вот Письменсков тот слухал-слухал, да и говорить: - Показываеть он нам представлению, глаза нам отводить. Дым пущаить. Штоб не видали мы и не слыхали ентого Ленина, што таперь с балкону дворца Кшесинской тоже речи говорить зачал. Вот кого всем им послухать надо. Тот не тольки буржуям, всяей Расее и самому Керенскому гробы стругаить. Тут не в онборок падать надо, а одну нашу дивизию в Питер привезть, штоб порядок она навяла. И што ж - как в воду тот Письменсков глядел: покаместь Керенский тот всех уговаривал, а кличуть яво теперь не главный командующий, а главноуговаривающий, те ленинские большевики в Петрограде восстанию подняли. Спасибо, там два наших полка да одна батарея стояли, за один день всю ту сволочь поразгоняли и сам Ленин ихний заграницу сбег. А посля всяво тот же Керенский на похоронах наших казаков, двадцать шесть душ казаков наших там головы, в том большавицком восстании, положили, обратно такую речь хватил, што опешили мы: нету в мире таких гяроев, как казаки. Вот они, шумить, настояшшии патривоты, вот они - спасители отечества. А тому два дня не прошло, пошли арестовывать большавицкого главного командующаво Троцкого, а там, на квартере, он же, сам Керенский, стоить, и арестовывать того прохвоста, тем восстанием командовавшего, не позволяить. Зачесали тут наши казаки затылки: «Да за что же мы, братцы, головы наши зазря подставляем? Айда, братцы, на Дон! Будя ее, Россию, от русских спасать!». Вахмистр замолкает, дядя Андрюша хлопочет возле бутылок, тетка Анна сияет, оглядывая стол: сидят за ним мужчины - молодец к молодцу, бороды порасчесали, усы торчком, лица сурьезные, кабы были вот такие вот возле царя, никогда бы он от престола свово не отказался. А што теперь про Россию гутарят, так всё это спокон веков нам известно, сроду она бунтовала, царей убивала, князей, министров. А вон таких, как Иван Грозный и как Петро Первый, тех слухались. А как попадется ей какой добрый да смирный, так яво и уходокают. Тетка наклоняется к бабушке: - Ты мине прошлого разу про лихорадку спрашивала. Вот самое перьвое, цыганский заговор: «Господи Иисусе Христе! Помилуй нас. Не я хожу, не я лечу, а сам Христос. Лихорадки-лихоманки отпуститя раба Божия, - тут имя хворого сказать надо. Вы, гнетучки, знобучки, трясучки, перестаньте яво мучить. Вас семьдесят семь, заплачу вам всем. Машке, Дашке, Гашке, Палашке, Феньке, Сеньке, Дуньке, Груньке, Акульке и всем вам, шестидесяти шести младшим сестрам». И, как прочтеть цыганка тот заговор, враз ей яйцо в воде дать надо. Воду ту тот хворый выпить должен, а яйцо цыганка с собой береть и кидаить яво в степь тогда, когда семьдесят семь верст от того места уйдеть, потому в том яйце хворость та. И тогда потеряить она хворого, и сроду яво не найдеть боле. Но ясно видно, что бабушка что-то не особенно цыганам верит, смотрит на тетку Анну, будто сомневается, и спешит сказать ей свой собственный рецепт, проверенный ею самой. Когда еще девкой она была, слыхала от бабки-ворожки: - Суровую нитку взять надо и к дереву какому пойтить, всё одно к дубу ли, к вязу ли, аль караичу. И две ветки ниткой той связать. А когда вяжешь - приговаривать: «Ты меня, лихорадка, держишь, а я тебя привяжу. Когда бросишь, тогда отвяжу». И так до трех разов говорить. А к дереву тому иттить, штоб никто не видал и никак и ни с кем не разговаривать... А на другом конце стола продолжал вахмистр: - А солдатня энта в один голос: мир без анексиев. А как всё у солдат у энтих началось? Вперед в Питере, на Выборгской стороне, фабрики забастовали. А за ними на Васильевском острове. И всё будто потому, што у народу хлеба не было. И пошли бабы на улицу. Толпами. И зачали кричать: «Хлеба! Хлеба!». Петроградское городское управление захотело было всё дело снабжения города в свои руки взять, собрались на заседание, а полиция, - видать, ряшили там, што это непорядок, народ хлебом снабжать, - да, пришла полиция и всех их переарестовала. Вызвала тут Дума великого