КАТЕГОРИИ: Архитектура-(3434)Астрономия-(809)Биология-(7483)Биотехнологии-(1457)Военное дело-(14632)Высокие технологии-(1363)География-(913)Геология-(1438)Государство-(451)Демография-(1065)Дом-(47672)Журналистика и СМИ-(912)Изобретательство-(14524)Иностранные языки-(4268)Информатика-(17799)Искусство-(1338)История-(13644)Компьютеры-(11121)Косметика-(55)Кулинария-(373)Культура-(8427)Лингвистика-(374)Литература-(1642)Маркетинг-(23702)Математика-(16968)Машиностроение-(1700)Медицина-(12668)Менеджмент-(24684)Механика-(15423)Науковедение-(506)Образование-(11852)Охрана труда-(3308)Педагогика-(5571)Полиграфия-(1312)Политика-(7869)Право-(5454)Приборостроение-(1369)Программирование-(2801)Производство-(97182)Промышленность-(8706)Психология-(18388)Религия-(3217)Связь-(10668)Сельское хозяйство-(299)Социология-(6455)Спорт-(42831)Строительство-(4793)Торговля-(5050)Транспорт-(2929)Туризм-(1568)Физика-(3942)Философия-(17015)Финансы-(26596)Химия-(22929)Экология-(12095)Экономика-(9961)Электроника-(8441)Электротехника-(4623)Энергетика-(12629)Юриспруденция-(1492)Ядерная техника-(1748) |
Сравнения 11 страница2) Селекция. Выбор между альтернативами предполагает возможность замены одной альтернативы на другую, эквивалентную первой в одном отношении и отличную от нее в другом. Тем самым селекция и субституция являются двумя сторонами одной и той же операции. Фундаментальная роль этих двух операций в языке была ясно понята Фердинандом де Соссюром. Тем не менее из двух разновидностей комбинации — сцепление и соположение (concurrence and concatenation) — лишь вторая, то есть временнáя последовательность единиц, была по-настоящему признана женевским лингвистом. Высказав глубокие проницательные замечания о фонеме как наборе одновременно реализуемых различительных признаков ("éléments différentiels des phonèmes"), ученый остался тем не менее в сетях традиционного убеждения о сугубо линейном характере языка, который исключает возможность одновременного произнесения двух элементов [33, р. 68 и сл., 170 и сл.]. Для разграничения двух видов лингвистических операций, которые мы определяем как комбинацию и селекцию, Ф. де Соссюр констатирует, что первая из них «существует in presentia: она обусловлена реальным присутствием двух или нескольких единиц в составе реальной языковой цепочки», тогда как вторая «соединяет единицы in absentia, как члены виртуального мнемонического ряда». Иными словами, селекция (и соответственно субституция) ведает единицами, объединяемыми в коде, но не в данном сообщении, тогда как в случае комбинации единицы объединяются и в коде и в сообщении или только в реальном сообщении. Адресат осознает, что данное высказывание (сообщение) представляет собой комбинацию составляющих частей (предложений, слов, фонем и т. п.), выбранных из хранилища всех возможных составляющих частей (кода). Составляющие части некоторого контекста находятся между собой в отношении типа смежности, тогда как в субститутивном множестве взаимоисключающих альтернатив знаки связаны отношениями разной степени сходства — от полной
эквивалентности синонимов до общего смыслового ядра антонимов. Эти две операции наделяют каждый языковой знак двумя наборами интерпретантов (interpretants), если воспользоваться весьма полезным понятием, введенным Чарлзом Сандерсом Пирсом (см. указатель в его работе [29]): имеется два типа отсылок (references), служащих для интерпретации знака, — к коду и к контексту (кодифицированному или свободному); в каждом из этих случаев знак соотносится с другим набором языковых знаков — посредством альтернации в первом случае и посредством линеаризации во втором. Любая значимая единица может быть замещена другими, более эксплицитными знаками того же кода, посредством чего раскрывается ее общий смысл, тогда как ее контекстуальный смысл определяется ее связью с другими знаками в пределах той же речевой цепочки. Составляющие любого сообщения необходимым образом связаны внутренним отношением с кодом и внешним отношением — с сообщением. Язык в его разнообразных аспектах ведает обоими видами отношений. Происходит ли обмен репликами, носит ли коммуникация односторонний характер (от адресанта к адресату) — для обеспечения передачи сообщения необходим тот или иной вид cмежности между участниками речевого события. Разделенность в пространстве и часто во времени между двумя индивидами, адресантом и адресатом, преодолевается внутренним отношением: должна существовать определенная эквивалентность между символами, используемыми адресантом, и символами, известными адресату и интерпретируемыми им. Без такой эквивалентности сообщение бесполезно — даже если получатель сообщения воспринимает его, оно не воздействует на получателя должным образом.
