Студопедия

КАТЕГОРИИ:


Архитектура-(3434)Астрономия-(809)Биология-(7483)Биотехнологии-(1457)Военное дело-(14632)Высокие технологии-(1363)География-(913)Геология-(1438)Государство-(451)Демография-(1065)Дом-(47672)Журналистика и СМИ-(912)Изобретательство-(14524)Иностранные языки-(4268)Информатика-(17799)Искусство-(1338)История-(13644)Компьютеры-(11121)Косметика-(55)Кулинария-(373)Культура-(8427)Лингвистика-(374)Литература-(1642)Маркетинг-(23702)Математика-(16968)Машиностроение-(1700)Медицина-(12668)Менеджмент-(24684)Механика-(15423)Науковедение-(506)Образование-(11852)Охрана труда-(3308)Педагогика-(5571)Полиграфия-(1312)Политика-(7869)Право-(5454)Приборостроение-(1369)Программирование-(2801)Производство-(97182)Промышленность-(8706)Психология-(18388)Религия-(3217)Связь-(10668)Сельское хозяйство-(299)Социология-(6455)Спорт-(42831)Строительство-(4793)Торговля-(5050)Транспорт-(2929)Туризм-(1568)Физика-(3942)Философия-(17015)Финансы-(26596)Химия-(22929)Экология-(12095)Экономика-(9961)Электроника-(8441)Электротехника-(4623)Энергетика-(12629)Юриспруденция-(1492)Ядерная техника-(1748)

Зачем ты дал нам глубоко проникающие взоры (нем.). 5 страница




Хронологическая фиксация этого поворота есть задача биогра­фическая, а потому для меня не столь существенная, тем более что у Гете - и это я уже не раз отмечал как одну из характернейших черт его облика - решающие мотивы подготовляются задолго до то­го, как наступает эпоха их господства, после чего они отнюдь не от­мирают, а постоянно звучат и напоминают о себе. Это, можно ска­зать, то средство, с помощью которого его природа осуществляла сквозь все невероятные свои превращения свою столь же невероят­ную непрерывность. То, что он в глубокой старости назвал «повтор­ной половозрелостью», новое цветение юношеской продуктивности, не что иное, как особое насыщенное проявление этой категории, пе­ренесенной из области содержательной в область функциональную: из возвращения содержаний ранних периодов к возвращению энер­гии и ритмов того времени, без сохранения которых, впрочем, и первые не могли бы вернуться. В этом смысле, собственно говоря, вся его жизнь протекает под знаком «повторной половозрелости», которая иногда лишь переходит из хронического состояния в острое. И в то же время она обладает аналогичной функцией и в другом из­мерении времени, для которого нет столь же меткого термина: это предвосхищение состояний и мыслей, которые по содержанию свое­му относятся лишь к последующим эпохам. Подобно тому, как сущ­ность жизни вообще заключается в том, что настоящее ее содержит в себе и ее прошлое, и ее будущее в некоем механически невырази­мом единстве, так и у него, прожившего наиболее чистую жизнь как таковую, момент настоящего простирался в прошлое и в будущее - определенная форма процесса и динамики этой жизни, форма, для которой пережиток собственно прошедшего и предвосхищение соб­ственно будущего было лишь ее выражением, выявляемым в ее от­дельных содержаниях, и которая, быть может, и являлась одной из основ его веры в бессмертие.

Правда, и в этой вере чрезвычайно характерно сказывается разбираемая здесь основная смена в направленностях его жизни. В знаменитом изречении своем, к которому я еще вернусь, Гете выво­дит наше «убеждение в бессмертии» из «понятия деятельности»: «Если я до конца своего неустанно действую, то природа обязана предоставить мне иную форму существования» и т.д. Но полустоле­тием раньше он писал: «Что в людях столько духовных задатков, которые они при жизни не могут развить и которые указуют на
лучшее будущее, на гармоническое существование, в этом, друг мой, мы с тобой сходимся». И в том, и в другом - тот же мотив: тре­бование будущего с тем, чтобы настоящее могло в нем актуализиро­вать то, что в нем самом хотя и заложено, но еще связано и не осу­ществлено. Но в юности это - «гармоническое существование», со­вершенствование бытия, в котором эмоционально «лучшее» буду­щее должно продолжить настоящее, в старости - это деятельность, действие, бытийная основа которого, так сказать, пропадает и кото­рое уж больше не интересуется своими качественно-эмоциональны- ми последствиями.

