КАТЕГОРИИ: Архитектура-(3434)Астрономия-(809)Биология-(7483)Биотехнологии-(1457)Военное дело-(14632)Высокие технологии-(1363)География-(913)Геология-(1438)Государство-(451)Демография-(1065)Дом-(47672)Журналистика и СМИ-(912)Изобретательство-(14524)Иностранные языки-(4268)Информатика-(17799)Искусство-(1338)История-(13644)Компьютеры-(11121)Косметика-(55)Кулинария-(373)Культура-(8427)Лингвистика-(374)Литература-(1642)Маркетинг-(23702)Математика-(16968)Машиностроение-(1700)Медицина-(12668)Менеджмент-(24684)Механика-(15423)Науковедение-(506)Образование-(11852)Охрана труда-(3308)Педагогика-(5571)Полиграфия-(1312)Политика-(7869)Право-(5454)Приборостроение-(1369)Программирование-(2801)Производство-(97182)Промышленность-(8706)Психология-(18388)Религия-(3217)Связь-(10668)Сельское хозяйство-(299)Социология-(6455)Спорт-(42831)Строительство-(4793)Торговля-(5050)Транспорт-(2929)Туризм-(1568)Физика-(3942)Философия-(17015)Финансы-(26596)Химия-(22929)Экология-(12095)Экономика-(9961)Электроника-(8441)Электротехника-(4623)Энергетика-(12629)Юриспруденция-(1492)Ядерная техника-(1748) |
Комната Бет
Четверг, утро. В классе все как обычно. Мне совершенно не было неприятно оттого, что за мной сидит Олли Вилдеман. На доске учитель написал: «Пекарь печет для нас хлеб, а когда он не печет для нас хлеб, он спит». Это дурацкое предложение нам было велено переписать в тетрадку. Я сделал это в полминуты. Повернулся к Олли Вилдеману и увидел, что он написал еще только несколько слов, и они танцевали кто во что горазд на почти пустой странице его тетрадки. Олли Вилдеман писал, высунув кончик языка. – Надо время от времени облизывать перо, – сказал я ему шепотом, – тогда получается лучше. Он облизал перо, так что на языке осталась чернильная линия, и скорчил физиономию. Медленно положил перо и еще медленнее поднял руку. – В чем дело, Оллеке‑Боллеке[17]? – спросил учитель. – Можно я подкину угля в печку? Он меня не продал. – Давай, Оллеке, – сказал учитель, – я люблю, когда ты занят делом. Насвистывая, Олли Вилдеман пошел к печке и взял кувшин для угля. В классе он чаще всего отличный парень. А во время физкультуры я его боюсь. В огромном физкультурном зале мне всегда кажется, что его лапищи достанут куда угодно. Но вообще‑то в школе и рядом со школой он совершенно не похож на того хулигана в кривом переулке.
Зван в четверг был тих и молчалив. Во время большой перемены он пошел гулять один. А мне дал ключи от дома. Я съел в кухне два бутерброда – они лежали и ждали меня на красивой белой тарелочке. Бет не было дома. Дверь между гостиной и комнатой тети Йос не была задвинута полностью. Я заглянул в ее комнату. Тетя Йос лежала на диване с закрытыми глазами. У нее было такое лицо, будто она говорила: я закрыла глаза, и ты меня не видишь, потому что меня тут нет. Не воображай, подумал я, прекрасно я тебя вижу. Я осторожно задвинул дверь, щели не осталось. Оттого что в соседней комнате спала эта чудаковатая чужая тетушка, я не чувствовал себя одиноким в темной гостиной. После уроков, в четыре часа, мы со Званом пошли домой