III. НАРУШЕНИЕ ОТНОШЕНИЯ ПОДОБИЯ
Ясно, что речевые расстройства могут в разной степени поражать способность индивида к комбинации и селекции языковых единиц. В самом деле, вопрос о том, которая из этих двух операций нарушена серьезнее, необычайно важен при описании, анализе и классификации различных форм афазии. Быть может, эта дихотомия плодотворна даже в большей мере, чем классическое противопоставление (не рассматриваемое в настоящей работе) эмиссивной и рецептивной афазии, проводимое в соответствии с тем, которая из двух функций в речевом обмене — кодирование или декодирование — нарушена в большей мере. X. Хед предпринял попытку классификации разных случаев
афазии и каждой из выделенных им разновидностей присвоил «название, выбранное с таким расчетом, чтобы оно обозначало наиболее явный дефект во владении словами и предложениями и их понимании» [13, р. 412]. Следуя тому же принципу, мы различаем два основных типа афазии в зависимости от того, касается ли основное расстройство селекции и субституции (при относительной стабильности комбинации и контекстной композиции) или же, наоборот, нарушены в основном комбинация и контекстная композиция при относительной сохранности норм селекции и субституции. Описывая эти две противоположные модели афазии, я буду в основном пользоваться данными Голдстайна. Для афатиков первого типа (дефект селекции) контекст является необходимым и решающим фактором. Когда такому пациенту предлагают обрывки слов или предложений, он с готовностью и легко их заканчивает. Его речь носит сугубо реактивный характер; он легко ведет беседу, но испытывает определенные трудности в самом начале диалога; он способен отвечать реальному или воображаемому адресанту, когда сам является или воображает себя адресатом сообщения. Особенно трудно для него вести и даже понимать такой замкнутый в себе вид речи, как монолог. Если его высказывания в большей степени зависят от контекста, то он лучше справляется со своей речевой задачей. Он ощущает полную неспособность произнести фразу, которая не является реакцией ни на реплику его собеседника, ни на какую-либо актуальную ситуацию. Он не может, скажем, произнести фразу Идет дождь, если не видит, что дождь действительно идет. Чем глубже погружено высказывание в вербальный или невербальный контекст, тем выше вероятность его успешного порождения таким пациентом. Аналогичным образом, чем больше слово зависит от других слов данного предложения и чем теснее оно связано с синтаксическим контекстом, тем меньше на него воздействует речевое нарушение. Поэтому слова, связанные грамматическим согласованием и управлением, обладают большей цепкостью, тогда как главный синтаксический агент предложения — подлежащее — часто опускается. Поскольку труднее всего для этих пациентов начинать, ясно, что они терпят неудачу именно в отправном пункте предложения, краеугольном камне его структуры. При данном типе языковых нарушений фразы воспринимаются как некие эллиптичные производные, которые необходимо восполнять на основе предшествующих фраз, произнесенных самим афатиком, представленных им в воображении или же полученных им от партнера по диалогу, реального или воображаемого. Ключевые слова могут опускаться или замещаться абстрактными анафорическими субститутами (см. в [4] главу XV: «Субституция»). Конкретное существительное, как заметил 3. Фрейд, замещается существительным с очень общим значением, например machin 'штука', chose 'вещь' в речи афатиков-французов [9, с. 22].
