Студопедия

КАТЕГОРИИ:


Архитектура-(3434)Астрономия-(809)Биология-(7483)Биотехнологии-(1457)Военное дело-(14632)Высокие технологии-(1363)География-(913)Геология-(1438)Государство-(451)Демография-(1065)Дом-(47672)Журналистика и СМИ-(912)Изобретательство-(14524)Иностранные языки-(4268)Информатика-(17799)Искусство-(1338)История-(13644)Компьютеры-(11121)Косметика-(55)Кулинария-(373)Культура-(8427)Лингвистика-(374)Литература-(1642)Маркетинг-(23702)Математика-(16968)Машиностроение-(1700)Медицина-(12668)Менеджмент-(24684)Механика-(15423)Науковедение-(506)Образование-(11852)Охрана труда-(3308)Педагогика-(5571)Полиграфия-(1312)Политика-(7869)Право-(5454)Приборостроение-(1369)Программирование-(2801)Производство-(97182)Промышленность-(8706)Психология-(18388)Религия-(3217)Связь-(10668)Сельское хозяйство-(299)Социология-(6455)Спорт-(42831)Строительство-(4793)Торговля-(5050)Транспорт-(2929)Туризм-(1568)Физика-(3942)Философия-(17015)Финансы-(26596)Химия-(22929)Экология-(12095)Экономика-(9961)Электроника-(8441)Электротехника-(4623)Энергетика-(12629)Юриспруденция-(1492)Ядерная техника-(1748)

Новые боги и старые страдания 1 страница




Не укради

Нравственный слуга одного русского, которого он сам называет добрым барином, обкрадывает ночью своего показавшегося ему спящим господина, чтобы помочь своему старому отцу. Русский крадется за ним и, глядя через его плечо, читает следующее письмецо, которое тот пишет своему старику:

 

Я украл – возьми же деньги,

Вымоли, отец, у Спаса,

Чтобы с высоты престола

Даровал он мне прощенье.

Сна и отдыха не зная,

Буду я теперь трудиться:

Пусть украденное мною

Вновь владельцу возвратится.

 

Добрый барин нравственного слуги так растроган этим ужасным открытием, что не может произнести ни слова и, благословляя, кладет свою руку на голову слуги.

 

Но уже лежит тот трупом:

Сердце в страхе разорвалось.

 

Можно ли написать что‑либо более комичное? Бек опускается здесь ниже уровня Коцебу и Иффланда; трагедия слуги превосходит даже мещанскую драму.

В этом стихотворении высмеиваются – и часто метко – Ронге, «Друзья света»[90], евреи нового поколения, парикмахер, прачка, лейпцигский бюргер с его умеренной свободой. Под конец поэт оправдывается перед филистерами, которые будут обвинять его за это, хотя и он

 

О свете песнь

Пропел навстречу тьме и буре.

 

Он излагает затем даже социалистически видоизмененное, основанное на своеобразном натур‑деизме учение о братской любви и практической религии и противопоставляет, таким образом, одно свойство своих противников другому их свойству. Таким образом, Бек никак не может кончить без того, чтобы снова себя не погубить, так как он сам глубоко погряз в немецком убожестве и слишком много рассуждает о себе, о поэте, витающем в своей поэзии. Поэт вообще у современных лириков снова стал невероятно прилизанной, необычайно напыщенной фигурой. Это не активное существо, которое живет в действительном мире и пишет стихи, это «поэт», парящий в облаках, но облака эти – не что иное, как туманные фантазии немецкого бюргера. – Бек постоянно переходит от невероятнейшей высокопарности к самой трезвенной мещанской прозе, от мелкого воинственного юмора, направленного против существующих условий, к сентиментальному примирению с ними. То и дело он спохватывается, что ведь это он‑то и есть de quo fabula narratur{64}. Его песни оказывают поэтому не революционное действие, а действуют, как

 

«Три шипучих порошка,

Останавливающие кровь» (стр. 293).

 

Вся книга весьма характерно заканчивается поэтому следующим бессильным нытьем, выражающим покорность:

 

Когда, о боже, будем

Мы жить, как должно людям?

