Студопедия

КАТЕГОРИИ:


Архитектура-(3434)Астрономия-(809)Биология-(7483)Биотехнологии-(1457)Военное дело-(14632)Высокие технологии-(1363)География-(913)Геология-(1438)Государство-(451)Демография-(1065)Дом-(47672)Журналистика и СМИ-(912)Изобретательство-(14524)Иностранные языки-(4268)Информатика-(17799)Искусство-(1338)История-(13644)Компьютеры-(11121)Косметика-(55)Кулинария-(373)Культура-(8427)Лингвистика-(374)Литература-(1642)Маркетинг-(23702)Математика-(16968)Машиностроение-(1700)Медицина-(12668)Менеджмент-(24684)Механика-(15423)Науковедение-(506)Образование-(11852)Охрана труда-(3308)Педагогика-(5571)Полиграфия-(1312)Политика-(7869)Право-(5454)Приборостроение-(1369)Программирование-(2801)Производство-(97182)Промышленность-(8706)Психология-(18388)Религия-(3217)Связь-(10668)Сельское хозяйство-(299)Социология-(6455)Спорт-(42831)Строительство-(4793)Торговля-(5050)Транспорт-(2929)Туризм-(1568)Физика-(3942)Философия-(17015)Финансы-(26596)Химия-(22929)Экология-(12095)Экономика-(9961)Электроника-(8441)Электротехника-(4623)Энергетика-(12629)Юриспруденция-(1492)Ядерная техника-(1748)

Игра в бисер 19 страница




составлять романы о своей жизни на языке и в стиле

соответствующей страны и эпохи. Сохранились в высшей степени

виртуозно сочиненные автобиографии в куриальном стиле папского

Рима 1200 года, автобиографии, написанные на монашеской латыни,

автобиографии, на итальянском языке "Ста новелл"{2_3_02}, на

французском Монтеня, в стиле немецкого барокко Мартина

Опица{2_3_03} и т.п. В этом вольном и игровом жанре сохранились

отголоски древнеазиатской веры в последующее возрождение и

переселение душ; среди педагогов и среди учеников было

распространено представление о том, что нынешней жизни,

возможно, предшествовала другая, в другом обличии, в другие

времена, в другой среде. Разумеется, это нельзя было назвать

верой в строгом смысле слова, в еще меньшей степени это было

учением; лучше всего назвать это своего рода игрой,

упражнением, полетом фантазии, попыткой представить себе свое

собственное "я" в ином окружении и в иной обстановке. Так же,

как в стилистических семинарах, а часто и в Игре, студенты в

данном случае учились бережно приподнимать завесу над минувшими

эпохами культуры, временами и странами, привыкали рассматривать

себя как некую маску, временное обличье энтелехии. У подобной

традиции есть своя прелесть, есть и свои преимущества, иначе он

бы так долго не сохранился. Кстати, было довольно много

студентов, в большей или меньшей степени веривших не только в

идею возрождения душ в ином обличии, но и в правдоподобие ими

самими созданных автобиографий. Конечно же, большинство этих

воображаемых жизней не было просто стилистическим упражнением

или историческим экскурсом, -- нет, это была своего рода мечта,

так сказать, идеальный или идеализированный автопортрет:

студенты описывали себя, как правило, в тех костюмах, наделяли

себя такими характерами, в каких им хотелось бы щеголять и

какие они хотели бы иметь в идеале. Добавим, что эти

жизнеописания представляли собой недурной педагогический прием,

некую вполне официальную отдушину для потребности в поэзии,

столь свойственной юношескому возрасту. Прошли уже многие

поколения с тех пор, как истинное и серьезное стихотворство

было осуждено: частью его заменили науками, а частью Игрой в

бисер. Однако жажда художественного творчества, жажда, столь

свойственная молодости, полностью не была этим утолена. В

сочинении воображаемых биографий, которые порой разрастались до

целых повестей, молодым людям предоставлялось вполне

дозволенное и просторное поле деятельности. Возможно, при этом

кое-кто и совершал свои первые шаги на пути к самопознанию.

