Студопедия

КАТЕГОРИИ:


Архитектура-(3434)Астрономия-(809)Биология-(7483)Биотехнологии-(1457)Военное дело-(14632)Высокие технологии-(1363)География-(913)Геология-(1438)Государство-(451)Демография-(1065)Дом-(47672)Журналистика и СМИ-(912)Изобретательство-(14524)Иностранные языки-(4268)Информатика-(17799)Искусство-(1338)История-(13644)Компьютеры-(11121)Косметика-(55)Кулинария-(373)Культура-(8427)Лингвистика-(374)Литература-(1642)Маркетинг-(23702)Математика-(16968)Машиностроение-(1700)Медицина-(12668)Менеджмент-(24684)Механика-(15423)Науковедение-(506)Образование-(11852)Охрана труда-(3308)Педагогика-(5571)Полиграфия-(1312)Политика-(7869)Право-(5454)Приборостроение-(1369)Программирование-(2801)Производство-(97182)Промышленность-(8706)Психология-(18388)Религия-(3217)Связь-(10668)Сельское хозяйство-(299)Социология-(6455)Спорт-(42831)Строительство-(4793)Торговля-(5050)Транспорт-(2929)Туризм-(1568)Физика-(3942)Философия-(17015)Финансы-(26596)Химия-(22929)Экология-(12095)Экономика-(9961)Электроника-(8441)Электротехника-(4623)Энергетика-(12629)Юриспруденция-(1492)Ядерная техника-(1748)

Слова истинные - эфире в светлом - вечным сонмам - всюду день (нем.)




404

И еще шире: в хаосе классической «Вальпургиевой ночи», не поддающемся логической организации. Во всем этом сказываются специфические черты искусства старости, в котором многие из величайших художников достигают несравненной в пределах их творчества ступени выразительности: Микеланджело - главным об­разом в Pieta Rondanini и поздних стихах, Франц Хальс - в «Реген­тшах сиротского дома», даже Тициан - в старческих своих произве­дениях, ярче всего Рембрандт- в поздних офортах и портретах, Бетховен - в последних сонатах (особенно в обеих виолончельных) и квартетах - кончая «Парсифалем» и «Когда мы мертвые пробужда­емся». Я пытаюсь найти понятийное выражение для того общего, что ощущается во всех этих явлениях. В этом старческом стиле охотно усматривают импрессионизм, будто старики утратили силу оформить и связать единое целое и будто ее хватало лишь для ку­льминации отдельных моментов, которые все же оставались субъ­ективными; так, как если бы они не достигли формы, обстоящей в себе, которая может быть осуществлена лишь в непрерывной, взаи­модеятельной связности отдельных импульсов, идей, прозрений. Такое толкование, на мой взгляд, чрезвычайно поверхностно. Са­мый факт, конечно, неоспорим: во всех подобных созданиях ощуща­ется субъективизм, прорывающийся в могучих волнах, и ломка син­тетически целостных форм. Весь вопрос в том, в каком смысле здесь следует понимать форму и в каком - субъект. Во-первых, те формы, которыми пренебрегает искусство старости, суть историче­ски унаследованные формы. Старческое искусство великих худож­ников совершенно равнодушно к тому, какие живописные средства, какие музыкальный синтаксис и гармония, какое отношение между поэтическим выражением и выражаемым содержанием, какая грамматическая структура и какая логическая связь обычно при­знаются за нормативные. Но несомненно то, что оно идет еще даль­ше и проявляет известную беззаботность не только по отношению к формальным императивам, данным в историческом развитии, но и по отношению к принципу формы вообще, мало того - даже, пожа­луй, несет в себе отрицание и вражду к этому принципу. То, к чему оно в глубине стремится, ускользает не только от той или иной фор­мы, но, может быть, и от возможности быть выраженным, так ска­зать, в форме формы.