князя Михаила и зачал он с царем по телефону говорить, только царь ни-ни, молчить, видно, узнал, што Дума великого князя диктатором хотела исделать. И тут царь Думу указом своим разогнал. В Петрограде же так народ прямо и говорил, што это ему царица так присоветовала. А в городе стрельба на улицах зачалась. Солдаты Литовского полка взбунтовались и командира своего убили. А за ними Волынский полк бунт поднял. И разгромили они окружной суд, Главное артиллерийское управление и арсенал. А в арсенале сорок тысяч винтовок. И разобрала те винтовки какая-то красная гвардия, сорганизованная из рабочих. Тут Председатель Совета Министров князь Голицын со всеми министрами в отставку подали, от ответственности в кугу схоронились. И получилось, што в столице нашей власти никакой нет. А царь молчал-молчал, да и прислал манифест, што дает он ответственное министерство. А Дума ему: «Отрекайся!». А он решил в Петроград ехать. Ехал-ехал, и на станции «Дно» делегаты от Думы: «Отрекайся». И вот тут подгадили терцы из конвоя, вместо того, штоб арестовать энтих делегатов да к стенке их постановить, молчали. Тоже охранители престола, присягу приняли, называется. А с Петроградом всякое сообщение прекратилось. Кинулись все снова к великому князю, да не взялся он, Керенский будто бы заявил, што все против царя и монархии. И зачали солдаты и матросы офицеров бить, тысячи побили. Самосудом. Да, ишо трошки про тот приказ номер первый, стояли наши на фронте одно время рядом с пехотой генерала Барковского. И там казакам солдаты тот приказ приволокли, немцы им его в окопы кинули за два дня перед тем, как привезли его из Петрограда. Вот тут вы и подумайте, откуда всё идет и через кого? А обратно об солдатне: в ночь на первое марта разбили запасные полки царскосельского гарнизона ренсковый погреб Шита... Перепились там и стрельбу открыли. Поскакали наши казачки туда, да как взяли их в плети, так враз они делегатов во дворец прислали: верноподданические свои чувствия изъявлять. Эх, руки твердой не было, вот и секрет весь. И только один знал, что он делает, это тот же самый Ленин, которого немцы к нам прислали, да, думается мне, и на свою голову. Да, ну а дале - зачал тот Керенский по фронтам мотаться и уговаривать в наступление идти, потому союзнички наши того от нас, несмотря на страшную нашу нужду, требовали. Тоже дураки такие, што от земли не подымешь. Вон и во Франции солдаты ихние бунтовали, да так они их прижали, што разлюли малина. А у нас развалу помогали. Ну да чихнут они от этого, да поздно будить. Об чём же это я? Да, уговорил Керенский, и пошли две наши армии на Юго-Западном фронте в наступление. Те пошли, которых большевицкая пропаганда не тронула. Лучшие, что остались. И полегло их тридцать восемь тысяч и тыща триста офицеров. И зачали остатки тех армий разбегаться, да как - один ударный батальон, что дезертиров ловил, у одного Волочиска насбирал их за одну ночь двенадцать тысяч. А покель суд да дело, перебили они своих офицеров, жителев грабить зачали, женщин насиловать. И как Керенский не уговаривал, Северный фронт наш так и не двинулся. А на Западном фронте тоже пошли, взяли три ряда неприятельских окопов, остановились, и - назад! И та же картина: грабежи, убийства, дезертирство, офицеров на штыки поднимают. На Румынском фронте тоже двинулись, сто орудий забрали, и вдруг телеграмма от Керенского: остановить наступление. Вот таперь и шумять энти в Совете: мир без аннексиев и контрибуциев. А тут ишо слушок прошел, што все, кому сорок лет, домой пойдуть. Вот и поперли они все самотеком по домам. В одном Питере их полторы сотни тысяч насобиралось, черный рынок открыли, торгуют сапогами, папиросами, водкой, грабють, ночами обыски, то ись грабежи делають. И взять их никак невозможно, Совет над ними руку свою держить. Вот и дують они самогон, и за Советы голосують... А бабушка тетке шепотом: - Для дела этого, для привороту, летучую мышь поймать надо. И бечь тогда с ней к