Случалось, между прочим, -- и учителя взирали на это

благосклонно, -- что студенты в таких жизнеописаниях

обрушивались на нынешнее состояние дел в мире и на Касталию с

критикой и высказывали бунтарские мысли. Помимо всего прочего,

сочинения эти очень многое говорили учителям о моральном и

духовном состоянии авторов как раз в то время, когда студенты

пользовались наибольшей свободой и не находились под

пристальным контролем.

До нашего времени дошли три таких жизнеописания,

сочиненных Иозефом Кнехтом, и все три мы приведем от слова до

слова, полагая их наиболее ценной частью нашей книги. Написал

ли Кнехт только эти три вымышленные автобиографии, не

потерялась ли какая-нибудь еще -- об этом возможны самые

различные предположения. Определенно мы знаем только, что после

того, как Кнехт сдал третью, "индийскую", биографию, канцелярия

Воспитательной Коллегии рекомендовала ему для следующей выбрать

более близкую историческую эпоху, о которой сохранилось больше

документальных свидетельств, и обратить внимание на

исторические детали. Из рассказов и писем мы знаем: Кнехт

действительно занялся сбором материалов для новой такой

биографии, где хотел изобразить себя в восемнадцатом столетии;

он намеревался выступить в роли швабского теолога{2_3_04},

который оставляет церковную должность, дабы целиком посвятить

себя музыке; кстати, этот теолог -- ученик Иоганна Альбрехта

Бенгеля{2_3_05}, друг Этингера{2_3_06} и некоторое время гостит

в общине Цинцендорфа{2_3_07}. Нам известно также, что в ту пору

Кнехт прочитал и законспектировал много трудов, частью весьма

редких, о церковных уставах, пиетизме{1_01} и о

Цинцендорфе{2_3_07}, о литургиях и старинной церковной музыке.

Дошло до нас и то, что Кнехт был поистине влюблен в образ

прелата -- мага Этингера{2_3_06}, да и к магистру

Бенгелю{2_3_05} испытывал подлинную любовь и глубокое чувство

благоговения: он даже переснял его портрет, который в течение

длительного времени можно было видеть у него на письменном

столе. Кнехт предпринимал серьезные попытки прийти к

объективной оценке Цинцендорфа{2_3_07}, в равной мере и

привлекавшего и отталкивавшего его. В конце концов, так и не

завершив, Иозеф отложил эту работу, довольный уже тем, что

успел познать. Одновременно он объявил себя не в состоянии

создать на этом материале биографию, ибо чересчур увлекся

частностями. Именно это высказывание и дает нам окончательное

право усматривать в трех сохранившихся жизнеописаниях -- вовсе

не полагая при этом умалить их -- скорее труд поэтической и

благородной натуры, нежели работы ученого.

Для Кнехта обретенная свобода была не только свободой

научного познания, -- она означала также мощную разрядку. Он

ведь был не просто воспитанником, как все остальные, его

тяготили не только строгие школьные правила, четкий распорядок

дня, тщательный контроль и наблюдение учителей -- немалое

время, выпадающее на долю ученика элиты. Отношения с Плинио

Дезиньори возложили на плечи Кнехта еще большую тяжесть,

потребовавшую предельного напряжения умственных и душевных сил:

ведь то была роль весьма активная и представительная, и

ответственность по сути превышала его силы, была ему явно не по

возрасту. Со всем этим он справлялся только благодаря избытку

силы воли и таланта, и все же без поддержки издалека, поддержки

Магистра музыки, он, разумеется, не смог бы довести дело до

конца. Двадцатичетырехлетнего Кнехта мы видим в конце его

вальдцельских ученических лет, хотя и не по годам созревшим и

несколько переутомленным, но, как это ни удивительно, без

внешних признаков нанесенного ему вреда. Однако сколь глубоко

было потрясено все его существо этой ролью и этим бременем,

сколь близок он был к полному истощению, -- хотя тому и нет

прямых свидетельств, -- мы можем заключить из того, как

воспользовался сей молодой человек столь горячо желанной

свободой. Кнехт, в последние школьные годы стоявший на виду и в

некотором роде уже принадлежавший общественности, немедленно и

решительно от всего устранился. Более того, если проследить всю

его тогдашнюю жизнь, то складывается впечатление, что больше

всего ему хотелось стать невидимкой: никакое окружение, никакая

компания не казались ему достаточно тихими, никакая жизнь

достаточно уединенной. На первые, весьма пространные и бурные,

письма Дезиньори он отвечал очень кратко и неохотно, а затем и

вовсе перестал писать. Знаменитый ученик Кнехт словно в воду

канул; только в Вальдцеле слава его не меркла и со временем

приобрела легендарный характер.