Но ведь и форма, поскольку дело идет о духовно воспринимае­мом, о духовно оформляемом - всегда принцип объективности, и в этом заключается ее метафизическое значение как в этике, так и в
искусстве. Когда мы какому-нибудь содержанию приписываем или сообщаем форму, она обладает, помимо данного своего осуществле­ния, идеальным, по крайней мере безвременным, предсуществова- нием; когда она «творится», творец следует чему-то предначертан­ному во внутреннем созерцании, во внутренней данности - как уже в греческом метафизическом мифе творец смотрел на вечные идеи или формы, создавая вещи по образу их и подобию. Каждый кусок бытия, каждое содержание, не исключая душевного события как реального, - единственно; именно оно не может существовать дваж­ды, оно - безусловно лишь оно само в данном месте пространства и времени, и в этом смысле каждому реальному содержанию может быть приписана метафизическая субъективность: он не может вый­ти из этого бытия для себя, заключенного в свои границы. Материя бытия по смыслу своему- бесформенное и поэтому indefinitum и infinitum[64] может быть в целом своем и в каждой части, безусловно, лишь однажды; форма же - наоборот: ограниченное и ограничиваю­щее может реализоваться бесчисленное множество раз. Потому-то оно и есть объективное, что оно нечто большее каждого своего осу­ществления, хотя бы оно и выступило лишь в данном осуществле­нии в первый и последний раз, ибо для него, в идеальном его обсто- янии, безразлично, осуществляется ли оно в том или ином, в одном или в тысяче кусков материи. В этом заключается объективность формы; это делает каждое конкретное существование по сравнению с ней случайным, основанным лишь на самом себе, субъективным; и такое существование лишь постольку становится объективным, по­скольку на нем ощущаются следы формы. Чем более наше делание, наше мышление, наше творчество вырываются из данной непосред­ственности только материального с тем, чтобы проникнуться фор­мой, тем объективней она обстоит, тем более она оказывается при­частной той идеальной свободе принципа формы от всей субъектив­ности однажды протекшего бытия. Вот почему искусство старости, в чьем великолепном неприятии исторически унаследованных форм скрывается отрицание принципа формы вообще, представляется только субъективным.

Но, может быть, здесь ставится не более и не менее, а вопрос о преодолении всего этого противоположения, быть может, выступа­ющий збесъ субъект- уже отнюдь не случайный, отъединенный, подлежащий освобождению через форму субъект, как это происхо­
дит в молодости, когда субъективная бесформенность нуждается во включении в исторически или идеально предсуществующую фор­му, чтобы развиваться по направлению к объективному. Но в старо­сти большой созидающий человек - я, конечно, имею в виду лишь чистый принцип и идеал - несет форму в себе и для себя, форму, которая отныне есть безусловно только его собственная форма; с безразличием отвернувшись от всего того, чем внутренне и внешне обременяют нас временные и пространственные определимости, его субъект, так сказать, сбросил свою субъективность - это и есть «по­степенное выхождение из явления», однажды уже приведенное ге- тевское определение старости. Человек уже более не нуждается в объемлющей раме, чтобы на ней ткать единичные свои проявления и действия, потому что каждое из них непосредственно отображает весь жизненный объем, который в этом человеке действителен и возможен. Это, таким образом, прямая противоположность импрес­сионизму, который любое переживание, любое отношение между субъектом и тем, что в том или ином смысле вне его, выявляет од­носторонне лишь от лица самого субъекта, в то время как здесь да­на та степень абсолютной углубленности, при которой субъект ста­новится чистым, объективно духовным бытием настолько, что для него уже больше не существует, так сказать, ничего внешнего.