Точная хронология во многих случаях не только не нужна и не возможна, но и может прямо-таки повредить всякому рассмотре­нию личности, направленному лишь на духовный его состав и стре­мящемуся ухватить эту непрерывность, эту памятливость и пред- восхищаемость его жизни. С другой стороны, однако, было бы гру­бым непониманием считать, что тем самым отрицается огромное значение последовательности в основных стадиях его развития. Ведь для нас здесь как раз важно то, что Гете осуществлял идею своего бытия в органически изживаемой эволюционной последова­тельности и притом в такой чистоте, как, пожалуй, никто из вели­ких людей: или вернее - идея его изначально не была понятийно неподвижной, но была идеей жизни. Во временной последователь­ности его жизненных эпох, и не только его убеждений, выражается безвременный, только смысловой порядок. И потому для нас здесь существенно (не биографически, а для выяснения предметной структуры его духовности) подтвердить вышесказанное тем, что по­ворот этот, легкие намеки на который обозначались уже в первые веймарские годы, в общих чертах своих окончательно совершился после путешествия в Италию. Обычно отсюда выводится новая эпо­ха его жизни, и Италию рассматривают как решающую директиву всей остальной его жизни. Мне кажется это верным лишь в особом, строго говоря, лишь в отрицательном смысле.

Несмотря на все плодотворное этого путешествия, на новые перспективы и добытые материалы, оно было прежде всего завер­шением жизненной эпохи и лишь постольку началом новой. Италия была для него - как я это развил в своем месте - утолением некоей жажды, разрешением противоречий, ставших нестерпимыми, под­тверждением его глубинного чувства жизни через созерцание этой природы и этого искусства. Но если взглянуть на его последующие поэтические и иные создания, за исключением возникших под непо­средственным впечатлением, вроде «Римских элегий», то обнару­
живается чрезвычайно мало следов его итальянского пребывания, всего его несравненного своеобразия и красоты; даже уже «Венеци­анские эпиграммы» овеяны далеко не итальянским воздухом. Новая дифференцированная эпоха, направленная на познание и делание, правда, по времени очень определенно наступает после Италии, но внутренне она все же - эволюционная ступень, взращенная сравни­тельно независимыми от внешних переживаний органическими си­лами. Это относится к неслыханному счастью этой жизни, что пер­вый большой ее период на шел себе столь совершенное и исчерпы­вающее завершение. И потому не опровержением, а лишь значите­льным доказательством данной концепции является то обстоятель­ство, что четверть столетия спустя Гете с глубоким потрясением со­знается, что не пережил ни одного счастливого дня с тех пор, как отправился домой через Ponte Molle, - и все же, когда еще не про­шло года после посещения Рима, он прерывает свое второе пребы­вание в Италии резким заявлением, что Италия уже для него ничто. «Пирамида его существования» достигла своей вершины в Риме, и дальнейшее построение происходило на новой, заложенной рядом базе. Молодой Гете умер в Риме, и понятно, что он сам себе казался выходцем с того света, когда вновь ступил на итальянскую почву. Это было бы немыслимым, если бы добытое им в Италии было пред­дверием к его новой жизни - но это был лишь исход старой. Пускай он получил там ряд плодотворных содержаний, действенных и в по­следующем его развитии, но по отношению к процессу его жизни Италия была лишь кульминационным пунктом его прежней жиз­ненной интенции, раздраженной и достигшей высшего самоутверж­дения благодаря преградам и противоречиям последних веймарских лет, как я на это, впрочем, выше уже указывал. В том же направле­нии дальше жизнь идти не могла, она должна была свернуть на путь новых оформлений и могла отныне сделать это тем свободней и решительней, чем окончательней прежняя эпоха поднялась до этой гармонической кульминации, не могущей уже больше быть превзойденной во внутреннем и внешнем своем совершенстве. Гете пишет из Рима: «Я был бы счастлив, если бы имел кого-либо милого мне при себе, с кем я мог бы расти, которому я по пути мог бы сооб­щать мои растущие знания, ибо в конечном счете результат погло­щает приятность становления, как вечером постоялый двор погло­щает труды и радости дороги». Опять здесь повторяется формула его юности: преобладающая ценность процесса, личного становле­ния, динамики развивающегося существования по сравнению со всяким чистым результатом, со всяким окончательным, готовым со­
держанием. Этот тон горячего, полного чувства, субъективистского идеализма отзвучал в Риме навсегда.