Именно поэтому он в первые студенческие годы избегал

Вальдцель, что повлекло за собой даже временный его отказ от

посещения старших и высших курсов Игры.

И несмотря на это, -- хотя поверхностному наблюдателю

должно было броситься в глаза поразительное пренебрежение к

Игре, -- мы знаем: весь ход его свободных занятий, кажущийся

таким беспорядочным, бессвязным, во всяком случае -- необычным,

целиком определялся Игрой, возвращал его к Игре и к службе ей.

Мы останавливаемся на этом несколько подробнее, ибо черта эта

характерна. Иозеф Кнехт воспользовался свободой своих научных

занятий самым удивительным, даже, казалось бы, сумасбродным и

юношески гениальным образом. В Вальдцеле он, как и все,

прослушал введение в Игру и соответствующий повторный курс.

Захваченный притягательной силой этой Игры игр, он, которого в

последнем учебном году среди друзей уже называли хорошим

игроком, закончил еще один куре и, хотя числился только

учеником элиты, был принят во вторую ступень адептов Игры, а

это считалось редким отличием.

Одному из товарищей по повторному курсу, своему другу и

впоследствии помощнику, Фрицу Тегуляриусу, он спустя несколько

лет поведал о случае, который не только определил его решение

стать адептом Игры, но и оказал огромное влияние на его научные

исследования в годы студенчества. Письмо это сохранилось. Кнехт

пишет:

"Я хочу тебе напомнить один определенный день и одну

весьма определенную Игру того времени, когда мы оба,

назначенные в туже группу, с таким рвением трудилось над

дебютами наших первых партий. Руководитель подал нам несколько

идей и предложил на выбор разные темы, мы как раз достигли

щекотливого перехода от астрономии, математики и физики к

филологии и истории, а руководитель наш был великий мастер в

устройстве нам, нетерпеливым новичкам, всевозможных ловушек, в

заманивании нас на скользкую почву недопустимых абстракций и

аналогий. Он подсовывал нам заманчивые игры-безделушки из

области сравнительного языкознания и этимологии и забавлялся

сверх меры, если один из нас попадал в ловко расставленные

сети. До умопомрачения мы подсчитывали длину греческих слогов,

и вдруг нам, самым беззастенчивым образом сбив нас с толку,

вместо метрического, неожиданно предлагали заняться ударным

скандированием. Формально он преподавал блестяще и вполне

корректно, хотя вся манера подобного преподавания претила мне:

он демонстрировал нам ошибочные ходы, соблазнял на ложные

умозаключения, хотя и с похвальным намерением обратить наше

внимание на подстерегающие нас опасности, но в какой-то мере и

ради того, чтобы посмеяться над зелеными юнцами и наиболее

восторженным привить побольше скепсиса. Но именно на его

уроках, во время его издевательских экспериментов с ловушками и

подтасовками, когда мы, робея, ощупью пытались набросать

мало-мальски приемлемую партию, меня внезапно, всколыхнув всю

мою душу, охватило сознание смысла и величия нашей Игры. Мы

кромсали в то время какую-то языковедческую проблему и как бы

вблизи лицезрели блистательные взлеты языка, проходя с ним за

несколько минут путь, на который ему понадобились многие

столетия. При этом меня особенно поразила картина бренности

всего сущего: на наших глазах такой сложный, древний, многими

поколениями шаг за шагом созданный организм сначала расцветал,

уже неся в себе зародыш гибели, а затем это мудро возведенное

здание постепенно приходило в упадок -- один за другим в нем

появлялись признаки вырождения, вот-вот оно рухнет совсем. Но

тут меня озарила радостная, ликующая мысль: ведь падение и

смерть этого языка не завели в пустоту, в ничто, ибо юность

его, расцвет и даже упадок сохранились в нашей памяти, в наших

знаниях о нем и его истории, он продолжает жить в знаках и

формулах науки, в тайнописи Игры стеклянных бус, а потому в

любое время может быть восстановлен. Неожиданно я понял, что в

языке нашей Игры (во всяком случае, по идее) каждый знак

поистине всеобъемлющ, каждый символ и каждая комбинация

символов ведет не куда-нибудь, не к отдельно взятому примеру,

эксперименту или доказательству, но к центру, к тайне тайн

мира, к основе всех знаний. В озарении той минуты мне

открылось, что каждая модуляция из мажора в минор в сонате,

каждое превращение мифа или культа, каждая классическая

формулировка или высказывание художника -- при истинном

медитативном рассмотрении -- суть не что иное, как

непосредственный путь к тайнам мира, где между вдохом и

выдохом, между небом и землей, между Инь и Ян{2_3_08} вечно

свершается святое. Хотя я уже тогда как слушатель присутствовал

на нескольких хорошо проведенных играх и при этом пережил

несколько возвышенных минут и сделал не одно счастливое

открытие, я все же до той поры был склонен к сомнениям в

истинной ценности и значимости нашей Игры. В конце концов

каждая удачно решенная математическая задача может доставить

духовное наслаждение, всякая хорошая музыкальная пьеса, когда

ее слушаешь, и еще больше, когда ее играешь, способна возвысить

душу, приобщить к великому, а каждая проникновенная медитация

успокоит твое сердце, настроит его в унисон со вселенной.

Именно поэтому, нашептывал мне червь сомнения, Игра -- только

формальное искусство, сноровка ума, уменье остроумно

комбинировать, а потому не лучше ли бросить играть в нее и

заняться чистой математикой или хорошей музыкой? Но именно

тогда, впервые для меня, прозвучал внутренний голос самой Игры,

меня до мозга костей пронизал ее сокровенный смысл, и с того

часа я уверовал: царственная наша Игра -- поистине lingua

sacra, священный и божественный язык. Тебе нетрудно вспомнить

это мгновение, ведь ты тогда сам заметил, как я внутренне

преобразился: я услышал зов. Сравнить его я могу только с тем

незабываемым призывом, который преобразил и возвысил душу мою и

жизнь, когда я еще мальчиком встретился с Magister musicae и он

призвал меня в Касталию. Ты все заметил, и я это почувствовал,

хотя ты и не проронил ни слова; мы и ныне не будем больше

говорить об этом. Ну, так вот, у меня есть к тебе просьба, и

чтобы пояснить ее, я должен тебе рассказать кое-что, чего никто

еще не знает и не должен узнать и впредь. Мои нынешние занятия

-- не прихоть, они не продиктованы случайным настроением, в

основе их -- строго продуманный план. Ты, должно быть, хотя бы

в общих чертах, еще помнишь ту учебную партию, которую мы,

будучи на третьем курсе, построили под руководством учителя и

во время которой я услышал тот самый голос и пережил свое

призвание. Эту учебную партию (она начиналась с ритмического

анализа темы для фуги, в середине ее еще помещалось изречение,

приписываемое Конфуцию) я изучаю и теперь, то есть

прорабатываю каждую фразу и перевожу ее с языка Игры на

первоначальный язык -- математический, орнаментальный,

китайский, греческий и т.д. Я хочу, хоть один раз в жизни,

по-настоящему проследить и сам достроить все содержание одной

партии. Первую часть я уже одолел, мне понадобилось на это два

года; вероятно, придется потратить еще несколько лет. Но раз

уже в Касталии нам дана свобода занятий, я решил

воспользоваться ею именно таким образом. Все возражения мне

известны. Большинство наших учителей заявило бы: понадобилось

несколько столетий для изобретения и усовершенствования Игры

как некоего универсального метода и универсального языка:

понадобилось несколько столетий, чтобы выразить с помощью

знаков этого языка все духовные ценности и понятия. И вот

являешься ты и хочешь проверить, правильна ли это! Тебе нужна

будет для этого вся жизнь, и ты раскаешься. Нет, неправда, для

этого не нужна вся жизнь, и я не раскаюсь. Теперь о моей

просьбе: ты ведь сейчас работаешь в Архиве Игры, а я, по вполне

основательным причинам, еще некоторое время хотел бы не

показываться в Вальдцеле. Потому прошу тебя ответить на

некоторые вопросы, то есть сообщить мне в несокращенном виде

официальные коды и знаки различных тем, хранящихся в Архиве. Я

рассчитываю на тебя, а также на то, что, когда я тебе

понадоблюсь, ты тоже будешь располагать мною".