Страдая, жажду я вдвойне,

Вдвойне устал я от терпенья.

 

Бек бесспорно обладает большим талантом и большей природной энергией, чем большинство немецкой литературной мелкоты. Его единственное несчастье – это немецкое убожество, к теоретическим формам которого принадлежат и напыщенно‑слезливый социализм, и младогерманские реминисценции Бека. Пока общественные противоречия не примут в Германии более острой формы, благодаря более определенному размежеванию классов и быстрому завоеванию политической власти буржуазией, в самой Германии немецкому поэту надеяться особенно не на что. С одной стороны, для него невозможно выступать революционно в немецком обществе, так как сами революционные элементы еще слишком неразвиты; с другой стороны, окружающее его со всех сторон хроническое убожество действует слишком расслабляюще, лишая его возможности подняться над ним, быть свободным от него и высмеивать его без риска самому вновь в него впасть. Всем немецким поэтам, у которых есть хоть какой‑нибудь талант, пока что можно посоветовать только одно – переселиться в цивилизованные страны.

 

КАРЛ ГРЮН. «О ГЁТЕ С ЧЕЛОВЕЧЕСКОЙ ТОЧКИ ЗРЕНИЯ»

 

ДАРМШТАДТ, 1846{65}

Г‑н Грюн, чтобы отдохнуть от трудов, которые доставило ему его «Социальное движение во Франции и Бельгии», бросает взгляд на социальный застой у себя на родине. Для разнообразия он решил на этот раз взглянуть на старого Гёте «с человеческой точки зрения». Сменив семимильные сапоги на домашние туфли и надев шлафрок, он самодовольно потягивается в своем кресле:

«Мы не пишем комментариев, мы берем лишь то, что лежит под рукой» (стр. 244).

Он устроился весьма уютно:

«Розы и камелии я поставил у себя в комнате, резеду и фиалки у открытого окна» (стр. III). «И прежде всего никаких комментариев!.. Но вот собрание сочинений на стол, немного запаха роз и резеды в комнате! Посмотрим, как далеко мы подвинемся… Только плут дает больше, чем он имеет» (стр. IV, V).

При всей своей nonchalance{66} г‑н Грюн совершает в этой книге величайшие подвиги. Но это не удивляет нас после того, как мы слышали от него самого, что он – человек, который «готов был прийти в отчаяние от ничтожества общественных и личных отношений» (стр. III), который «чувствовал на себе узду Гёте, когда ему грозила опасность затеряться в чрезмерном и бесформенном» (там же), и который обладает «высоким чувством человеческого призвания, принадлежащего нашей душе, хотя бы это вело в ад!» (стр. IV). Мы уже больше ничему не удивляемся, после того как мы узнали, что уже раньше он «однажды обратился с вопросом к «человеку» Фейербаха», с вопросом, на который хотя и «легко было бы ответить», но который все же для указанного «человека» оказался, повидимому, слишком трудным (стр. 277); после того как мы увидели, как г‑н Грюн на стр. 198 «выводил самосознание из тупика», как на стр. 102 он хочет даже отправиться «ко двору русского императора», а на стр. 305 громовым голосом возглашает на весь мир: «Анафема тому, кто с помощью закона хочет создать новое положение, которое должно быть длительным!». Мы готовы ко всему, когда г‑н Грюн на стр. 187 собирается «обнюхать идеализм» и «превратить» его «в уличного мальчишку», когда он обдумывает, как бы «стать собственником», «богатым, богатым собственником, чтобы иметь возможность платить налог, дающий право на избрание в парламент человечества и на включение в список присяжных, которые выносят решения о человеческом и нечеловеческом».

Разве это может ему не удаться, ему, стоящему «на безымянной почве общечеловеческого» (стр. 182)? Его не страшат даже «ночь и ее ужасы» (стр. 312): убийство, прелюбодеяние, воровство, проституция, распутство и пороки, порожденные гордыней. Правда, на стр. 99 он признается, что он уже «испытал бесконечную боль, когда человек ловит себя на том, что он ничтожен». Правда, сам он «ловит» себя на глазах у публики на «том же» в связи с фразой:

 

С тобою схож лишь дух, который сам ты познаешь, –

Не я[91].