Но поскольку и старый человек тоже живет в мире, поскольку и его могут коснуться единичности и внешности этого мира, раз он в качестве художника в конце концов ведь всегда говорит о нем и о вещах в нем, то понятно, что речь его и все его духовное бытие ста­новится символичным, т.е. что он уж больше не желает схватывать и называть вещи в их непосредственности и самобытности, но лишь постольку, поскольку биения пульса его внутренней одинокой, са­мой с собой живущей, являющейся самой для себя миром жизни могут явиться знаками этих вещей, или наоборот. Гете говорил од­нажды в глубокой старости - я уже приводил это высказывание в своем месте - об эквивалентности самых различных жизненных со­держаний и обосновывал это тем, что он «свою деятельность и свои достижения всегда рассматривал лишь символически». Но в этом сказывается его, с годами все возрастающая, подчас дорогою ценою проводившаяся воля к единству жизни. Ведь, может быть, такое символическое истолкование жизненных содержаний есть вообще единственное средство представить себе жизнь до известной степе­ни как единство. Наша «деятельность и наши достижения» как цели и как ценности, как случайное или необходимое, как удача или неу­
дача суть нечто настолько бесконечно раздробленное, бессвязное, самопротиворечивое, что жизнь, рассматриваемая с точки зрения непосредственных ее содержаний, представляется нам смутным, безнадежным многообразием; только в том случае, когда мы решим­ся видеть в каждом единичном делании лишь подобие, а в нашем практическом существовании, каким оно нам эмпирически дано, - лишь символ более глубокой, подлинно действенной реальности, от­кроется возможность усмотреть некоторое единство, усмотреть тот скрытый единый корень жизни, который отпускает из себя все эти центробежные единичные проявления.

Но тем самым вскрывается и мистический характер этой стар­ческой символики. Гете однажды, с явным намеком на самого себя, обозначил «квиетизм» и «мистику» как существенные черты стар­ческого возраста. Под мистикой он, несомненно, разумел лишь то, что я назвал символикой; ведь как раз Chorus mysticus[65] и возвеща­ет символичность всего мира как данности:

Alles Vergangliche

1st nur ein Gleichnis[66].

Гете этими двумя терминами недвусмысленно охарактеризовал эпоху старости - именно в том, в чем некоторые элементы ее выде­лялись из прежних форм его существования. «Квиетизм» этот - не что иное, как «выхождение из явления», бытийное пребывание субъекта в самом себе, субъекта в совершенно ином, уже не относи­тельном смысле, когда он был еще противопоставлен объекту. Он теперь сам все то, что он мог вмещать и знать о мире, и потому на­ходится к так называемому миру лишь в отношении «символично­сти». Таким образом, отпадает всякая противоположность между такого рода субъектом и формой. Ибо объективация, которая преж­де даровала субъекту форму, так или иначе вне его предсуществу- ющую, хотя и заключенную в собственных его творениях, отныне включена как его достояние в непосредственность жизни и само­проявления субъекта, освободившегося от самого себя и вернувше­гося к самому себе. Говорить здесь о «собственной» форме, обнару­живаемой совершенным бытием и искусством старости, - почти что излишне. Согласно своей чистой, хотя эмпирически, очевидно, ни­
когда до конца не реализованной идее и интенции, жизнь эта вооб­ще больше не имеет «формы», которую можно было бы отделить от материала ее субъективности: самый принцип формы теряет свою силу перед абсолютно объективной самобытностью такого субъекта.

В этом смысле можно утверждать, что все бесформенности, весь распад синтеза в гетевской глубокой старости - признаки того, что основное, великое устремление его жизни: объективация субъ­екта, оказалась под конец его жизни если не в новой, то перед новой таинственно-абсолютной ступенью совершенства.