Быть может, именно здесь уместно привести еще одну

выдержку из писем Кнехта, касающуюся Игры, на этот раз -- из

письма Магистру музыки, хотя оной написано на год или два

позднее вышеприведенного.

"Я думаю, -- пишет Кнехт своему покровителю, -- что можно

быть вполне хорошим, виртуозным мастером Игры, даже способным

Магистром, и не догадываться о подлинной тайне Игры, о

сокровенном ее смысле. Более того, человек, догадывающийся о

нем или познавший его, став виртуозом Игры или даже возглавив

ее, способен нанести ей куда больший вред, нежели тот, кто

ничего о ней не ведает. Ибо внутренняя, ээотерическая сторона

Игры, как и всякая эзотерика, направлена во всеединство, в

глубины, туда, где в:вечном вдохе и выдохе только вечное

дыхание повелевает самим собой. Того, кто до конца проник в

сокровенный смысл Игры, уже не назовешь собственно играющим,

ему чуждо множество, он не способен к радости изобретения,

составления и комбинирования, ибо он познал иные желания и

радости. Поскольку же я мню себя близким к самому смыслу Игры,

для меня и для других будет лучше, если я не сделаю Игру своей

профессией, а посвящу себя музыке".

Должно быть, Магистра музыки, вообще-то не щедрого на

письма, встревожило это признание, и он поспешил в своей

обычной дружеской манере предостеречь своего питомца: "Хорошо,

что ты не требуешь от своего руководителя Игры "эзотеричности"

в твоем понимании этого слова, ибо я надеюсь, что в твоих

словах не было иронии. Руководитель Игры или учитель,

обеспокоенный более всего тем, достаточно ли он приблизился к

"сокровенному смыслу", был бы плохим педагогом. Откровенно

признаюсь, на всем своем долгом веку я никогда не говорил своим

ученикам о "смысле" музыки; если таковой и существует, во мне

он не нуждается. И напротив, я всегда придавал большое значение

тому, чтобы мои ученики умели как следует отсчитывать восьмые и

шестнадцатые. Будешь ли ты учителем, ученым или музыкантом --

благоговей перед "смыслом", но не воображай, будто его можно

преподать. Одержимые желанием преподать "смысл", философы

истории некогда испортили половину мировой истории, положили

начало фельетонистической эпохе{1_1_0_04} и в немалой степени

повинны в потоках пролитой крови. Равным образом, если бы мне

предстояло познакомить учеников с Гомером или греческими

трагиками, я не пытался бы внушить им понимание поэзии как

формы божественного, а все свои усилия направил бы на раскрытие

им поэзии через достоверные знания ее языковых и метрических

средств. Дело учителя и ученого изучать эти средства, хранить

традиции и чистоту методов, а вовсе не возбуждать и ускорять

те, уже не могущие быть выраженными, переживания, которые

доступны только избранным или, что зачастую то же самое,

страдальцам и жертвам".

Переписка Кнехта тех лет не обильна, хотя, возможно,

многие письма затерялись; во всяком случае, об Игре и

"эзотерическом" толковании ее нигде более не упоминается;

наибольшее число сохранившихся писем, а именно из переписки с

Ферромонте, почти без исключения посвящены музыкальным

проблемам и анализу музыкальных стилей.

Таким образом, в многолетних зигзагах, наблюдаемых нами в

студенческие годы Кнехта, мы обнаруживаем точное

воспроизведение и прослеживание схемы одной-единственной

партии, то есть -- весьма определенный замысел, а также желание

настоять на своем. Дабы усвоить содержание одной-единственной

партии, которую они когда-то учениками упражнения ради сочинили

за несколько дней и которую на языке Игры можно было прочитать

за четверть часа, он год за годом просиживал в аудиториях и

библиотеках, изучал Фробергера и Алессандро Скарлатти,

построение сонаты и фуги, математику и китайский язык,

проработал систему звуковых фигур и теорию Фойстеля о

соответствии шкалы цветов определенным музыкальным

тональностям. Мы задаемся вопросом, зачем он ступил на этот

трудный, своевольный и, главное, такой одинокий путь, ведь

конечная цель его (вне Касталии сказали бы: выбор профессии)