 

Происходит это следующим образом:

«В этих словах как бы сливаются удары молнии и раскаты грома и в то же время разверзается земля. В этих словах разрывается завеса перед храмом, раскрываются могилы… наступают сумерки богов и древний хаос… звезды опять сталкиваются друг с другом, единственный хвост кометы мгновенно сжигает маленькую землю, и все, что остается, – это лишь чад, дым и пар. И если представить себе самое ужасное разрушение… все же это еще ничто по сравнению с тем уничтожением, которое таится в этих немногих словах!» (стр. 235, 230).

Правда, когда г‑н Грюн доходит «до самой крайней границы теории», в частности, на стр. 295, у него «как бы ледяные струи бегут по спине и настоящий ужас пронизывает его члены». – Однако он целиком преодолевает все это, ибо он ведь является членом «великого масонского ордена человечества» (стр. 317)!

Take it all in all{67}. Обладая такими качествами, г‑н Грюн будет иметь успех на любом поприще. Прежде чем мы перейдем к его плодотворным рассуждениям о Гёте, отправимся вместе с ним в некоторые побочные области его деятельности.

Прежде всего в область естествознания, так как «познание природы», согласно стр. 247, – это «единственно положительная наука» и в то же время «не в меньшей степени проявление совершенства гуманистического» (vulgo{68} человеческого) «человека». Соберем тщательно все положительное, что сообщает нам г‑н Грюн об этой единственно положительной науке. Он не вдается здесь, правда, в подробности этой науки и лишь, прохаживаясь в сумерки по своей комнате, роняет несколько замечаний; однако при этом он «не в меньшей степени» совершает «самые положительные» чудеса.

По поводу приписываемой Гольбаху «Системы природы»[92]он делает следующее открытие:

«Здесь невозможно разобраться, каким образом система природы обрывается на полпути, обрывается в том пункте, где из необходимости церебральной системы должны были бы пробиться свобода и самоопределение»

(стр. 70).

Г‑н Грюн мог бы совершенно точно указать пункт, в котором «из необходимости церебральной системы» «пробивается» то одно, то другое, и человек, таким образом, получает затрещины и по внутренней стороне черепа. Г‑н Грюн мог бы дать самые точные и подробные сведения по тому пункту, который до сих пор совершенно не поддавался наблюдению, именно о процессе выработки сознания в мозгу. Но, увы! В книге о Гёте с человеческой точки зрения «это не может быть изложено».

Дюма, Плейфер, Фарадей и Либих до сих пор простодушно придерживались того мнения, что кислород – газ, лишенный как вкуса, так и запаха. Но г‑н Грюн, зная, что все кислое щиплет язык, объявляет «кислород» на стр. 75 «едким». Точно так же он обогащает на стр. 229 новыми фактами и акустику, и оптику: вызвав в этом месте появление «очистительного шума и сияния», он тем самым делает несомненной очистительную силу звука и света.

He довольствуясь этим блестящим обогащением «единственно положительной науки», не довольствуясь и теорией внутренних затрещин, г‑н Грюн открывает на стр. 94 новую кость: «Вертер – это человек, которому недостает позвоночной кости, который не стал еще субъектом». До сих пор господствовало ошибочное мнение, что у человека имеется свыше двух дюжин позвонков. Г‑н Грюн не только сводит эти многочисленные кости к их нормальному единству, но и открывает к тому же, что эта исключительная позвоночная кость обладает замечательным свойством делать человека «субъектом». «Субъект» – г‑н Грюн – заслуживает за это открытие особой позвоночной кости.

Наш от случая к случаю естествоиспытатель следующим образом формулирует под конец свою «единственно положительную науку» о природе:

 

«Разве природы ядро

Не в человеческом сердце?[93]

 

Ядро природы – в сердце человека. В человеческом сердце – ядро природы. Природа имеет свое ядро в человеческом сердце» (стр. 250).