Если мы этим коснулись глубочайшего нерва последнего перио­да жизни Гете, поскольку он отличается от предыдущих - хотя он лишь вплетается в дальнейшее их развитие отдельными проблема­ми и намеками, - то мы тем самым стоим перед новым аспектом всей тотальности этой жизни. Не раз высказывалась мысль, что и научные теории Гете, так же как и все его понимание жизни - при­чем и то, и другое как в значительном и великом, так и в сомнитель­ном и бесплодном, - всецело определялось художественной сторо­ной его натуры. Он говорит в позднем обзоре: «Я, собственно говоря, рожден для эстетического». Характер его природопочитания, убеж­денность в видимом присутствии идеи в явлении, «наглядность» его мышления, значение «формы» в его картине мира, его страсть к гармонии и закругленности как теоретического, так и практического бытия - все это в совокупности и взаимодействии своем не что иное, как определимость душевного бытия через a priori художественно­сти: то, что он художник, - прафеномен всех его жизненных фено­менов. Однако он сам намекал на то, что за прафеноменами, за пре­делами доступного нашему исследованию, все же стоит нечто самое последнее, которое недоступно взору и обозначению. Таким обра­зом, артистический фундамент и функциональный закон его суще­ства имеют за собой нечто еще более глубокое, некую неизреченную сущность, которая несет и объемлет и само его эстетически опреде­лимое явление. Конечно, это не только его привилегия, но именно в этом слое обитает последняя реальность всякого человеческого су­ществования. Все дело в том, что этот слой у Гете особенно ощутим именно потому, что единичности, что первичные феномены его су­щества уже объединены в некое единство, в наглядном их несущем и пропитывающем прафеномене художественного и притом в такой степени, как мало у кого. Он обладал - несмотря или именно благо­даря как одновременным, так и последовательно эволюционным ан- тиномичностям своего существа - такой степенью единства уже в
пределах эмпирического, какую мы должны еще отыскивать в тем­ном представлении некоего ноуменального абсолюта внутри нас. Благодаря этому в нем то, что вообще эмпирично и выразимо, отде­ляется от всего остального, что должно остаться тайной, гораздо ча­ще и определенней, чем там, где непосредственные единичности как будто прямо конвергируют в эту тайну.

Весь объем его существования, даже поскольку оно кажется лишь выражением прафеномена художественного, был бы немыс­лим, если бы само это художественное не было излучением или орудием высшего, более всеобщего или, если угодно, более личного. Оставаясь в более эмпирическом и психологическом слое, можно было бы выразить это в том смысле, что художник не достигает чисто как художник же некой последней ступени, если он в то же время не есть нечто большее, чем только художник. Конечно, мы находимся на совершенно правильном пути в углублении образа Ге­те, когда все проявления его жизни, даже интеллектуальные, эти­ческие, чисто личные, сводим к общему знаменателю художествен­ного - однако последняя инстанция этим еще не достигнута. Правда, фиксировать ее в понятиях нельзя, а можно лишь -представить себе ее во внутреннем, эмоционально окрашенном созерцании. И не то­лько из-за той трансцендентальной глубины, в которой обитает это последнее ядро личности не у одного Гете, но и у всех людей вооб­ще, но потому, что у него, этого наименее специализированного из людей, более, чем у кого-либо другого, это ядро в своей окраске не поддается никакому точному определению, которое неминуемо ока­залось бы слишком односторонним и исключительным.