была, несомненно, Играв бисер. Если бы он, ни к чему себя не

обязывая, поступил вольнослушателем в один из институтов Vicus

lusorum -- вальдцельское Селение Игры, -- то изучать все

специальные предметы, связанные с Игрой, оказалось бы гораздо

легче. В любое время он мог бы тогда рассчитывать на поддержку,

на совет, и, кроме того, там он мог бы предаваться своим

занятиям в окружении товарищей и единомышленников, а не

мучиться в одиночку, частенько даже в добровольном изгнании.

Что ж, он шел своим путем. Как мы полагаем, он избегал

Вальдцеля не только ради того, чтобы вытравить из памяти -- как

своей, так и других, -- какую роль он там играл, но и для того,

чтобы в общине адептов Игры не оказаться снова в подобной роли.

Ибо, должно быть, уже тогда он ощутил в себе некоторое

предназначение к руководству и представительству и делал все

возможное, дабы избежать этой навязываемой ему роли. Он

предугадывал тяжесть ответственности, уже тогда чувствовал ее

перед учениками Вальдцеля, которые восхищались им и которых он

так старательно избегал. Особенно остро он чувствовал ее перед

Тегуляриусом, инстинктивно догадываясь, что тот ради него готов

броситься в огонь и в воду. Именно в то время Кнехт стал искать

уединения, созерцания, а судьба толкала его вперед, на люди.

Таким мы примерно представляем себе его тогдашнее состояние. Но

была еще одна важная причина, отпугнувшая его от выбора

нормального курса обучения в высшей школе Игры и толкавшая к

одиночеству, а именно: неодолимый исследовательский порыв,

скрытой пружиной которого были все те же сомнения в самой Игре.

Разумеется, он познал и ощутил, что Игре в бисер можно

придавать высший и священный смысл, по он видел также, что

большинство играющих и учеников, даже часть руководителей и

учителей, нельзя было назвать адептами Игры в том, высшем

смысле; они воспринимали ее язык не как lingua sacra, а лишь

как остроумный вид стенографии, в самой же Игре видели

интересную и занимательную специальность, некий

интеллектуальный спорт или арену борьбы честолюбии. Как нам

говорит письмо к Магистру музыки, он уже имел кое-какое

представление о том, что, возможно, достоинства играющего не

всегда определяются поиском сокровенного смысла, что Игре также

необходима эзотеричность и она одновременно есть и техника, и

наука, и общественный институт. Одним словом, продолжались

сомнения и разлад. Проблема игры стала кровным вопросом,

великой проблемой его жизни, и он вовсе не хотел, чтобы его

борьба была облегчена вмешательством благосклонных пастырей или

низведена до безделицы приветливо-снисходительными улыбками

учителей.

Среди десятков тысяч уже сыгранных партий или среди

миллионов возможных он, разумеется, мог выбрать любую для своих

исследований. Он хорошо сознавал это и остановился на той

случайной, составленной его товарищами и им самим схеме. Это

была игра, во время которой его впервые захватил смысл всех

игр, и он понял, что призван стать адептом Игры в бисер. В те

годы он ни на минуту не расставался с сокращенной записью схемы

этой партии. В ней значились: формула астрономической

математики, принцип построения старинной сонаты, изречение

Конфуция, и тому подобное -- все на языке Игры, в знаках,

шифрах, аббревиатурах и сигнатурах. Читателю, возможно,

незнакомому с нашей Игрой, мы рекомендуем представить себе

подобную схему примерно как схему партии в шахматы, но только и

сами значения фигур, и варианты их взаимоотношений, а также

возможности их воздействия друг на друга необходимо мысленно

умножить во много раз и каждой фигуре, каждой позиции, каждому

ходу приписать определенное символическое содержание,

выраженное именно этим ходом, этой позицией, этой фигурой и так

далее.