Но если типичное счастье его судьбы сказалось в том, что в тот момент, когда направление и напряженность его юношеской эпохи требовали высшего разрешения и завершения, ему пришла на­встречу Италия и оформила «идею» его молодости, то не меньшим счастьем, пришедшим вместе с этим завершением, были и те стра­дания, которые ожидали его по возвращении. Всем известны те ра­зочарования, которые встретили его теперь в Веймаре, страстные его жалобы на холодный прием друзей, на полное отсутствие пони­мания его настоящего бытия и стремлений. Он приехал еще со всей полнотой и порывом юноши - и должен был отойти от захлопываю­щихся перед ним дверей. Без сомнения, именно тогда лопнула в нем одна струна, для которой уже не было места прикрепления, и все самое сердечное и подвижное, что он высказывал с тех пор, всегда имело тон известной сдержанности, предметности, даже рациона­лизации. Однако, каких бы страданий ему ни стоило это испытание, судьба и через них снова явилась повивальной бабкой для новой эпохи, к которой устремлялась вся внутренняя динамика и идеаль­ная необходимость его жизни. Эпоха эта, заменявшая идеал субъек­тивного бытия идеалом объективного делания и познания, уже бо­льше не могла доверять водительству и душевной подоснове чувст­ва- не мог же он сохранить неизменным прежний, исполненный чувства безусловной преданности и самоотдачи тон своих отноше­ний к людям. Поистине потрясающе развитие от страсбургского пе­риода, о котором он говорит: «Я вообще был очень доверчив» и до признания старика: «Я все больше чувствую склонность скрывать все лучшее, что я сделал и могу сделать». Перипетии этой длинной драмы относятся ко времени его возвращения в Веймар - но и в этом судьба, хотя и суровыми руками, расчистила для него снаружи тот путь, который ему был назначен изнутри. Сам он сваливает на чисто внешнюю причинность то, что было тайной целесообразно­стью его судьбы, и говорит, намекая на страдания и помрачения по­сле своего возвращения: «Слишком велико было лишение, к которо­му должны были привыкнуть внешние чувства: тут проснулся дух и постарался себя обезопасить». И за этим следует описание его на­учных работ. Хотя он в этом просмотрел или умолчал о самом, соб­ственно говоря, главном: об эволюции своей собственной жизни, ко­торая была нечто более положительное, чем просто «себя обезопа­сить», тем не менее и в его отношении к судьбе повторяется форму­ла его отношения к миру вообще. Ибо так же, как ему было доста­
точно следовать своим внутренним инстинктам, чтобы находить в мире «ответные противообразы», как автономная мысль, так ска­зать, уже несла с собою собственные правильность и достовер­ность - так и судьба вступала в его реальное жизненное развитие для того, чтобы даровать подобные же «ответные противообразы» каждой органически-необходимо становящейся эпохе его жизни, т.е. каждую из них с помощью внешней необходимости, внешнего толч­ка, внешней данности направить так, как она сама и без того напра­вилась бы изнутри. Италия и веймарские разочарования дали ему в руки средства завершить свою юношескую эпоху с теми чистотой и наглядностью, каких требовала лишенная всяких оглядок решите­льность его нового пути.

Но вот в эпоху гетевской старости на фоне всего предыдущего развития начинают возвышаться симптомы следующей, третьей, ступени. Тот духовный ряд, на смену которого она выступает, легче всего охарактеризовать с помощью тех значений, которые принима­ет понятие формы в общей совокупности всей этой эволюции. Мне уже не раз приходилось останавливаться на той огромной проблеме, в истории разрешения которой все существование и творчество Ге­те занимает столь индивидуальное место: как может оформиться бесконечное? Не только типично человеческое томление устремле­но на преодоление всякой данной, определяющей границы: в стра­сти, в чувстве, в нравственном совершенствовании, в воле к на­слаждению, в проявлении сил, в отношении к трансцендентному. Но и фактически мы ощущаем себя включенными и погруженными в некую бесконечность: вокруг нас - мировой процесс, уходящий по всем измерениям в безграничное и облекающий наше личное бытие таинственным образом и отнюдь без определенных границ; внутри нас - жизненный процесс, вливающийся в наше «я» через бесконеч­ное множество органов, мгновенными носителями которого мы яв­ляемся и поток которого, устремленный в бесконечность, протекает через нашу жизнь. Эта двойная бесконечность, бесконечность том­ления и бесконечность действительности, находит себе двояко оформленное противоположение. При всей нашей вплетенности в бесконечные ряды, при всей расплывчатости наших границ по отно­шению к непрерывности этих рядов мы все же индивидуумы, т.е. мы ощущаем, что эта непрочная периферия нашего существа все же сдерживается устойчивым, недвусмысленным средоточием, по­слушным в своих сменах лишь самому себе; из всего бесконечного и флуктуирующего материала бытия образуется наше «я» как единая и если не как субстанциональная и пластическая, то все же как
функциональная и характерологическая форма. Но потребность на­ша устремляется еще далее, в поисках еще более прочных, недву­смысленных, наглядных форм вещей, мыслей, бытийных содержа­ний вообще. Мы к ним тянемся как к спасению от растворения бы­тия в этих уходящих все далее и далее бесконечностях, как к опор­ным точкам для нашего внешнего и внутреннего взора, для утомля­емости наших восприятий и наших деятельностей.