В диалектной немецкой разновидности «амнестической афазии», по наблюдениям Голдстайна [10, р. 246 и сл.], слова Ding 'вещь', или Stückle 'кусочек' замещали любое неодушевленное существительное, а глагол überfahren 'выполнять, совершать' замещал любой глагол, который однозначно восстанавливался из контекста или ситуации и тем самым представлялся пациенту избыточным. Слова с внутренней обращенностью к контексту (типа местоимений и местоименных наречий) и слова, служащие именно для конструирования контекста (типа связок и вспомогательных глаголов) особенно цепки и живучи. Примером может служить одно типичное высказывание немецкого пациента, зафиксированное Квензелем и цитируемое Голдстайном [10, р. 302]: Ich bin doch hier unten, na wenn ich gewesen bin ich wees nicht, we das, nu wenn ich, ob das nun doch, noch, ja. Was Sie her, wenn ich och ich weess nicht, we das hier war ja... ['Я ведь тут, ну, когда я был, я не знаю, как это, ну, когда я, а теперь это же, еще, да. Что Вы тут, когда я, и да ну я не знаю, как же это здесь было Таким образом, при данном типе афазии, в ее критической форме, сохраняется лишь основной каркас сообщения, его связующие звенья. В теории языка начиная с раннего средневековья неоднократно утверждалось, что слово вне контекста вообще не обладает значением. Однако справедливость этого утверждения ограничена случаями афазии, точнее, одного типа афазии. В обсуждаемых здесь патологических случаях изолированное слово означает не более чем «трёп» (blab). Как показывают многочисленные тесты, для подобных пациентов два вхождения одного и того же слова в два разных контекста представляются простыми омонимами. Поскольку различающиеся по форме лексические единицы несут большее количество информации, чем омонимы, некоторые афатики данного типа склонны заменять контекстные варианты слова другими способами выражения, каждое из которых специфично для соответствующего окружения. Так, один пациент Голдстайна никогда не произносил слово knife 'нож' отдельно, но, в соответствии с использованием предмета в той или иной ситуации, называл нож по-разному: pencil-sharpener букв, 'карандашный точильщик', apple-parer букв, 'яблочный чистильщик', bread knife 'хлебный нож', knife-and-fork 'нож-и-вилка' [10, р. 62]; таким образом, слово knife превратилось из свободной формы, способной к изолированному употреблению, в связанную форму. Вот другой пример высказывания пациента, приведенный Голдстайном: I have a good apartment, entrance hall, bedroom, kitchen. There are also big apartments, only in the rear live bachelors 'У меня хорошая квартира, прихожая, спальня, кухня. Есть также большие квартиры, только в задней части живут
холостяки'. Можно было бы заменить слово bachelors 'холостяки' словесной группой unmarried people 'неженатые люди', однако говорящий выбрал именно однословный способ выражения. Когда его несколько раз спросили, что такое bachelor, пациент не отвечал и «явно испытывал страдания» [10, р. 270]. Ответ типа a bachelor is an unmarried man 'холостяк — это неженатый мужчина' или an unmarried man is a bachelor 'неженатый мужчина — это холостяк' демонстрировал бы способность к предикации тождества и тем самым к проецированию субституционального множества из лексического кода английского языка на контекст данного сообщения. Эквивалентные выражения становятся двумя соотносимыми частями предложения и тем самым связываются по смежности. Пациент был способен выбрать нужное слово bachelor, когда оно было поддержано контекстом привычного разговора о bachelor apartments 'холостяцких квартирах', но оказался не в Состоянии использовать субститутивную пару bachelor = unmarried man в качестве темы предложения, в силу нарушения способности к автономному выбору и субституции. Предложение тождества, которое тщетно пытались получить от пациента, в качестве своей информации выражает лишь следующее: "bachelor" means an unmarried man '«холостяк» означает неженатый мужчина' или ад unmarried man is called «bachelor» 'неженатый мужчина называется «холостяк»'. Аналогичная трудность возникает в том случае, когда пациента просят назвать предмет, на который указывает или которым манипулирует исследователь. Афатик с дефектом субституции не соотносит указательного жеста или манипуляций исследователя с названием соответствующего предмета. Вместо того чтобы сказать this is [called] a pencil 'это [называется] карандаш', он просто сделает эллиптическое замечание об использовании предмета: То write '(Чтобы) писать'. Если представлен один из синонимичных знаков (как в случае слова bachelor или указания на карандаш), то другой знак (например, словосочетание unmarried man или слово pencil) становится избыточным и, следовательно, излишним. Для афатика оба знака находятся в дополнительной дистрибуции: если один знак продемонстрирован исследователем, пациент уклоняется от демонстрации другого, реагируя, как правило, такими фразами, как англ. I understand everything 'Я все понимаю' или нем. Ich weiss es schon 'Я уже это знаю'. Аналогичным образом изображение предмета вытесняет его название: словесный знак подавляется изобразительным знаком.. Когда пациенту Лотмара было показано изображение компаса, он отвечал так: Yes, it's a... I know what it belongs to, but I cannot recall the technical expression... Yes direction... to show direction... a magnet points to the north 'Да, это... Я знаю, к чему это относится, но я не могу вспомнить специального выражения... Да... направление... показывать направление... магнит показывает на север' [24, S. 104]. Таким
пациентам, как сказал бы Пирс, не дается переход от индекса или иконического знака к соответствующему словесному символу (см. статью "The icon, index and symbol" в [29, т. II]). Даже простое повторение слова, произнесенного исследователем, кажется пациенту ненужным и излишним, и, вопреки просьбам исследователя, он не способен к такому повторению. Когда пациента Хеда попросили повторить слово по 'нет', он ответил: No, I don't know how to do it 'Нет, я не знаю, как это сделать'. Спонтанно использовав слово в контексте своего ответа (No, I don't...), он не смог справиться с простейшей формой тождественной предикации — тавтологией вида а = а: no есть no. Одна из важных заслуг символической логики перед наукой о языке состоит в особом выделении разграничения между языком объектом и метаязыком. Как указывает Карнап, «чтобы говорить о любом языке-объекте, мы должны располагать некоторым метаязыком» [5, р. 4]. Для этих двух различных уровней языка мы можем использовать один и тот же языковой инвентарь; так, мы можем говорить на английском языке (в качестве метаязыка) об английском языке (в качестве языка-объекта) и интерпретировать английские слова и предложения с помощью английских синонимов, описательных оборотов и парафраз. Очевидно, что подобные операции, которые в логике называются метаязыковыми, отнюдь не являются изобретением логиков: ни в коей мере не замыкаясь в сфере науки, они составляют неотъемлемую часть нашей обычной языковой деятельности. Участники диалога нередко проверяют, используют ли они один и тот же код. «Понятно ли вам? Понимаете ли вы, что я имею в виду?» — спрашивает один, а слушающий сам может прервать речь собеседника вопросом: «Что вы хотите этим сказать?» В таком случае, заменяя сомнительный знак другим знаком из того же языкового кода или целой группой знаков кода, отправитель сообщения стремится сделать его более доступным для декодировщика. Интерпретация одного языкового знака посредством других, в ряде отношений однородных знаков того же языка представляет собой метаязыковую операцию, играющую также существенную роль в усвоении языка детьми. Недавно проведенные наблюдения выявили значимость той роли, которую играет язык в речевом поведении дошкольников. Обращение к метаязыку необходимо как для усвоения языка, так и для его нормального функционирования. Афатический дефект «способности номинации» представляет собой утрату метаязыка в собственном смысле. В сущности, цитированные выше примеры предикации тождества, осуществления которой тщетно пытались добиться от пациентов, есть металингвистические пропозиции, относящиеся к языку-объекту. Их эксплицитное выражение можно представить таким
образом: «В используемом нами коде имя указываемого объекта карандаш»; или: «В используемом нами коде слово холостяк и словосочетание неженатый мужчина эквивалентны». Такой афатик не может перейти от слова ни к его синонимам и синонимичным оборотам, ни к его гетеронимам, то есть эквивалентным выражениям в других языках. Утрата способности к изучению языков и ограниченное владение одной диалектной разновидностью языка представляет собой симптоматическую манифестацию этого расстройства. Согласно одному старому, но постоянно возрождаемому предрассудку, единственной конкретной языковой реальностью считается языковая деятельность отдельного индивида в конкретное время, называемая идиолектом. Против такой точки зрения выдвигались следующие возражения: «Каждый, кто начинает разговаривать с новым для него собеседником, старается — осознанно или невольно — нащупать общий словарь: стремясь либо расположить адресата, либо попросту быть им понятым, либо заставить его высказаться, говорящий пользуется