вместе. Он до сих пор не сказал ни слова. Я обхватил его за плечи. Он не противился. Бет сказала мне ночью: «Пим не разрешает к себе прикасаться». Ни ей, ни тете Йос. Почему он не оттолкнул мою руку? Потому что хорошо ко мне относится или от безразличия? Лишье Оверватер шла в сторону Хохе Слёйс. Наверное, по маминой просьбе в магазин. Она шла одна, потому что у Элшье Схун был грипп. Я страшно испугался, когда она вдруг поскользнулась и упала. Я остановился, Зван остановился. Не так часто приходится видеть, как падает девочка. Мальчишки в ту холодную зиму падали сплошь да рядом. А девочки – другое дело. Они бегают мелкими шажками по физкультурному залу и так размахивают руками, что кажется, будто они танцуют. Глупая девчонка эта Лишье Оверватер. Мне было плевать на то, что она растянулась на льду. Я уже втюхался в Бет, и Лишье Оверватер меня не волновала. Я снял руку с плеча Звана и, задрав нос, прошел мимо нее, на ходу заметив, что она спешно натянула подол на колени. Она была мне до лампочки. Пусть все об этом знают. Я сурово прошел мимо. Я дошел уже до Хохе Слёйс, а Зван все еще не догнал меня. Я остановился, обернулся и увидел, что Зван помогает Лишье Оверватер подняться. Стоит на минуту отвернуться, и сразу начинают происходить ужасные вещи. Мало того, что Зван помог ей подняться, – я увидел, что они весело болтают; она улыбалась и что‑то говорила. Лишье Оверватер разговаривала с мальчишкой. Как такое могло быть?! Лишье Оверватер пошла дальше. Зван крикнул что‑то ей вслед – от волнения я не мог разобрать, что именно. Она остановилась, обернулась и тоже что‑то крикнула, но от волнения я, елки‑палки, опять ничего не разобрал. Зван разговаривал с ней так приветливо, что я стал ревновать к Лишье Оверватер. И я ужасно ревновал к Звану, из‑за того что с ним приветливо разговаривала эта вредная девчонка. Зван шел ко мне, куда более радостный, чем все последнее время. Я сжал кулаки: может быть, я сейчас дам ему тумака, а может быть, нет. – У нее ботинки на кожаных подметках, – весело крикнул Зван, – ее отец сапожник, кожаные подметки – это красиво, но очень скользко. – Ты вонючий бабник, – прошипел я. – Чего? – И о чем же ты, засранец, трындел с этой вонючкой? – Прости, пожалуйста, – сказал Зван обиженно, – но тебе придется для меня перевести, что ты сказал. Я принялся его передразнивать: – Есть, ваша честь, сейчас для вашей милости переведем. – Да, пожалуйста. – Козел, – заорал я, – я тут стою его жду, и чего ради я его жду? Лучше вернусь к тете Фи, меня достал твой дом, вы все психи, а ты сам всю ночь крутишься в кровати и пердишь! – Ты неравнодушен к Лишье, да ведь? – сказал он. – Не твое собачье дело, я первый ее заметил, только попробуй сказать, что это не так, знаешь, кто ты? Ты… ты… – Скажи, кто я, – улыбнулся Зван, – я не против. Я не знал, что сказать. Я видел, что Зван все понимает. Тогда я и сам понял. И неожиданно для себя заревел. Я развернулся и побежал прочь. Никто не заметил, что я реву. Когда просто‑напросто быстро бежишь по морозу, от этого тоже наворачиваются слезы.