муравейнику, положить ту мышь в тот муравейник и горшком прикрыть. И дня через два обратно туды прийтить. К тому времени муравли всю эту мышь, как есть, пообгложуть, одни от нее косточки останутся. Вот косточки те собрать нужно, и энти из них выбрать, што на них вроде, как крючечки. И крючечки энти завсегда с собой носить. И как завидишь того, што тебе мил и дорог, а ты ему те крючечки, так, штоб он не видал куда, ни то за одежину зацепи. Отбою от него посля того не будет... Ах, всё же вахмистра интересней слушать: - Вот так и получилась у нас, у казаков, полная мозгов затмения. Ить ишо по-перьвам, когда тольки царя скинули, а Миколай Миколаич обратно главным командующим стал, што он в приказе своем написал, а то, што признаёт он новуя власть и нам велит ей подчиняться. Ить это же не кто-нибудь, не Ванька-Каин какой, а сам великий князь Кирилл Владимирыч был, што красный бант нацапил и со своим морским экипажем к Думе явилси верность революции доказывать... Бабушка притягивает к себе за рукав тетку: - Скольки разов я табе говорила, што самое это простое дело на целый год наперед погоду знать. Возьми ты луковку, разрежь пополам и выйми из обоих половинок дольки-чашечки, двенадцать штук, и поклади их на подоконник от левой руки к правой и кажной той долечке имена месяцев дай: январь, февраль и так дале, все двенадцать. И посля того в каждую дольку соли до половины насыпь. И как утром в те чашечки глянешь, так враз знать будешь, который месяц дождливый будить. В которой чашечке боле соли растаяло, в тот месяц и дажжа боле всего будить, а тот самый сухой, в котором соль вапче не растаяла. Вот запиши потом, как в какой чашечке было, и будешь на целый год наперед погоду знать. А вахмистр как-то зябко жмется и говорит дальше: - Большавицкие же пропагандисты особенно к нам - казакам, подьяжжать стали. И вспрашивають и нас: на кой чёрт нам за францусский аль там английский капитал воевать надо и головы наши за них класть? А офицеры наши, спанталыку сбитые, молчать, и получилась у казаков к ним вроде как недоверия. А русские офицеры, генерального штабу, те, почитай, все красные, молодежь на четверть с красными бантами шшеголяют. Вон Брусилова-гинярала возьмитя, давал яму царь Георгия, так он при всем народе царю свому руку целовал, а потом, как тот же самый царь спросил яво, што ж яму таперь делать, одно тольки и сказал: «Отрякайси!». Энтот же самый Брусилов солдатам почетного караулу посля революции руку подавать стал, а они и глаза вылупили: стоять все по команде «смирно», ружья «на-караул» держуть, а он к ним с рукой лезить. Я, мол, таперь табе тоже товарищ! Видал я ету комедию своими глазами, и плюнуть мне захотелось: вот так холуй в гиняральском чине... А бабушка невозмутимо продолжает своё: - А когда скотиняку какую продашь, завсегда ты чудок волосьев от хвоста ее отрежь и под образа поклади. Никогда тогда скот в дворе твоем не переведется. Да, а вот ишо, штоб молотники у тибе никогда не хворали, обязательно, когда жито косишь, завсегда перьвый сноп сторчака посередь поля станови. И будуть тогда молотники твои, как тот сноп, крепко на ногах стоять. Поняла, хворости у нас никак не было! Иного мы в наше время боялись: силы нечистой. Вон и Алексей мой покойный, как на Кавказе служил, чего тольки не нагляделси и не наслухалси. Там, в Терских казаках, коли женского полу дите родится да некрещенным помрет, ежели окстить его не успеют, то воскрясает то дитё и в русалку оборачивается. И живуть те русалки в стипе, а в особый, в русальный день, голые, как мать родила, возля болот сбираются, круг болот тех пляшуть, и не дай Бог никому в тот день мимо того болота иттить, до смерти того человека русалки те зашшекотять. А кто за пазуху полыни положить, тому ничего не будить, русалки духу полынного не терпять. И все они страсть какие красивые, только с лица, как мел, белые, а волосья до пяток, и живуть с ягод лесных, с ежевики да с травы, и в болотах хоронятся... Слышно