С разрешения г‑на Грюна мы добавляем: в сердце человека – ядро природы. В сердце – ядро природы человека. В человеческом сердце природа имеет свое ядро.

На этом выдающемся «положительном» разъяснении мы оставляем область естествознания, чтобы перейти к политической экономии, которая, к сожалению, согласно вышеизложенному, не является «положительной наукой». Пренебрегая этим, г‑н Грюн действует и здесь хотя и на авось, но в высшей степени «положительно».

«Индивид выступил против индивида, и так возникла всеобщая конкуренция» (стр. 211).

Это значит, что смутное и таинственное представление немецких социалистов о «всеобщей конкуренции» вступило в жизнь, «и так возникла конкуренция». Аргументы не приводятся, несомненно, потому, что политическая экономия не есть положительная наука.

«В средние века презренный металл был еще скован верностью, любовью и благочестием; XVI век разбил эти оковы, и деньги обрели свободу» (стр. 241).

Мак‑Куллох и Бланки, которые до сих пор находились во власти заблуждения, будто деньги «в средние века были скованы» отсутствием сообщения с Америкой и гранитными массами, закрывавшими в Андах жилы «презренного металла», – Мак‑Куллох и Бланки будут голосовать за посылку Грюну благодарственного адреса за это открытие.

Истории, которая тоже не является «положительной наукой», г‑н Грюн пытается придать положительный характер, противопоставляя фактам, почерпнутым из традиции, ряд фактов, почерпнутых из своего воображения.

На стр. 91 «Катон Аддисона закалывает себя кинжалом на английской сцене за сто лет до Вертера», обнаруживая, таким образом, поразительное пресыщение жизнью. Оказывается, что он «закалывает» себя тогда, когда его автор, родившийся в 1672 г., был еще младенцем[94].

На стр. 175 г‑н Грюн исправляет дневники Гёте, указывая, что в 1815 г. свобода печати не была «провозглашена» немецкими правительствами, но лишь «обещана». Таким образом, все те ужасы, которые нам рассказывают зауэрландские и прочие филистеры о четырех годах свободы печати, с 1815 по 1819 г., о том, как все их грязные дела и скандальные истории были извлечены прессой на свет божий и как, наконец, союзные постановления 1819 г.[95]положили конец этому террору гласности, – все это было не более, как сон.

Г‑н Грюн рассказывает нам далее, что вольный имперский город Франкфурт отнюдь не был государством, а «лишь частью гражданского общества» (стр. 19). И вообще в Германии якобы нет государств, поэтому теперь начинают, наконец, «все больше и больше понимать своеобразные преимущества этой германской безгосударственности» (стр. 257); эти преимущества заключаются прежде всего в широкой возможности получения колотушек. Немецкие самодержцы могут, таким образом, сказать: «la societe civile, c'est moi»{69}, – причем им все же придется плохо, так как, согласно стр. 101, гражданское общество – лишь «абстракция».

Но если у немцев нет государства, зато у них имеется «огромный вексель на правду, и этот вексель должен быть реализован, оплачен, превращен в звонкую монету» (стр. 5). Этот вексель, несомненно, оплачивается в той же конторе, в которой г‑н Грюн платит «налог, дающий право на избрание в парламент человечества».

Важнейшие «положительные» разъяснения даются нам относительно французской революции, о «значении» которой автор держит, отклоняясь от предмета, «особую речь». Он начинает с оракульского изречения: противоречие между историческим правом и правом, основанным на разуме, имеет большое значение, ибо и то, и другое – исторического происхождения. Отнюдь не желая сколько‑нибудь преуменьшать значение столь же нового, как и важного открытия г‑на Грюна, что и право, основанное на разуме, сложилось в процессе истории, мы позволяем себе лишь скромно заметить, что безмолвный разговор с глазу на глаз в комнатной тиши с первыми томами «Парламентской истории» Бюше[96]должен был бы показать ему, какую роль это противоречие сыграло в революции.