Обе эти категории действительности, с одной стороны, и идеа­лы, с другой, находятся в постоянной борьбе. Ибо всякая форма означает нечто конечное, завершенное, ограниченное по отношению ко всему остальному, поэтому сила и страстность жизни постоянно выходят за пределы ее оформлений, стирают проведенные ею гра­ницы, перекидывают нас через них как через предварительные и относительные во внешнюю или во внутреннюю бесконечность, в безграничность, т.е. в бесформенное. То, как мы, несмотря на это ло­гическое противоречие, все же переводим приданое бесконечного в необходимые для нас оформленности нас самих и нашего мира и притом все же можем сохранить богатство и мощь этой бесконечно­сти; и как мы, с другой стороны, можем провозглашать форму в ее покое и строгости, не делая из нее нечто негибкое, узкое и только конечное, - такова, по-видимому, одна из формулировок глубочай­шей проблемы жизни вообще. Каждое произведение искусства, вби­рающее в себя всю и дальше текущую жизненную интенсивность своего создателя, каждая догма сколько-нибудь углубленной рели­гии, каждая нравственная норма, дарующая нашим практическим силам наиболее всеобъемлющую и высшую цель, каждое подлинно философское основное понятие есть определенный способ вместить бесконечность мира и жизни в единую форму, так или иначе разре­шенное противоречие между вечной текучестью и неисчерпаемо­стью бытия, с одной стороны, и его устойчивостью, наглядностью, конечностью, оформленностью - с другой.

Гетевская юность - основной своей интенцией - ставит акцент на текучую бесконечность жизни, а благодаря этому нередко явля­ется бесформенной, допуская даже, что его самообладание, сдер­жанность, наглядность изначально были в нем достаточно сильны, чтобы не доводить его до полной гегемонии неоформленного бытия, как это случилось с представителями «Бури и натиска». Но беспо­койные колебания его жизни, его собственная характеристика этой эпохи как эпохи «томления», стихотворения типа «Песня странника в бурю», страсть к Шекспиру, стиль писем к Кестнерам и к Августе фон Штольберг, неприятие всякого схематизма и узкой традиции -
все это показывает, насколько ритм его внутренней жизни был не­прерывным преступанием границ, разрушением форм, самоотдачей жизни, ощущаемой как бесконечность. В середине первого веймар­ского десятилетия появляется первая тень границы, падающая на эту внутреннюю бесконечность: «Ах, Лотта, - пишет он, - что мо­жет человек. И что мог бы человек». И если он за несколько месяцев до этого писал, что он «все еще видит перед собой карьеру в невоз­можном», то это не без известного оттенка удивления. Тот, кто жи­вет только из субъективно действительного, как юноша, тот легко попадает в объективно невозможное. От субъекта, от себя нет гра­ниц в объективном, объект чувствует себя, собственно говоря, все­могущим и лишь случайно ограничиваемым. И если впоследствии его глубокая старость как результат многолетнего углубления в объективное ограничивает жизненную интенцию, от метафизиче­ского вплоть до внешне практического, «возможным», то приведен­ные здесь выражения, в которых невозможно бесконечное уже ото­шло в своего рода идеальную действительность, являются словно прелюдиями его старческой концепции.