Мы ощущаем в нем яснее, чем в каком-либо ином историческом образе, ту своеобразную, мало выясненную категорию, которая определяет для нас всякого живущего, лишь только мы его до изве­стной степени узнаем; всеобщее его личности, которое, однако, не выделимо как нечто абстрактное из единичных его черт и проявле­ний, но есть некое единство, доступное лишь непосредственному ду­шевному знанию. Это совершенно иной путь схватывания всеобщего в единичном, чем тот, по которому идет рассудок в образовании по­нятий. Конечно, и рассудку доступны единичные феномены индиви­дуума, и он, например в случае Гете, отвлекает от них общую черту художественности. Но совершенно так же, как мы «знаем» всякого близкого нам человека, помимо всех подобных определенных, под­лежащих обозначению черт, как бы исчерпывающе ни было их ко­личество, и знание это протекает в особой, не рассудочной, а лишь
переживаемой категории, подобно ни с чем не смешиваемой неопи- суемостью черт его лица, - совершенно так же имеем мы и для Ге­те, величайшего исторического примера этой возможности, своеоб­разное сущностное созерцание, которое не исчерпывается единич­ными ни его качествами и достижениями, ни суммой их, ни тем все­общим, которое могло бы быть из них добыто с помощью понятий. И вот воззрение это оказывается действительным именно в каждой отдельной единичности, так же как для метафизически ориентиро­ванного человека все единичные данности основаны и проникнуты тем абсолютным, бытийным единством, которое не может быть обо­значено с помощью одной из них и не может быть добыто путем аб­стракции из всей их совокупности. Тот, кто не чует за Гете и в Гете поэте, в Гете, прожившем свою жизнь так, а не иначе, в Гете иссле­дователе, в Гете любящем, в Гете культурном творце этого лич­но-всеобщего, единство которого не слагается из множества; кто не чует этих, так сказать, формальных ритмики и динамики, сущность которых заключается не в отношении к миру многообразного, а к тому единству бытия, которое «требует молчаливого преклоне­ния», - тому Гете не даст того, что только он один может дать. Я чувствую себя совершенно свободным от всякого идолопоклонства перед ним; могут быть более глубокие, более достойные поклонения существования и достижения, чем его жизнь и творчество, но сте­пень его величия в только что указанном смысле - единственна: я не знаю ни одного человека, который бы оставил потомству в том, что в конце концов - не более чем единичные проявления его жиз­ни, созерцание такого великого единства бытия вообще, стоящего настолько выше всех этих единичностей.

Если попытаться найти то, что ближе всего к этому высшему, доступному лишь созерцанию и само поддается описанию, то встре­чаешься с чем-то, пожалуй, еще более всеобщим, с чем-то еще бо­лее характерным для самой формы личности, чем стихия художе­ственного. Жизнь представляется тогда наиболее совершенной, ког­да мы существуем, следуя исключительно позыву духовной дету- месценции, и уверены, что мы тем самым творим объективно цен­ное, могущее оправдать себя перед только содержательно-предмет­ными критериями. Я достаточно часто указывал на это как на про­ходящую формулу жизни Гете, и если рассмотрение наше обнару­жило, что в юности в нем преобладал процесс, а в старости - объек­тивные содержания, то это было не более чем перемещениями ак­цента, чем эволюционными стадиями в пределах общего отношения его жизни к бытию мира. Внутренние же факторы его личности, ко­
торые были носителями этой эвдемонии его существования, были, с одной стороны, общий запас сил натуры, с другой - таланты. Обыч­но и то, и другое дано в людях в значительной степени друг от дру­га независимо. Сколько обреченных на бесплодие, на ложное отно­шение к внешнему миру, сколько погибло от того, что у одних не хватило сил для их талантов, у других - талантов для их сил. Или же потому, что у одних дарования были таковы, что силы в них рас­точались бесплодно, а у других развитие дарований не соответство­вало постепенному росту их сил. Либо в машине больше пару, чем это может выдержать ее конструкция, либо последняя рассчитана на такую работу, для которой ей пару недостает. Но из всех счаст­ливых гармоний, которые приписывались природе Гете, гармония между силой и талантами была, пожалуй, самой глубокой, для него самого - решающей. Конечно, и у него силы подчас упирались в ту­пики «ложных тенденций» и искали себе выход там, где талантами им не было уготовано достаточно широких каналов. Но если пригля­деться, это всегда были лишь отходы для разбега, после которых тем совершенней восстанавливалось равновесие между силой и та­лантом; причем силы соответствовали субъективно изживавшей се­бя жизни, а таланты были теми средствами, с помощью которых эта жизнь могла протекать в соответствии с бытием вне ее и с объек­тивными нормами. Таким образом, гармония его внутренней струк­туры являлась носительницей гармонии этой структуры со всем объективным. И вот мы видели, как эта коренная субстанция его жизни развертывалась в стилистических противоположностях между его молодостью и старостью с такой напряженностью, какую из великих известных нам людей мы встречаем разве только у Фридриха Великого, - не говоря уже о религиозных внутренних пе­реворотах (протекающих при совершенно особых условиях), в кото­рых, однако, усматривается не столько развитие от одного полюса к другому, сколько скачок.