словами, понятными его адресату. В языке отсутствует такое явление, как частная собственность: в нем все обобществлено. Обмен словесными сообщениями, как и любая другая форма общения, требует по меньшей мере двух коммуникантов, а тем самым идиолект оказывается явно превратным вымыслом» [130, р. 15]. Это утверждение нуждается, однако, в оговорке: для афатика, утратившего способность кодового переключения, единственной языковой реальностью является его собственный «идиолект». Коль скоро он воспринимает речь собеседника как некое сообщение, адресованное ему и ориентированное на его собственную языковую систему, он ощущает растерянность, которая отчетливо передана в словах пациента, поведение которого описано в работе [14]: «Я слышу вас очень хорошо, но я не могу понять, что вы говорите... Я слышу ваш голос, но не слова... Они как-то не выговариваются». Он воспринимает высказывание собеседника либо как непонятную тарабарщину, либо как речь на незнакомом языке. Как отмечалось выше, составляющие контекста объединяются в силу внешнего отношения смежности, а в основе субституционального множества альтернатив лежит внутреннее отношение подобия. Поэтому для афатика с нарушенной субституцией и незатронутой контекстной композицией операции, предполагающие подобие, подчиняются операциям, основанным на смежности. Можно предположить, что в таких условиях любая группировка слов по смыслу будет регулироваться скорее пространственной или временной смежностью соответствующих объектов, чем их сходством. И в самом деле, эксперименты Голдстайна подтверждают подобное ожидание: пациентка данного типа в ответ на просьбу перечислить несколько названий животных располо-
жила их в той последовательности, в какой она их видела в зоопарке; подобным же образом, несмотря на предписания располагать предметы в соответствии с их цветом, размером и формой, она группировала их на основе их пространственной смежности как предметы домашнего обихода, канцелярские принадлежности и т. п. и обосновывала подобные группировки ссылкой на расположение предметов в витрине, где «совершенно не имеет значения то, каковы сами вещи», то есть они не обязаны быть похожими [10, р. 61 и сл., 263 и сл.]. Та же пациентка охотно называла цвета отчетливо окрашенных предметов, но отказывалась распространять эти названия на переходные случаи [там же, с. 268 и сл. ], так как для нее слова не обладали способностью выражать дополнительные, смещенные значения, ассоциируемые по признаку подобия с их основными значениями. Следует согласиться с наблюдением Голдстайна, что пациенты этого типа «воспринимали слова в их буквальном значении, но были неспособны понять метафорический характер тех же самых слов» [там же, с. 270]. Однако предположение о том, что для таких пациентов образная речь полностью недоступна, было бы необоснованным обобщением. Из двух полярных фигур речи — метафоры и метонимии — последняя, основанная на смежности объектов, широко используется афатиками с расстройством селективных способностей. В их речи «вилка» заменяет «нож», «стол» — «лампу», «курить» — «трубку», «есть», «пища» — «тостер» или «подрумяниваемый хлеб». Типичный случай отмечен Хедом: «Когда пациенту не удавалось вспомнить название черного цвета, он описывал его как What you do for the dead 'To, что вы делаете для покойника'; это он сокращал до одного слова dead 'покойник'» [13, р. 198]. Подобные случаи метонимии можно характеризовать как проекции с оси обиходного контекста на ось субституции и селекции: один знак (например, «вилка»), который обычно встречается вместе с другим знаком (например, с «ножом»), может быть употреблен вместо этого последнего. Словосочетания типа нож и вилка, настольная лампа, курить трубку стимулировали метонимические замены — вилка, стол, курить; отношение между употреблением некоторого предмета (подрумяненного ломтика хлеба) и его изготовлением лежит в основе метонимической замены — есть вместо тостер. «Когда носят черную одежду?» — «Когда оплакивают покойника»; и вот вместо наименования цвета называется причина его типового использования. Отход от тождества к смежности особенно впечатляет в реакциях одного пациента Голдстайна, который склонен был давать метонимические ответы на просьбу повторить то или иное слово и отвечал, например, в ответ на слово окно — стекло, а в ответ на слово Бог — небеса [10, р. 280]. Если способность к селекции серьезно нарушена, а способность комбинирования сохранена по крайней мере частично, то
общее языковое поведение пациента определяется именно смежностью, почему мы и можем назвать этот тип афазии нарушением отношения подобия.