Я звонил и звонил в звонок. Дверь мне открыли не сразу. Я потопал на грубой циновке в передней, чтобы стряхнуть снег. На верху лестницы никого не было. Я снял пальто, бросил его на пол и помчался к комнате Бет. Громко постучался. – Входи, – сказала Бет игривым голосом. Я сделал глубокий вдох и вошел. В комнате было волшебное зимнее освещение, потому что на окнах висели тюлевые занавески. Бет сидела на кровати, положив ногу на ногу, и читала толстенную книгу. Она даже не подняла головы. Рядом с ней стоял включенный электрический обогреватель. – Ты сама сказала «входи», – проворчал я. – Ты ведь сказала «входи». Бет подняла голову. – Помни, что ты пришел ко мне в гости, – сказала она, – так что веди себя прилично, не ругайся, не ковыряй в носу и не отдирай корки с ссадин на коленях. Что с тобой, ты плакал? Я замотал головой. Она засмеялась. – И ничего тут нет смешного. – Ах ты малютка, – пропела она таким голосом, будто говорила с ребенком, – и почему же мы плакали? – Не нуди, – огрызнулся я. Бет подняла палец, предупреждая: – Еще одно нелитературное слово – и я тебя выгоню отсюда. И громко захлопнула книгу. – Как тебе нравился моя комната? Ого, это же была девчоночья комната. Первая в моей жизни. И надо же – оказавшись в ней, я даже не осмотрелся. Я принялся оглядываться. Для тринадцатилетней девчонки комната была дико большая. Кровать занимала совсем мало места, на круглом столе стояло много фотокарточек в серебряных рамках. Не очень‑то уютная комната; пожалуй, комната Бет была слишком богатой. Я сел в старое кожаное кресло, положил ногу на ногу и сказал: – Ничего себе. – Можешь все осмотреть. – Лучше спокойно посижу. Честно сказать, я чувствовал себя жутко неловко. Указательным пальцем я попытался незаметно стереть с лица следы слез – и все время прислушивался, не поднимается ли по лестнице Зван. – Зван хочет, чтобы я от вас уехал, – сказал я и чуть не разревелся снова. – Ты сочиняешь, – сказала Бет. – Почему ты так думаешь? – сказал я. – На Пима это не похоже – он предпочитает не решать за других. – Ты любишь Звана, да? – Он задавака и упрямец, – сказала Бет. – Правда? – Иначе я не стала бы этого говорить. – Ты говоришь только то, что думаешь? – Да. А ты? – Ты считаешь меня вруном? – Не знаю. – А я не считаю себя вруном. Я встал и подошел к столу. Никогда я не видел столько фотокарточек в одном месте. Я сел на стул с высокой спинкой и стал рассматривать снимки. – А можно их трогать? – Руки у тебя чистые? – Нет. Бет вздохнула. Я взял в руки одну из самых больших фотокарточек. Ее невозможно было запачкать, потому что она была под стеклом. Изображение была коричневатым. Я увидел трех маленьких мальчиков, они сидели на заборе, за ними был луг без коров. Они были одеты по‑дурацки – так, как раньше наряжались в церковь по воскресеньям. Штанины чуть ниже колена, под ними черные‑пречерные гольфы и такие же черные ботинки, на шее – твердые воротнички и мягкие галстучки. В таком костюме, подумал я, невозможно играть. На снимке было очень воскресное настроение. Я не люблю воскресенье, даже несмотря на то, что не надо идти в школу. Папа говорил, что по воскресеньям вся наша страна превращается в церковь. По радио звучит только благочестивое пение. По воскресеньям я даже боюсь ругаться. Я не заметил, как Бет встала у меня за спиной. Вздрогнул, когда она сказала у самого уха: – Только ни о чем не спрашивай. – Три маленьких мальчишки, – сказал я. – Ты о чем? – «Три маленьких мальчишки сидели на заборе» – знаешь такую песенку? «Три маленьких мальчишки в коротеньких штанишках…» Бет на секунду рассмеялась, потом сказала сердито: – Я что тебе сказала? – Ни о чем не спрашивать. Но ведь я ни о чем и не спросил. – Спросил, по‑своему. Я показал на мальчишку справа: – Этот похож на Звана. Показал на среднего: – Этот, самый маленький, глупо улыбается. Показал на мальчика