Но в этом сказывается еще и другая, следующая основная фор­ма равновесия жизни Гете: в картине ее ощущается как раз та мера устойчивости, верности себе, которая вызывает максимальное впе­чатление смены и живого обновления, и та мера изменчивости, при которой целостно устойчивое проходящее единство производит наи­большее впечатление. Благодаря тому что каждая из этих виталь­ных форм выявляла свою противоположность и в этой противопо- ложености - свое собственное совершенство, осуществлялся специ­фически органический характер гетевского существования, ибо ор­ганизм есть для нас то существо, которое, в отличие от всякого ме­
ханизма, объединяет в себе течение непрерывной смены с устойчи­вой, тожественной самостью, уничтожающейся вместе с самим су­ществом. В Фридрихе Великом эта проходящая нить, заплетающа­яся в молодости и в старости в столь разные узоры, ощутима не столь ясно. Правда, и у Гете нечего искать единого духовного и жиз­ненного содержания, сохраняющегося неизменным от начала до конца; если бы и удалось таковое найти (хотя бы в художественной или пантеистической тенденции), то не оно явилось бы в данном случае решающим. Устойчивое содержание есть само по себе всегда нечто негибкое, и, строго говоря, оно не то устойчивое, которое сдерживает воедино изменчивость жизни и которое гораздо теснее слито с этими изменениями, чем это доступно содержанию, зафик­сированному в понятии. Это на самом деле нечто функциональное, или закон, который живет лишь сменой и в смене, или - выражаясь образно - толчок, являющийся носителем индивидуального сущест­вования с начала до конца и в своей чистоте и тожественности про­носящий его сквозь все направления и извивы. Сам Гете был убеж­ден, что характер человека живет лишь в его поступках: «Источ­ник, - говорит он в связи с этим, - мыслим лишь постольку, поско­льку он течет» и «История человека есть его характер». Я всем этим хочу только сказать, что единство и перманентность эволюционных превращений жизни, наиболее наглядным примером чего является жизнь Гете, не есть нечто стоящее вне этих переживаний; быть мо­жет, даже самая противоположность устойчивого и изменчивого есть лишь вторичное разложение, с помощью которой мы приспо­собляем нашему пониманию непонятный сам по себе факт жизни.

Для того, как и насколько самые противоположные моменты развития несут в себе пребывающее, оформленное единство, мы на­ходим у самого Гете указание, чрезвычайно показательное для него самого. А именно - один из основных духовных мотивов его заклю­чается как раз в том, что жизнь в любой момент, в любом месте своего развития есть или, во всяком случае, может быть ценностью совершенной и самостоятельной, а не только подготовлением к ко­нечной стадии или завершением предшествующей. «Человек на разных жизненных ступенях, хотя и делается другим, но он не мо­жет сказать, что он делается лучшим». Далее, описав требования, которые должен выполнить писатель на всех ступенях своего твор­чества, он продолжает: «Тогда и написанное им, если оно было пра­вильным, на той ступени, на которой оно возникло, останется и впредь правильным, хотя бы автор впоследствии развивался и из­менялся сколько ему угодно». В глубочайшем смысле сюда же отно­
сится и замечание Гете, что создание великого художника на каж­дой стадии своего завершения есть уже нечто законченное.