Если, как мы условились, бесконечное есть по преимуществу неоформленное, безобразное, то следующий период, стоящий под знаком классики, прежде всего переместил акцент на форму; и это уже в Италии, правда, еще не настолько, чтобы был заметен какой бы то ни было перевес последней или враждебность обоих принци­пов: для этого еще слишком силен превозмогающий все границы жизненный поток, питавший его юность. Путешествие Гете в Ита­лию есть одно из предельных совершенных достижений человече­ства, так как оно изображает момент уравнения или объединения этой великой антиномии: эмоциональная бесконечность индивидуа­льной жизни, не сознающая своих границ, отлилась в формы, в на­глядные и поэтические прочные пластические образы, в устойчивые и замкнутые максимы; и жизнь стала, если только допустимо это парадоксальное выражение, не менее бесконечной, оттого что она вместилась в формах, т.е. в конечном, а формы не стали более зыб­кими, менее пластическими, менее верными специфической ценно­сти формы как таковой оттого, что они вобрали в себя этот поток жизни, всегда бивший через край. С этой точки зрения итальянское пребывание Гете есть новый зенит его жизни. «Ифигения», быть мо­жет, наиболее совершенное выражение этого. Здесь, по крайней ме­ре в двух главных образах, дана вся безграничная полнота жизни, чувства, страсти; и все же она отливается в красоту и замкнутость внутренней и внешней формы, но не теряясь в ней, настолько, что
глубокое витальное противоборство обеих стихий, в котором здесь столкнулись молодость и старость Гете, звучит в некоей само собой разумеющейся гармонии. «Тассо» же во многих отношениях есть уже ступень, ведущая от этой точки равновесия к преобладанию формы. Правда, в самом Тассо жизнь еще проявляется во всей своей бесконечности, в самом по себе бесформенном напоре своей динамики. Но мир уже не представляет ей никаких форм, в которые она могла бы облечь себя, на которых она могла бы успокоиться. Тассо противостоит прочно оформленному миру, выражается ли эта оформленность в дворцовом законе, в негибкой стройности ха­рактера Антонио или в том «подобающем», которое для принцессы есть единственно дозволенное. В действительности сам Тассо - лишь «волна, гонимая бурей», и должен разбиться о непреступные твердыни форм. Уже самое художественно-стилистическое выра­жение это символизирует; что делать ему, в речах которого бушует безмерная и бесконечная страсть, со всеми этими людьми, непре­рывно выражающимися отточенными сентенциями. Правда, и в «Ифигении» уже немало острой диалектики логического словопре­ния; но противоположности еще спаяны сердечной теплотой, кото­рая разлита по всему произведению и сосредоточивается в главных героях; чувство пребывает еще в состоянии равновесия и единства с практико-этическими и сентенциозными элементами, в то время как в «Тассо» между ними уже образовался провал. Великий кризис гетевской жизни здесь снова поставил враждующие принципы ли­цом к лицу, но беспомощность чистой жизненной интенсивности, выливающейся за все границы в расплывчатость своих бесформен­ных эмоций, - решена: победа осталась за практически-норматив­ным, как оно представлено Антонио, и за рассудительностью, как оно преобладает в сентенциозной природе остальных персонажей, и в конце концов сам Тассо признает справедливость этой победы. И все-таки это была еще борьба, юношеская жизненная интенция (как раз молодость Тассо постоянно подчеркивается) еще не утратила всей своей силы и своих прав, хотя и начала уступать другому бо­льшому жизненному принципу.

Но в «Незаконной дочери» победа формы уже изначально пре­допределена, рассматривать ли содержание пьесы с субъективной или с объективной стороны. Не то чтобы здесь был недостаток внут­ренней жизни, как это часто несправедливо в ней порицалось, но жизнь уже больше не живет своим автономным ритмом, как чувст­во, которому в счастливой гармонии отвечают формы возможного существования, как в «Ифигении», или которое мощно, хотя и бес­
помощно, их омывает, как в «Тассо». Жизнь уже не хочет ничего иного, как отливаться в прочные социальные устои, и весь вопрос лишь в том, в какие именно. Люди уже больше не окружены беско­нечностью (как это чудесно намечено в глубоко религиозном суще­стве Ифигении, постоянно направленном к божественному, и в ха­рактере Тассо, по природе своей обреченном на вечную неудовлет­воренность), а потому глубокие противоположности бесконечности и формы уже не могут праздновать непостижимого счастья своего примирения и обнаруживать всей мощи своих столкновений. Траге­дия заключается лишь в том, что та жизненная форма, которая воз­ложена на героиню объективными, так сказать, историческими си­лами судьбы, противоположна той форме, к которой она стремится, но которая нисколько не менее объективна и исторически оформле­на. И самая художественная форма обнаруживает тот же поворот: в то время как в «Ифигении» и в «Тассо» еще звучат лирические но­ты субъективной непосредственности, «Незаконная дочь» гораздо более картинно-изобразительна, на место красочности, которая са­ма по себе всегда обладает некой неопределенностью границ, поско­льку она чиста, интенсивна, появился линеарный стиль. Очевидно, что этот антагонизм бесконечности и формы есть не что иное, как абстрактное выражение для того эволюционного хода, в котором жизненный акцент переместился с чувства на познание и действо- вание.