Г‑н Грюн предпочитает, однако, подробно доказывать нам негодность революции, что сводится в конце концов к одному‑единственному, но очень тяжкому упреку: она «не исследовала понятие «человек»». Такое грубое упущение действительно непростительно. Если бы только революция исследовала понятие «человек», то не было бы и речи ни о девятом термидора, ни о восемнадцатом брюмера[97],Наполеон удовольствовался бы чином генерала и, может быть, на старости лет написал бы устав строевой службы «с человеческой точки зрения». – Далее мы узнаем в связи с разъяснением «значения революции», что деизм в основе своей не отличается от материализма, а также, почему он не отличается. Это дает нам возможность с удовольствием убедиться, что г‑н Грюн еще не совсем забыл своего Гегеля. Сравни, например, «Историю философии» Гегеля, ч. III, стр. 458, 459, 463 второго издания[98]. – Далее, опять‑таки для разъяснения «значения революции», сообщаются подробности о конкуренции – важнейшее мы уже изложили выше, – после чего приводятся длинные извлечения из работ Гольбаха, чтобы доказать, что он выводит преступления из существования государства; не в меньшей мере разъясняется «значение революции» богатым набором выдержек из «Утопии» Томаса Мора, относительно которой опять‑таки разъясняется, что в ней в 1516 г. пророчески изображена с точностью до мелочей не более не менее как «теперешняя Англия» (стр. 225). И, наконец, после всех этих разбросанных мимоходом на целых 36 страницах соображений и рассуждений следует окончательный приговор на стр. 226: «Революция – это осуществление макиавеллизма». Предостерегающий пример для всех, кто еще не исследовал понятия «человек»!

В утешение бедным французам, которые не достигли ничего, кроме осуществления макиавеллизма, г‑н Грюн на стр. 73 проливает капельку бальзама:

«Французский народ в XVIII веке был среди народов Прометеем, противопоставившим человеческие права правам богов».

Не будем обращать внимание на то, что таким образом «понятие «человек»» все же должно было быть «исследовано», или на то, что права человека «противопоставлялись» не «правам богов», а правам короля, дворянства и попов: оставим эти мелочи и молча предадимся скорби, ибо здесь с самим г‑ном Грюном происходит нечто «человеческое».

А именно г‑н Грюн забывает, что в более ранних своих произведениях (см., например, статью о «социальном движении» в I томе «Rheinische Jahrbucher»[99]и др.) он не только широко комментировал и «популяризировал» известное рассуждение о правах человека из «Deutsch‑Franzosische Jahrbucher»[100], но даже с истинным усердием плагиатора утрировал его, превратив в бессмыслицу. Он забывает, что клеймил там права человека, как права лавочника, мещанина и т. д., и теперь вдруг превращает их в «человеческие права», в права, присущие человеку». То же случается с г‑ном Грюном на стр. 251 и 252, где взятое из «Фауста» «право новое, родное, о чем, увы, и речи нет», превращается в «твое естественное право, твое человеческое право, право внутренне определять свои действия и наслаждаться своим произведением», хотя Гёте прямо противопоставляет это право «законам и правам, наследному именью», передающемуся «как старая болезнь»[101], т. е. традиционному праву ancien regime{70}, с которым находятся в противоречии лишь «прирожденные, не зависящие от давности, неотчуждаемые права человека», провозглашенные революцией, но отнюдь не права, присущие «человеку». На этот раз г‑н Грюн, конечно, должен был забыть то, что писал раньше, чтобы Гёте не потерял человеческой точки зрения. Впрочем, г‑н Грюн не совсем еще забыл то, чему он научился из «Deutsch‑Franzosisclie Jahrbucher» и других работ того же направления. На стр. 210 он определяет, например, тогдашнюю французскую свободу как «свободу от несвободной (!) всеобщей (!!) сущности (!!!)». Этот ублюдок, очевидно, возник из «общности»{71} со стр. 204 и 205 «Deutsch‑Franzosische Jahrbucher»[102]благодаря переводу этих страниц на тот язык, который в обиходе у современного немецкого социализма. «Истинные социалисты» вообще имеют обыкновение, когда они встречаются с рассуждением, которое им непонятно, так как оно абстрагировано от философии и содержит юридические, экономические и т. н. термины, мигом сводить его к короткой, уснащенной философскими терминами фразе и заучивать этот вздор наизусть для любого употребления. Таким именно образом правовая «общность» «DeutschFranzosische Jahrbucher» превращена в приведенную выше философски‑бессмысленную «всеобщую сущность»; политическая эмансипация, демократия нашли свою философскую краткую формулу в «освобождении от несвободной всеобщей сущности» – формулу, которую «истинный социалист» может уже положить в карман, не опасаясь, что его ученость окажется для него слишком тяжелым бременем. – На стр. XXVI г‑н Грюн эксплуатирует подобным же образом то, что в «Святом семействе» сказано о сенсуализме и материализме[103], и использует сделанное в этой работе указание, что у материалистов прошлого столетия, в частности, у Гольбаха, можно найти точки соприкосновения с социалистическим движением наших дней, для того чтобы привести упомянутые выше цитаты из Гольбаха и снабдить их социалистическими комментариями.