слева: – А этот безобразник. Я так ни о чем ее и не спросил – и поэтому гордился собой. Бет показала на мальчишку справа: – Это дядя Давид, отец Пима. Она показала на мальчика слева: – Этот безобразник – дядя Аарон, младший из троих. Она показала на среднего мальчика: – Этот самый маленький, да, правда, – это Якоб, мой папа. – Прости, пожалуйста, – сказал я. – За что я должна тебя простить? – Что я сказал о твоем папе, что он глупо улыбается. – Но он и правда глупо улыбается. – А теперь можно спрашивать? Бет кивнула. – Ты похожа на своего папу. – Это не вопрос. – Ты тоже считаешь, что похожа на папу? – Тем, что я маленького роста? – Ты не маленького роста. Бет кивнула в сторону фотокарточек на столе. – Смотри дальше, – сказала она, – и помалкивай. Я так быстро переводил взгляд с одной фотокарточки на другую, что ни одну не видел отчетливо. Тут были снимки дам с красивыми бусами на шее и мужчин с гладко выбритыми щеками. Многие мужчины были в очках, а женщины все без очков. Если мужчина и женщина были сфотографированы вместе, они весело улыбались, а если поодиночке, то тоже улыбались, но не так весело. Я заметил несколько фотокарточек аккуратно одетых детей. Они не улыбались, они смотрели в объектив сердито или серьезно. Я их понимал. Я когда фотографировался, тоже смотрел сердито, и фотограф сказал мне: «А ну‑ка, парнишка, улыбнись!» – Их никого нет в живых. Я снова посмотрел на фотокарточку у меня в руках. Бет постучала пальцем по бледному мальчику слева. – Только он жив, – сказала она. – Да, – сказал я, – их всех убили в Польше, да? – Откуда ты знаешь? – Мне рассказал Зван. – Пим? – Да. – Тебе? – Мне. – Когда? – В кровати. Она посмотрела на меня с гневом во взгляде. – Звану нельзя было об этом рассказывать? – спросил я. – Разумеется, можно. Бет осторожно взяла фотокарточку в круглой рамке. – В городе их теперь совсем не встретишь, – сказала она. – В их домах живут другие люди. У них нет могил. А ты часто ходишь на могилу к маме? Я поставил фотокарточку с троими мальчишками на место. – Знаешь, Восточное кладбище от нас очень далеко, – сказал я. – Туда можно доехать на девятом номере. Но я не знаю, где ходит девятый номер. – Твой папа часто разговаривает о маме? – Никогда. – А кто‑нибудь другой разговаривает о твоей маме? – Тетя Фи очень часто разговаривает о моей маме. Бет кивнула. – Скажи папе: я хочу все узнать о маме, все‑все. Она дала мне фотокарточку улыбающейся женщины: – Это мама Пима. Я долго на нее смотрел. У нас дома в ящике кухонного стола тоже лежит мамина фотография, на которой она улыбается, а в ушах у нее точно такие же дурацкие сережки, как у мамы Звана. Улыбающиеся женщины похожи друг на друга. – Она улыбается, – сказал я. – Вижу, – сказала Бет, – я же не слепая. – Зван часто смотрит на мамину фотокарточку? – Никогда. – Я тоже никогда. Все фотокарточки лежат в коробке из‑под обуви. Кроме одной. Которая лежит в ящике, рядом с ножницами, поэтому я ее часто вижу: я не убираю ее в коробку, потому что тогда придется открыть коробку, а я тогда начну их все рассматривать. Я отдал фотокарточку Бет и снова взял в руки троих мальчиков на заборе. – Три маленьких мальчишки, как ты говоришь, – сказала Бет. – Здесь на заборе дяде Аарону четыре года, папе пять, дяде Давиду семь. С моей мамой они познакомились в университете. Дядя Давид стал врачом, дядя Аарон уехал в Америку, потому что Голландия казалась ему слишком маленькой, а университет – слишком трудным, а мой папа стал адвокатом. Мама была влюблена во всех троих по очереди. Сначала в дядю Давида, потом в дядю Аарона, потом в маленького Якоба, которого считала самым милым, в моего папу, – он был коммунистом. – Что это такое? – Точно не знаю. Папе нравился коммунизм, он говорил: это же здорово, что в России все называют друг друга товарищами, там все люди равны, как и должно быть. – А где спали