что кто-то отворяет ворота и въезжает во двор. Дверь распахивается и появляется на пороге сам предводитель дворянства Мельников. Будь то архангел Михаил с мечом и в латах - не произвел бы он такого впечатления. Первой приходит в себя бабушка: - А-а! Гостёк дорогой! Заходи, заходи, нечего косяки подпирать, они у нас и так крепкие. Мельников делает церемонный поклон: - Хоть, как говорится, незваный гость хуже татарина, всё же, приняв во внимание, что единение чисто-русских... - Простите мне, что так врываюсь, но сделать это почел я необходимым, ибо время никак не терпит. С тех пор, как под давлением гнусного скопища мерзавцев, именовавших себя Государственной Думой, вынужден был отречься от престола наш государь-император, ничего мы больше не слышим, кроме нечленораздельного рёва: «Свобода, свобода!». До дурноты, до одури, до помешательства. Гнусную, грязную, неграмотную толпу воров, жуликов, карманщиков, пропойц, бездельников и убийц открыто подбивают на преступления и измену отечеству, а немецкий агент некий, по воровской кличке именующий себя Лениным, немецкий агент из сифилистических дворянчиков, а с ним жидок из Америки по имени Лёва Троцкий. А мы - сидим сложа руки и ничего не предпринимаем. Пулеметы на эту сволочь нужны, картечь на этот сброд, свинец! Чтобы загнать проснувшуюся зверюку в ее вековую берлогу. И не только тех уничтожить, кто бунтует, убивает офицеров, грабит и насильничает, но и всех тех, кто всенародно, на улице, лобызался при вести об отречении государя и императора нашего, видевшего вокруг себя лишь ложь, предательство и измену. Пул-ле-мё-о... Вахмистр вдруг краснеет и перебивает Мельникова: - Я даже дюже прошу вас мине простить за то, што встряваю посередь вашего разговору, ну одно гребтится мине узнать и вас вопросить: а кто же с тех пулеметов стрялять будить? Мельников, видимо, ошарашен таким вопросом: - То есть, как это так - кто стрелять будет? Ясно, как день - верные долгу и присяге войска! Дядя Андрюша пожимает плечами: - А где же они, эти верные долгу и присяге? Мельников окончательно закипает: - Где? В первую голову - казаки! Сначала в плети сволочь эту, в плети, в плети! Взяв рюмку меж пальцами, делает ею атаман круги по столу и, не взглянув на Мельникова, говорит совершенно спокойно: - А иде ж вы таперь таких казаков найдетя, господин полковник? Слова атамана приводят Мельникова в ярость. Захлебнувшись, сначала не может он ничего сказать, вдруг вскакивает со стула, роняет стоящую перед ним тарелку с пирожками на пол и кричит: - Во-первых, не господин полковник я, а ваше высокоблагородие, а во-вторых, коли уж желаешь ты со мной говорить, то потрудись встать! Только вскинув глаза на позеленевшего, с налившимися кровью глазами, Мельникова, так же спокойно отвечает ему атаман: - Ну, коли уж на то пошло, то тута, в хуторе нашем, ежели кого стоя и спрашивать, так только мине, атамана хуторского. Вы, господин полковник, на Дону, а не в вашей Саратовской губернии, и не с мужиками, а с казаками гутаритя. Мельников падает на стул, мама подбегает к нему со стаканом воды, разливая ее себе на мундир, едва он выговаривает: - Т-т-ак, э-т-то ч-т-то же такое? Попал я на большевистский митинг, что ли? Атаман только качает головой: - Во-во! И этак думають они людей найтить, которые с ихних пулеметов стрялять учнуть. Вряд што у них получится. Мельников жадно пьет воду и бормочет: - П-пугачевщина! К-катастрофа... погибла Россия... Двери неслышно открываются, на пороге появляются два старика-казака. Сняв фуражки, крестятся они на иконы, с достоинством кланяются: - Здорово днявали. Разряшитя взойтить, часнáя компания? Старикам пододвигают стулья, потеснившись, усаживаются они к столу и взгляды их, как завороженные, останавливаются на бутылке с водкой.
Дата добавления: 2015-06-04; Просмотров: 432; Нарушение авторских прав?; Мы поможем в написании вашей работы! Нам важно ваше мнение! Был ли полезен опубликованный материал? Да | Нет |