Это самодовление каждого жизненного момента как выражение фундаментальной ценности жизни вообще заключается в независи­мости не только от будущего, но и от прошлого. Я напоминаю его чу­десное заявление о «воспоминании», которого он «не признает», по­тому что жизнь есть постоянное развитие и повышение и не может привязываться к чему-то застывшему, данному в прошлом, а дол­жна включать таковое в качестве динамически действенного в обо­гащаемое тем самым настоящее. Ему было восемьдесят два года, когда он говорил: «Поскольку я всегда стремлюсь вперед, то я забы­ваю, что я написал, и со мною очень скоро случается, что я собст­венные произведения рассматриваю как нечто совершенно чужое». Его глубокое неприятие всякого телеологического рассмотрения от­носится сюда же; его убежденность в достаточном смысле каждого момента существования не могла мириться с представлением, что­бы какой-либо из них получал санкцию от конечной цели, лежащей выше и вне его. Если угодно, можно в этом видеть также перенесе­ние на временное течение жизни пантеистической тенденции, для которой в каждом куске бытия обитает вся тотальность бытия вооб­ще, так что ни один не может выйти за пределы себя, да в этом и не нуждается. Каждый период жизни содержит в себе все ее целое, но каждый раз в иной форме, и нет никакого основания к тому, чтобы черпать их значение из какого-либо отношения к предшествующе­му или последующему. Каждый из них обладает, таким образом, собственными возможностями красоты и совершенства, несравни­мыми с возможностями других, равных ему по красоте и совершен­ству, периодов. Так он, исходя из категории ценности и из непо­средственного ценностного ощущения собственной жизни, ощущал живое единство и тождество, связующие непрерывность развития и резкую противоположность жизненных эпох.

Но так как каждая из этих эпох - по крайней мере по идее своей или в пределе - была совершенна в себе, Гете действительно целиком изжил себя. Если великое волшебство этой жизни заклю­чалось в том, как она связала непрерывное свое развитие с таким самодовлеющим совершенством своих моментов, то и старость его несла в себе свое совершенство. Она не была, как у многих других, лишь завершением прошедшего, черпающим свой смысл и свое до­стоинство лишь из этой, так сказать, формальной своей роли и во всем остальном лишь из содержания того, что было, подобно вечер­
ним облакам, прощальным венцом ушедшего солнца. Но она была обязана своим значением только самой себе, не допуская сравнения ни с чем прежним, хотя и была связана с ним непрерывным разви­тием. Однако именно благодаря этой своей замкнутой положитель­ности она и не указывала ни на какое потустороннее продолжение пути, но, как и все гетевское существование, срослась со здешним и простиралась в трансцендентное не более, чем все это существова­ние в каждом своем моменте. Этому сейчас же как будто противоре­чат знаменитые слова, сказанные Эккерману, что природа обязана даровать ему новую форму существования, если здешняя больше не вмещает его сил. Я здесь совершенно отвлекаюсь от его веры в бессмертие, спекулятивная мистика которого не имеет ничего обще­го с эволюционными стадиями эмпирической жизни. Мне важно лишь обоснование путем ссылки на неизжитую силу, на неисчер­панные возможности, и я не отрицаю, что вижу в этом самообман со стороны Гете - нечто, конечно, недоказуемое, основывающееся на «впечатлении», которое не поддается никакому контролю и слагает­ся из целого ряда невесомых моментов. Богатство его натуры лишь предоставляло совокупности его сил бесконечное множество воз­можностей оформления, и так как он в каждый данный момент мог ухватывать лишь одну из них, вливая в нее свою силу, все осталь­ные, кроме данной возможности, оставались, конечно, нереализо­ванными, и вот, ощущая это, он думал, что имел силу и для всех остальных. Правда, он мог бы делать горшки или блюда, но ему ка­залось, что он мог бы делать горшки и блюда. Я же полагаю, что си­ла его действительно изжила себя до конца; и это отнюдь не минус, а относится как раз к чудесам его существования. Он был из тех, кто действительно доходит до конца и не оставляет после себя остатка. Мы здесь, по-видимому, подходим к последней формули­ровке того, что я выше говорил о гармонии между его силой и его талантами: не только его таланты развернулись в его силах без остатка, но и сила его исчерпала себя до конца в его талантах. На­сколько вообще о таких вещах можно судить, нереализованными остались лишь абстрактные возможности его существа (что являет­ся, так сказать, лишь логическим, а не витальным или метафизиче­ским выпадением), но свои конкретные возможности он исчерпал и ради них мог не «улетать в вечность».