твои родители – в той кровати, где спим мы со Званом, да? – Как‑то раз во вторник, – сказала Бет, – папу забрали. Даже не немцы, а двое голландских полицейских. Я была в школе. Как я испугалась, когда увидела, что занавески задернуты! Я побежала наверх, мама сидела в углу полутемной комнаты на полу. Она только мотала головой и не могла говорить. Ты чего смотришь? – Я смотрю на тебя. – Не надо. После того вторника я поняла, что такое война. Некоторые до сих пор ни о чем не знают. После войны одна женщина на улице спросила у меня: что с твоим отцом? Я его давно не встречала. – А почему они его забрали? – Потому что считали его опасным коммунистом. Потом оказалось, что он к тому же и неопасный еврей. Его депортировали в Польшу – и там его убили, как и дядю Давида с тетей Минни, и всех остальных дядь и теть – папиных двоюродных братьев и сестер, и еще много кого, и никто не говорит, за что, а я хочу знать, за что, ты ведь тоже хочешь? Во время войны бабушка мне сказала: не разговаривай об этом с мамой. Так что мы с мамой никогда не разговаривали о папе после того, как его забрали. Я просыпалась каждую ночь и думала: мама не спит, она лежит одна в большой кровати, мне тоже нельзя спать, это нехорошо, что я сплю. Бет посмотрела мне в глаза. – Мама не еврейка, это могло бы спасти папу: евреев, женатых на голландках, они иногда оставляли в покое, правда, не всегда, – немцы делали что хотели, они уничтожили безумно много людей, безумно много детей и младенцев, причем не исподтишка, а в открытую, им это разрешил их фюрер. Иногда я скучаю по тому времени, потому что я тогда все время думала: папа вернется. Я и теперь часто думаю: папа жив, он вернется, – и чуть не задыхаюсь от страха, потому что знаю, что это неправда. – А ты знала про Звана в Девентере? – Знала. Дядя Давид отвез Пима в сорок первом году в Девентер, он видел все в черном свете, но сам не хотел скрываться от немцев, он остался в Амстердаме и ни разу не ездил в Девентер – боялся, что для Пима это может быть опасно. Бет принялась переставлять фотокарточки и делала это долго‑долго. – Бет, – напомнил я, – я еще здесь. – Осенью сорок второго, – сказала Бет, – в день еврейского праздника Йом‑Кипур была облава на евреев, и дядю Давида с тетей Минни забрали, а через неделю их дом разграбили, я это видела, дом на Ден Тексстрат, здесь за углом. Она посмотрела мне в глаза. – В последний раз я видела дядю Давида за несколько недель до облавы, он принес нам патефон с пластинкой, кое‑какие драгоценности и три коробки из‑под обуви, полные фотокарточек, – все это он оставлял нам на сохранение до возвращения Пима. «Надо было тебе уже давно уехать в Америку, к Аарону», – сказала тогда мама, а он ответил: «Что делать амстердамцу в Америке? Я всегда был амстердамцем, а теперь я еврей; раньше я об этом не задумывался, о том, что я еврей, а вот Пим после войны пусть поедет к Аарону в Америку, пожалуйста, Йос, помоги ему в этом!» Дядю Давида и тетю Минни отправили в лагерь Вестерборк. Оттуда их увезли в Польшу. Бет больше не смотрела в мою сторону. – Их там уничтожили. Мы со Званом после войны время от времени ходили на Центральный вокзал, туда прибывали поезда с востока, иногда из них выходила какая‑нибудь худая‑худая женщина или худой‑худой мужчина, кто‑то из встречающих бросался им на шею со слезами, но сами эти люди никогда не плакали. Она повернулась ко мне. – Когда мне исполнится восемнадцать, я перееду в Палестину – там собираются создать еврейское государство; я буду работать в кибуце, буду вместе с теми, кто остался в живых. Все тети и дяди с маминой стороны ведут себя так, будто ничего не произошло. Милая Йос, говорят они маме, у тебя опять порозовеют щеки. Ты когда‑нибудь видел, чтобы у мамы были розовые щеки? – Никогда, – сказал я громче, чем было надо. Я рассматривал фотокарточки, весь стол был уставлен