IV. НАРУШЕНИЕ ОТНОШЕНИЯ СМЕЖНОСТИ
Начиная с 1864 г. в новаторских работах Хьюлингса Джексона, внесшего существенный вклад в исследование языка и речевых расстройств, неоднократно повторялись следующие важные мысли: «Недостаточно утверждать, что речь состоит из слов. Она состоит из слов, соотносящихся друг с другом некоторым особым образом; без подобного соотношения составных частей высказывания оно представляло бы собой всего лишь последовательность знаков, не воплощающую в себе никакого суждения» [15, р. 66]. «Потеря речи есть потеря способности формировать суждения... Лишение дара речи вовсе не означает полной бессловесности» [16, р. 114]. Расстройство способности формирования суждений, или, в общем плане, комбинирования простых языковых сущностей в сложные единицы, практически сводится к особому типу афазии, противоположному тому, который был рассмотрен в предыдущей главе. Этот тип не предполагает бессловесности потому, что сохраняемой в большинстве подобных случаев сущностью является именно слово, которое можно определить как наивысшую из языковых единиц, кодируемых в обязательном порядке; иными словами, мы составляем фразы и высказывания на основе словарного запаса, предоставляемого нам кодом. При афазии, связанной с нарушением контекстной композиции, которую можно было бы назвать нарушением отношения смежности, ограничиваются длина фраз и разнообразие их типов. Утрачивается владение синтаксическими правилами, регулирующими объединение слов в более крупные единицы; вследствие этой утраты, называемой аграмматизмом, фраза перерождается в простое «словесное нагромождение», если воспользоваться образом Джексона [15, р. 48 — 58]. Порядок слов становится хаотичным; разрушаются синтаксические связи, как сочинительные, так и подчинительные, будь то согласование или управление. Как и можно ожидать в подобных случаях, слова, наделенные чисто грамматическими функциями, типа союзов, предлогов, местоимений и артиклей, исчезают в первую очередь, что порождает так называемый «телеграфный стиль», тогда как в случае нарушения отношения подобия они обладают наибольшей выживаемостью. Чем меньше слово грамматически зависит от контекста, тем сильнее его сопро-
тивляемость исчезновению в речи афатиков с нарушением отношения смежности и тем скорее оно утрачивается пациентами, страдающими нарушением отношения подобия. Так, «ядерное субъектное слово» первым опускается во фразе в случаях нарушения подобия, а при противоположном типе афазии оно, наоборот, в наименьшей степени подлежит разрушению. При афазии, поражающей контекстную композицию, у пациентов наблюдается склонность к инфантильным однофразовым высказываниям и к однословным фразам; удается устоять лишь небольшому количеству более длинных, стереотипных, «готовых» клишированных фраз. В далеко зашедших случаях этой болезни каждое высказывание сокращается до одной однословной фразы. Тем не менее при распаде контекстной композиции операция селекции сохраняется. «Сказать, чем является та или иная вещь, — значит сказать, на что она похожа», — замечает Джексон [16, р. 125]. Пациент, ограниченный в своих языковых возможностях рамками субституционального множества (при недостаточности контекстной композиции), обращается к признакам подобия между предметами; производимые им приблизительные отождествления носят метафорический характер — в отличие от метонимических отождествлений, характерных для противоположного типа афазии. Употребления типа spyglass 'подзорная труба' вместо microscope 'микроскоп' или fire 'огонь' вместо gaslight 'газовая лампа' представляют собой типичные примеры подобных квазиметафорических выражений, как именует их Джексон, ибо в отличие от метафор риторики или поэзии они не предполагают намеренного переноса значения слова. В нормально действующей языковой системе слово является в одно и то же время и составной частью налагаемого контекста, то есть предложения, и самим контекстом, налагаемым на меньшие составляющие, морфемы (минимальные единицы, наделенные значением) и фонемы. Мы уже рассмотрели эффект нарушения смежности, выказывающийся при комбинации слов в более крупные единицы. Отношение между словом и его составляющими отражает то же самое нарушение, однако несколько по-иному. Типичным признаком аграмматизма является распад словоизменения; вместо ряда личных глагольных форм употребляется такая немаркированная категория, как инфинитив, а в языках со склонением — номинатив вместо всех косвенных падежей. Эти дефекты объясняются отчасти распадом управления и согласования, отчасти утратой способности разлагать слово на основу и флексию. Наконец, в парадигме слова (в частности, в множествах падежных форм типа he — his — him 'он — его — ему' или временных форм типа he votes — he voted 'он голосует — он голосовал') представлено одно и то же семантическое содержание, модифицированное в разных членах парадигмы по ассоциации смежности; тем самым здесь для афатиков