Переходим к философии. К ней г‑н Грюн питает глубокое презрение. Уже на стр. VII он сообщает нам, что ему «впредь более нечего делать с религией, философией и политикой», что все они «относятся к прошлому и никогда более не поднимутся после пережитого ими крушения» и что от всех них и, в частности, от философии он «не сохраняет ничего, кроме человека и способной к общественной деятельности социальной сущности». Этой способной к общественной деятельности общественной сущности и упомянутого выше человеческого человека во всяком случае достаточно, чтобы утешить нас по поводу безвозвратной гибели религии, философии и политики. Но г‑н Грюн весьма умерен. Он не только «сохранил» из философии «гуманистического человека» и всевозможные «сущности», но и является счастливым обладателем значительной, хотя и весьма хаотической, массы гегелевских традиций. Да и могло ли быть иначе, после того как он несколько лет тому назад не раз с благоговением преклонял колени перед бюстом Гегеля? Нас, вероятно, попросят не касаться таких смешных и скандальных personalia{72}, но г‑н Грюн сам доверил эту тайну печати. На этот раз мы не скажем где. Мы уже столько раз указывали г‑ну Грюну его источники, отмечая и главу и стих, что можем потребовать хоть раз такой же услуги и от г‑на Грюна. Чтобы еще раз доказать ему нашу готовность к услугам, мы доверим ему тайну, что окончательное решение спорного вопроса о свободе воли, приводимое им на стр. 8, он заимствовал из «Трактата об ассоциации» Фурье, раздел о свободе воли[104]. Лишь замечание, что теория о свободе воли есть «заблуждение немецкого духа», является своеобразным «заблуждением» самого г‑на Грюна.

Наконец, мы приближаемся к Гёте. На стр. 15 г‑н Грюн доказывает, что Гёте имеет право на существование. Гёте и Шиллер – это разрешение противоречия между «бездеятельным наслаждением», т. е. Виландом, и «чуждым наслаждения действием», т. е. Клопштоком. «Лессинг первый заставил человека опереться на самого себя» (сумеет ли г‑н Грюн проделать вслед за ним этот акробатический фокус?). – В этой философской конструкции перед нами сразу все источники г‑на Грюна. Форма конструкции, основа всего – это общеизвестная гегелевская манера примирения противоречий. «Опирающийся на самого себя человек» – это гегелевская терминология в применении к Фейербаху. «Бездеятельное наслаждение» и «чуждое наслаждения действие» – противоречие, по поводу которого г‑н Грюн заставляет Виланда и Клопштока разыгрывать приведенные выше вариации, – заимствованы из собрания сочинений М. Гесса. Единственный источник, которого мы не обнаруживаем, это сама история литературы, не имеющая ни малейшего понятия о приведенном выше хламе, и поэтому у г‑на Грюна есть полное основание игнорировать ее.

Так как мы как раз говорим о Шиллере, уместно привести следующее замечание г‑на Грюна: «Шиллер был всем, чем только можно быть, не будучи только Гёте» (стр. 311). Позвольте, ведь можно было бы быть и г‑ном Грюном! – Впрочем, здесь наш автор присваивает себе лавры Людвига Баварского:

Рим, у тебя нет того, чем владеет Неаполь,

у Неаполя качеств нет Рима; Если б вас слить воедино, это было бы слишком для мира.