Ну, так вот, свои студенческие годы Кнехт посвятил не

только детальному изучению приведенных в схеме содержаний,

принципов, произведений и систем, но и в процессе этого

изучения решил сам совершить путь через все эти культурные

эпохи, науки, языки, виды искусств, века. Не менее важной своей

задачей, не известной ни одному из учителей, он считал

тщательную проверку систем и средств искусства Игры на данных

объектах.

Забегая вперед, мы сообщим о результате его трудов:

кое-где он обнаружил пробелы, отдельные недостатки, но в целом

наша Игра, должно быть, выдержала его суровое испытание, в

противном случае он в конце концов не вернулся бы к ней.

Если бы мы сочиняли культурно-исторический очерк, то

многие сцены из студенческой жизни Кнехта, места, которые он в

те годы посещал, были бы достойны более подробного описания. Он

предпочитал, например, поскольку к этому представлялась

возможность, такие места, где мог работать в одиночестве или

вместе с немногими коллегами; к некоторым из этих мест он

сохранил благодарную привязанность. Несколько раз он бывал в

Монпоре, иногда в качестве гостя старого Магистра, иногда как

член семинара по истории музыки. Дважды мы застаем его в

Хирсланде, резиденции Ордена, как участника "великих бдений" --

двенадцатидневного поста и медитации. С особой радостью и даже

нежностью он впоследствии рассказывал своим близким о чудесной

Бамбуковой роще, уединенном уголке, где он изучал

"И-цзин"{2_3_09}. Здесь, повинуясь предчувствию или наитию, он

не только пережил и познал нечто решающее, но и нашел для себя

единственное в своем роде окружение и необыкновенного человека,

так называемого "Старшего Брата", создателя и жителя китайского

эрмитажа -- Бамбуковой рощи. Нам представляется уместным

несколько подробнее остановиться на описании этого

примечательного эпизода студенческих лет Кнехта.

К изучению китайского языка и классиков Кнехт приступил в

знаменитом Восточноазиатском институте, испокон веку

находившемся в селении классической филологии Сан-Урбане. Там

он быстро преуспел в чтении и письме, познакомился с

несколькими китайцами и уже выучил наизусть несколько песен из

"Ши-цзин"{2_3_010}, когда на второй год обучения

заинтересовался "И-цэйн", "Книгой перемен". В ответ на его

настояния китайцы, правда, давали ему всевозможные справки, но

никто не брался прочитать ему вводный курс, ибо учителя для

это-то в Восточноазиатском институте не было. Лишь после того,

как Кнехт уже в который раз явился с просьбой выделить ему

учителя для основательных занятий "Книгой перемен", ему

рассказали о Старшем Брате и его отшельничестве. Кнехт давно

уже обратил внимание на то, что, заинтересовавшись этой книгой,

он натолкнулся на область, от которой в Восточноазиатском

институте всячески открещивались. Тогда он стал осторожнее в

своих расспросах и, пытаясь побольше разузнать о Старшем Брате,

выяснил, что сей отшельник хотя и пользуется некоторым

уважением и даже славой, однако это скорее слава чудаковатого

одиночки, нежели ученого. В конце концов, решив, что ему не на

кого рассчитывать, кроме как на самого себя, Кнехт поспешно

закончил очередную семинарскую работу и отбыл. Пешком он

отправился в ту местность, где таинственный Старший Брат

некогда заложил свою бамбуковую рощу, прослыв не то мудрецом и

учителем, не то шутом. Узнал Кнехт о нем примерно следующее:

двадцать пять лет назад это был один из подающих самые большие

надежды студентов китайского отделения. Казалось, сама природа

предопределила его к этому факультету, и скоро он превзошел

лучших учителей, даже природных китайцев как в технике письма

кисточкой, так и в расшифровке старинных свитков. Однако он

несколько озадачивал всех тем, что всякими способами стремился

и внешне походить на китайца. Например, ко всем учителям, от

руководителя семинара до Магистра, он упорно обращался не так,




Поделиться с друзьями:


Дата добавления: 2015-06-25; Просмотров: 252; Нарушение авторских прав?; Мы поможем в написании вашей работы!


Нам важно ваше мнение! Был ли полезен опубликованный материал? Да | Нет



studopedia.su - Студопедия (2013 - 2024) год. Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав! Последнее добавление




Генерация страницы за: 0.252 сек.