Все эти совершенства, заложенные в «идее» Гете и получившие свою созерцательную наглядность ближе к идее, чем у кого-либо другого из людей, можно в заключение обозначить как совершенст­
во чистой человечности, не дифференцированной никаким специа­льным содержанием. Мы ощущаем его развитие как типично чело­веческое -

auf deinem Grabstein wird man lesen:

Das ist furwahr ein Mensch gewesen[67].

Во всех и среди всех несравненных его свойств в высшей мере и в наиболее четкой форме вырисовывается та линия, по которой, собственно говоря, пошел бы каждый, если бы он был исключитель­но предоставлен, так сказать, своей человечности. Сюда же отно­сится и то, что он во многом был дитя своего времени и исторически во многом преодолен: ибо человек как таковой - существо историче­ское и единственное в нем, по сравнению со всеми другими сущест­вами, - это то, что он в то же время и носитель сверхисторического в форме душевности. Конечно, достаточно связывалось неясности и злоупотреблений с понятием «общечеловеческого», и всякие попыт­ки аналитиков абстрагировать его из индивидуумов - напрасны.

В действительности оно сводится к еще мало исследованной и не подлежащей здесь рассмотрнеию, но практически постоянно проявляемой способности нашего духа: непосредственно различать в данном, особенно в душевном явлении то, что есть в нем сугубо индивидуальное и что типичное, получаемое им от его вида или ро­да. С помощью некоего интеллектуального инстинкта или действия определенной категории мы ощущаем в некоторых сторонах чело­веческого явления большую увесистость, более широкое выхожде- ние за пределы однажды данного бывания, что мы и называем об­щечеловеческим и подразумеваем под этим прочное постоянное свойство или эволюционный закон вида «человек», некий централь­ный нерв, являющийся носителем жизни этого вида. И в этом-то и заключается несказанно утешающее и возвышающее явления «Ге­те»: что один из величайших и исключительнейших людей всех времен как раз пошел по пути этого общечеловеческого. В развитии его нет ничего из того, так сказать, чудовищного, качественно оди­нокого, ни с чем не сравнимого, что так часто обнаруживается в жизни великого гения, в нем абсолютно нормальное доказало, что оно может расшириться до пределов величайшего, а всеобщее - что оно, оставаясь таковым, может быть высшей индивидуальностью. Всякое еще не духовное существо стоит вне проблемы ценности и
права. Оно только есть. Но все величие и связанность человека стя­гиваются в единую формулу: он должен оправдать свое бытие. Он мнит достигнуть этого тем, что, минуя всеобщность человеческого существования вообще, он то или иное единичное содержание этого существования доводит до совершенства, которое измеряется пред­метной шкалой, значимой лишь для данного содержания, интеллек­туального или религиозного, динамического или эмоционального, практического или художественного. Но Гете - и это высший при­мер бесконечного ряда приближений - в сумме и единстве своих до­стижений, в их отношении к его жизни, в ритме и окраске, в перио­дичности этой жизни не только требовал, но и жил обще- и абсо- лютночеловеческим как ценностью, лежащей вне и выше всех еди­ничных совершенств: это было великое оправдание чисто человече­ского из себя самого. Он однажды обозначил смысл всех своих писа­ний как «триумф чисто человеческого», но это было и совокупным смыслом всего его существования.

Приложение

А.Юдин




Поделиться с друзьями:


Дата добавления: 2015-06-26; Просмотров: 303; Нарушение авторских прав?; Мы поможем в написании вашей работы!


Нам важно ваше мнение! Был ли полезен опубликованный материал? Да | Нет



studopedia.su - Студопедия (2013 - 2024) год. Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав! Последнее добавление




Генерация страницы за: 0.011 сек.