улыбающимися лицами. Бет пошла обратно к кровати, взяла свою толстенную книгу и села поверх одеяла читать. Он раскрыла книгу и принялась читать дальше, а ее черные волосы закрыли ей лицо, так что я ее не видел. Бет рассказала мне свою историю, и я ее выслушал. Имел ли я право оставаться влюбленным в нее? Раз уж я втюхался в нее по уши, ничего не поделаешь. Я хотел ей что‑то сказать. Но не сказал. Сказал только: – Этот мой глупый папа никогда мне ничего об этом не рассказывал. Думаю, она не слышала моих слов. В дверь постучали, не слишком громко. – Войдите! – сказала Бет. Зван совершенно спокойно вошел в комнату. Глянув на Бет, он усмехнулся и пожал плечами. Повернулся ко мне, провел рукой по волосам и сказал: – Прости меня, пожалуйста, Томас, прости меня. За что мне было прощать его? Это я его обругал, а не он меня. Зван подошел к столу. Без секундного колебания взял фотографию своей мамы и стал на нее смотреть; Бет продолжала спокойно читать, а я чесал колено с коркой на ссадине. Зван осторожно поставил мамину фотокарточку среди других. Бет подняла голову. – Что вы здесь делаете? – спросила она строго. Зван подмигнул мне. Я не засыпал и думал: что же такое смерть? Смерть – это не темнота. Если закрыть глаза, становится темно, но эту темноту можно видеть. Смерть – это ничто, даже не темнота. Но что такое ничто? В пустой коробочке ничего нет. Значит, если открыть пустую коробочку, то увидишь ничто? Может, и так. Ничто существует. Все мертвые где‑то есть. Зван крутился в кровати. Наверное, он думал о том же. – Что значит «умер», Зван? – Это значит, что ты больше не живешь, – сказал Зван со вздохом. – А человек полностью исчезает, когда умирает? – Пока люди тебя помнят, ты не совсем умираешь. – Но мертвые нас уже не помнят, да? – Не помнят, – сказал Зван. – А что такое «ничто», Зван? Ничто существует? Но почему всё – это не ничто? Почему есть звезды, почему есть луна, почему есть солнце, почему есть люди и животные? – Если бы не было солнца, – сказал Зван, – то ничего бы не росло, а если бы ничего не росло, животным нечего было бы есть, а если бы не было луны, можно было бы заблудиться в лесу. – Ты надо мной смеешься? – Просто я сам не знаю. И никогда не узнаю. Поэтому не волнуюсь по данному поводу. – Ты знаешь, что ничто можно увидеть? – Это как? И где же? – Если открыть пустую коробочку и посмотреть в нее, то увидишь ничто. – Да, – сказал Зван, – если бы не это ничто, то в коробочку ничего бы не получилось положить. Зван засмеялся, кровать затряслась. – Ты намного умнее меня, Зван. Но это ничего, ведь есть люди, еще более умные, чем ты. – Да уж надеюсь, – сказал Зван. – Мне не спится – я все думаю и думаю. – Бет тебе много всего порассказала, так ты не принимай это близко к сердцу, Томми, все будет нормально. – Сегодня я чуть не обозвал тебя проклятым евреем. – Ну да. – Ты за это сердишься на меня? – Если бы ты был евреем, а я нет, я бы рано или поздно тоже мог тебе так сказать. – Правда? – Правда. Я не такой уж паинька, Томас. И еще я предатель. – Почему это ты предатель? – Не хочу говорить. – Ух, я тоже так много чего не хочу говорить. – Что именно? – Дурацкий вопрос, не скажу. Если чего‑то не хочешь говорить, то ты этого и не скажешь. А ты когда‑нибудь врешь? Мой папа считает, что говорить – это всегда врать. – Чего‑то не говорить – это иногда тоже врать. – Скажи что‑нибудь, не соврав! – Не могу. – Почему? Ну скажи! – Я предатель. – Нет, ты врешь, ты не предатель. – Честное слово. Я очень плохо его слышал, поэтому повернулся на другой бок и увидел, что он спрятал голову под подушку. – Ты мне друг, Зван? Подушка пошевелилась. Что он сделал – помотал головой или кивнул?
Дата добавления: 2015-05-26; Просмотров: 349; Нарушение авторских прав?; Мы поможем в написании вашей работы! Нам важно ваше мнение! Был ли полезен опубликованный материал? Да | Нет |