Этой исторической конструкцией подготовлено появление Гёте в немецкой литературе. «Человек», которого Лессинг «заставил опереться на самого себя», только в руках Гёте может проделывать дальнейшую эволюцию. Именно г‑ну Грюну принадлежит заслуга открытия в Гёте «человека» – не того естественного, жизнерадостного, наделенного плотью и кровью человека, который рождается от мужчины и женщины, а человека в высшем смысле, диалектического человека, caput mortuum{73} в том тигле, в котором были выплавлены бог‑отец, бог‑сын и бог‑дух святой, cousin germain{74} гомункула из «Фауста», словом, не человека, о котором говорит Гёте, а «человека», о котором говорит г‑н Грюн. Но кто же этот «человек», о котором говорит г‑н Грюн?

«У Гёте нет иного содержания кроме человеческого» (стр. XVI). – На стр. XXI мы узнаем, «что Гёте мыслил и изображал человека таким, каким мы хотели бы его сегодня претворить в действительность». – На стр. XXII: «Гёте в настоящее время – таковы именно его произведения – есть подлинный кодекс человечества». – Гёте – это «совершенная человечность» (стр. XXV). – «Поэтические творения Гёте являются (!) идеалом человеческого общества» (стр. 12). – «Гёте не мог стать национальным поэтом, так как он был призван быть поэтом человеческого» (стр. 25). – И все же на стр. 14 «наш народ», т. е. немцы, должен в Гёте «видеть в преображенном виде свою собственную сущность».

Здесь нам дается первое разъяснение «человеческой сущности», и мы при этом тем более можем положиться на г‑на Грюна, что он, несомненно, глубочайшим образом «исследовал понятие «человек»». Гёте изображает «человека» таким, каким г‑н Грюн намерен его претворить в действительность, и в то же время он изображает немецкий народ в преображенном виде, таким образом, «человек» есть не кто иной, как «преображенный немец». Это утверждается повсюду. Подобно тому как Гёте «не национальный поэт», но «поэт человеческого», так и немецкий народ «не национальный» народ, но народ «человеческого». Поэтому на стр. XVI мы читаем: «Поэтические творения Гёте, возникнув из жизни… не имели и не имеют ничего общего с действительностью». Точь‑в‑точь, как и «человек», точь‑в‑точь, как и немцы. А на стр. 4: «И сейчас еще французский социализм хочет осчастливить только Францию; немецкие же писатели обращены лицом ко всему роду человеческому» (между тем как «род человеческий» в большинстве случаев «обращен» к ним не «лицом», а довольно‑таки отдаленной от него и противоположной ему частью тела). Г‑н Грюн во многих местах выражает также свою радость по поводу того, что Гёте хотел «дать выход свободе чело‑пека изнутри» (см., например, стр. 225), но из этого чисто германского освобождения все еще ничего «не выходит».

Итак, констатируем это первое разъяснение: «человек» – это «преображенный» немец.

Проследим же, в чем заключается признание г‑ном Грюном Гёте «поэтом человеческого», признание «человеческого содержания в Гёте». Это признание нам лучше всего откроет, кто тот «человек», о котором говорит г‑н Грюн. Мы увидим, что г‑н Грюн разглашает здесь сокровеннейшие мысли «истинного социализма», подобно тому как вообще в своем неукротимом стремлении перекричать всю свою компанию он заходит настолько далеко, что выбалтывает миру вещи, о которых прочая братия предпочла бы хранить молчание. Ему, впрочем, тем легче было превратить Гёте в «поэта человеческого», что Гёте сам часто в несколько высокопарном смысле употреблял слова «человек» и «человеческий». Гёте употреблял их, конечно, только в том смысле, в каком они употреблялись в его время, а позднее также Гегелем, когда определение «человеческий» применялось преимущественно к грекам в противоположность языческим и христианским варварам, задолго до того, как Фейербахом было вложено в эти выражения мистически‑философское содержание. У Гёте, в частности, в большинстве случаев они имеют совершенно нефилософское, плотское значение. Лишь гну Грюну принадлежит заслуга превращения Гёте в ученика Фейербаха и в «истинного социалиста».