Ибо чувство как таковое не поддается принципу формы, а ско­рее подчиняется принципу интенсивности и цвета, оно обладает, так сказать, имманентной ему безмерностью, которая получает свою границу, быть может, лишь в отказе внутренней силы или со стороны препятствия извне. Всякое же познание и всякое действие изначально основаны на формах, на чеканке и прочности, которые даны, если не всегда как действительное осуществление, то, во вся­ком случае, как смысл этих энергий. Гете встретился с классикой как образцом всякой формы в тот момент, когда он во что бы то ни стало должен был найти себе форму для жизни и созерцания. Неу­дивительно, если он, опьяненный этим открытием, не заметил, что есть содержания, которые не поддаются этому стилю. Но духов- но-историческим последствием этого заблуждения Гете явилось то, что многим из нас еще теперь представляется, будто все, что не укладывается в классический стиль, собственно говоря, вообще ли­шено формы.

Гетевское преклонение перед «формой» выступает с годами все определенней и определенней, доходя до формализма. Он все более
и более, как бы минуя индивидуумов, интересуется их связями, ко­торые, с одной стороны, суть лишь оформленности из материала людей и их интересов, а с другой - предписывают единичному ина­че недостижимую форму, отграничивая его от остальных и отводя ему определенное место. Все выше и выше оценивает он «целесооб­разность», а именно как формальную структуру практического ми­ра, ибо он часто даже не указывает, какой именно цели должно служить действие, протекающее в данной форме. Все более и более безусловно необходимым кажется ему «порядок», настолько, что он даже провозглашает, что скорее потерпит несправедливость, чем беспорядок. Отныне сама природа обнаруживает - что для него ра­зумеется само собой - параллельные свойства:

Wenn ihr Baume pflanzt, so sei's in Reihen,

Denn sie lasst geordnetes gedeihen[62].

To, что в позднейших его политических и социальных изрече­ниях столь резко консервативно, даже реакционно, ничего не имеет общего с классовым эгоизмом, но основывается, с одной стороны, на тенденции дать место всему позитивному жизни. Во всем револю­ционном, анархическом, слишком поспешном он видел задержки, негативности, расход сил, направленный только на разрушение. По­рядок казался ему необходимым как условие позитивных жизнен­ных достижений. Ибо - и это с другой стороны - он в этих высказы­ваниях распространяет и на человеческие отношения космический принцип порядка и формальной слаженности. Поскольку это пред­ставлялось ему осуществимым лишь путем строго иерархической и аристократизирующей техники, постольку это может быть оспари­ваемо и обусловлено его эпохой, но все же это не касается послед­них, природных мотивов. Так, отныне полемика его направлена и против чисто духовной неоформленности и беспорядочности по от­ношению как к прошлому (также и собственному), так и к настоя­щему; хаотичное отныне для него враг по преимуществу. Шестиде­сяти лет он видит «главную болезнь» века Руссо в том, что «госу­дарство и нравы, искусство и талант должны были смешиваться в одну кашу с неким безымянным существом, которое, однако, (!) на­зывали природой». Но он отлично сознает значение этой эпохи для самого себя, ибо продолжает: «Разве я не был охвачен этой эпиде­
мией, и разве она не оказалась благотворной причиной развития мо­его существа, которое я теперь не могу помыслить иным». И прибли­зительно в то же время Гете следующим образом отзывается о фан­тастике, господствующей в духовной жизни: «Хотят объять все и от этого все время теряются в элементарном, сохраняя, однако, беско­нечные красоты в единичном (недостает, таким образом, оформления целого). Нам, старым людям, - хоть с ума сходить, когда приходится смотреть, как вокруг нас мир гниет и возвращается к элементам, с тем чтобы из этого, бог знает когда, возникло нечто новое».