с нарушением отношения смежности проявляется еще один стимул игнорировать различия между членами подобных множеств. Аналогичным образом, слова, образованные от одного корня, типа grant — grantor — grantee 'даровать' — 'даритель' — 'тот, кому нечто дарится', как правило, семантически соотносятся по смежности. Пациенты, страдающие указанной формой афазии, либо склонны игнорировать производные слова, либо не способны расчленять производное слово на корень и словообразовательный суффикс или сложное слово на составляющие его основы. Нередко в литературе упоминались такие пациенты, которые понимали и произносили сложные слова типа Thanksgiving 'День благодарения [праздник в США]', или Battersea [англ. топоним], но были неспособны понять или произнести слова thanks и giving или batter и sea. Коль скоро общая идея словопроизводства еще остается, словообразовательные средства тем самым используются в коде для построения новообразований, но все же при этом можно наблюдать тенденцию к излишнему упрощению и автоматизму; если производное слово представляет семантическое единство, которое не может быть полностью выведено из значения компонентов, то общий образ слова, или гештальт, интерпретируется неправильно. Так, русское слово мокрица русскоязычный афатик интерпретировал как 'что-то мокрое', например, 'мокрая погода', исходя из корня мокр- и суффикса -щ(а), обозначающего носителя некоторого свойства, как в словах нелепица, светлица, темница. Перед второй мировой войной, когда фонология еще была ареной наиболее яростных споров в науке о языке, некоторые лингвисты выражали сомнения в том, что фонемы действительно играют автономную роль в нашем языковом поведении. Было выдвинуто предположение, что значимые (сигнификативные) единицы языкового кода, такие, как морфемы или (скорее) слова, представляют собой минимальные сущности, с которыми мы оперируем реально в речевом событии, тогда как чисто дистинктивные единицы типа фонем — это всего лишь искусственные конструкты, предназначенные для облегчения научного описания и анализа языка. Эта точка зрения, заклейменная в свое время Э. Сепиром как «антиреалистическая» [32, р. 46 и сл. ], оказывается, однако, совершенно справедливой по отношению к определенному патологическому типу: в одной разновидности афазии, которая иногда именовалась в литературе «атактической», слово остается единственной сохраняющейся языковой единицей. Пациент, страдающий такой формой афазии, обладает лишь интегральным нечленимым образом каждого знакомого ему слова; что касается прочих звуковых цепочек, то они либо остаются чужды и непостижимы для него, либо преобразуются им в знакомые слова, невзирая на очевидные фонетические отклонения. Один из пациентов Голдстайна «воспринимал некоторые слова, но... гласные и согласные, из которых они состояли,
не были им воспринимаемы» [10, р. 218]. Один франкоязычный афатик распознавал, понимал, повторял и самопроизвольно произносил слово cafe 'кофе' или pavé 'мостовая', но был неспособен усвоить, различить или повторить такие бессмысленные звуковые цепочки, как féca, faké, kéfa, раfé. Ни одна из подобных трудностей не встает перед нормальным франкоязычным слушающим, если предъявляемые звуковые цепочки или их компоненты удовлетворяют требованиям фонологической системы французского языка. Такой франкоязычный информант может даже воспринять эти цепочки как такие слова, которые ему не известны, но потенциально принадлежат к французскому словарю и предположительно разнятся по смыслу, поскольку они отличаются друг от друга либо порядком составляющих фонем, либо самими фонемами.
Дата добавления: 2014-11-20; Просмотров: 478; Нарушение авторских прав?; Мы поможем в написании вашей работы! Нам важно ваше мнение! Был ли полезен опубликованный материал? Да | Нет |