О самом Гёте мы не можем, конечно, говорить здесь подробно. Мы обращаем внимание лишь на один пункт. – Гёте в своих произведениях двояко относится к немецкому обществу своего времени. То он враждебен ему; оно противно ему, и он пытается бежать от него, как в «Ифигении» и вообще во время путешествия по Италии; он восстает против него, как Гёц, Прометей и Фауст, осыпает его горькими насмешками Мефистофеля. То он, напротив, сближается с ним, «приноравливается» к нему, как в большинстве своих стихотворений из цикла «Кроткие ксении» и во многих прозаических произведениях, восхваляет его, как в «Маскарадных шествиях», даже защищает его от напирающего на него исторического движения, особенно во всех произведениях, где он касается французской революции. Дело не только в том, что Гёте признает отдельные стороны немецкой жизни в противоположность другим сторонам, которые ему враждебны. Часто это только проявление его различных настроений; в нем постоянно происходит борьба между гениальным поэтом, которому убожество окружающей его среды внушало отвращение, и осмотрительным сыном франкфуртского патриция, достопочтенным веймарским тайным советником, который видит себя вынужденным заключать с этим убожеством перемирие и приспосабливаться к нему. Так, Гёте то колоссально велик, то мелок; то это непокорный, насмешливый, презирающий мир гений, то осторожный, всем довольный, узкий филистер. И Гёте был не в силах победить немецкое убожество; напротив, оно побеждает его; и эта победа убожества над величайшим немцем является лучшим доказательством того, что «изнутри» его вообще нельзя победить. Гёте был слишком разносторонен, он был слишком активной натурой, слишком соткан из плоти и крови, чтобы искать спасения от убожества в шиллеровском бегстве к кантонскому идеалу; он был слишком проницателен, чтобы не видеть, что это бегство в конце концов сводилось к замене плоского убожества высокопарным. Его темперамент, его энергия, все его духовные стремления толкали его к практической жизни, а практическая жизнь, с которой он сталкивался, была жалка. Перед этой дилеммой – существовать в жизненной среде, которую он должен был презирать и все же быть прикованным к ней как к единственной, в которой он мог действовать, – перед этой дилеммой Гёте находился постоянно, и чем старше он становился, тем все больше могучий поэт, de guerre lasse{75}, уступал место заурядному веймарскому министру. Мы упрекаем Гёте не за то, что он не был либерален, как это делают Берне и Мен‑цель, а за то, что временами он мог быть даже филистером; мы упрекаем его и не за то, что он не был способен на энтузиазм во имя немецкой свободы, а за то, что он филистерскому страху перед всяким современным великим историческим движением приносил в жертву свое, иной раз пробивавшееся, более правильное эстетическое чутье; не за то, что он был придворным, а за то, что в то время, когда Наполеон чистил огромные авгиевы конюшни Германии, он мог с торжественной серьезностью заниматься ничтожнейшими делами и menus plaisirs{76} одного из ничтожнейших немецких крохотных дворов. Мы вообще не делаем упреков Гёте ни с моральной, ни с партийной точки зрения, а упрекаем его разве лишь с эстетической и исторической точки зрения; мы не измеряем Гёте ни моральной, ни политической, ни «человеческой» меркой. Мы не можем здесь заняться изображением Гёте в связи со всей его эпохой, с его литературными предшественниками и современниками, изобразить его в развитии и в связи с его общественным положением. Мы ограничиваемся поэтому лишь тем, что просто констатируем факт.




Поделиться с друзьями:


Дата добавления: 2015-06-04; Просмотров: 347; Нарушение авторских прав?; Мы поможем в написании вашей работы!


Нам важно ваше мнение! Был ли полезен опубликованный материал? Да | Нет



studopedia.su - Студопедия (2013 - 2024) год. Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав! Последнее добавление




Генерация страницы за: 0.047 сек.