Эта этически-витальная оценка формы находится, по-видимо­му, в глубокой связи с тем типичным для его старости перевесом художественной формы над художественным содержанием, кото­рый был рассмотрен выше, настолько сильным, что значительность предмета казалась ему даже препятствием для совершенства худо­жественного произведения. Самоценность предмета, так сказать, перехватывает за те границы, которые наложены на него художест­венным оформлением: по собственной своей значимости предметы включены в сплошные, бесконечные связи реального мира, искусст­во их изолирует, вставляет их в обрамленную картину и оформляет их, сообщая им границы, которых лишено их природное бытие и его ценностная сфера. Таким образом, чистота его позднейшего арти­стизма имеет свои корни в метафизике периода его старости.

И в этом опять-таки обнаруживает он себя, так сказать, типич­ным человеком, с тою лишь разницей, что подобные метаморфозы, обычно идущие рука об руку с понижением сил, являются в нем чем-то положительным, стадиями его развития, проистекающими не из ущербности, но из органической эволюции энергии, лишь из­меняющей свои способы выражения. Вообще говоря, молодость ма­ло заботится о формах, потому что ей кажется, что она одним своим запасом сил может соответствовать всякой встречной ситуации или требованию; старость ищет чеканных, исторически или идеально предустановленных форм, потому что они освобождают от необхо­димости все нового и нового приложения сил, сомнительных попы­ток, абсолютно личной ответственности. Для Гете же это лишь но­вое принципиальное оформление, в котором выступает его мощь приблизительно так же, как скромность и смирение, которые у бес­численного множества людей проистекают от их собственной слабо­сти и неустойчивости, для истинно же религиозного человека явля­ются как раз выявлением его высших центральных сил. Это распре­деление категориальных акцентов на бесконечность и на форму в молодости и в старости основывается, кроме всего прочего, просто и
на различии тех отношений, в которых находятся единичные про­явления жизни в той или иной ее стадии к общему ее наличию. Что­бы молодость ни переживала - с точки зрения той полноты будуще­го, которую она еще имеет перед собой, - мера ее вообще не подда­ется никакому учету, жизнь настолько необозрима, что значение единичного достижения или опыта является, собственно говоря, qu- antite negligeable[63], подобно тому, как всякая конечная величина, как бы она ни была велика, приближается к нулю, будучи сопоставлена с бесконечностью. Но так как старость имеет перед собой замкну­тый горизонт и полагает границу жизни с приблизительной точно­стью - знаменатель дроби (числителем которой является единичное переживание, подлежащее в своей значимости фиксации) делается величиной конечной, а вместе с ним и вся дробь, и само пережива­ние. Радость и страдание, достижение и неудача- суть отныне определенные, учитываемые части жизненного целого; этим мы Окончательно оставили за собою огромное число величин, совершен­но пропадающих как неподдающиеся учету, в той бесконечности, которая развертывается перед юношей. Достаточно указать на эти различные отношения между единичностями и целым жизни, чтобы тотчас же стало очевидным, что к ним могут быть сведены и функ­циональная бесконечность как жизненный принцип юности и проч­ная, ищущая упорядоченности оформленность старости. Но именно тем самым становится столь же очевидным, что это может быть не более чем перемена ликов жизни, основанная на перемене не в за­пасе силы, а в точке зрения на этот запас.

И все же, может быть, в этом же следует искать объяснения для одной своеобразной отрицательной черты в общем облике Гете.

На этих страницах я с достаточной настойчивостью указывал на глубокую, само собою разумеющуюся гармонию между его при­родным, действующим от terminus a quo, позывом к созданию, оформлению, действию и ценностными нормами для созданного и добытого как на всеобъемлющую формулу его творчества, на то, что ему более, чем кому-либо, достаточно было следовать лишь своим непосредственным импульсам, действовать согласно своей природе, чтобы в результате создавалось нечто соразмерное теоретической, поэтической, нравственной норме. То, что он даже самое свое труд­ное и совершенное создавал, согласно собственному выражению, «играя» и как «любитель», безусловно, остается в силе для того Ге­
те, которого мы ищем, для «идеи Гете». Однако вывод из этой гар­монии между субъективными проявлениями жизни и объективно­стью вещей и норм: будто все сотворенное им объективно, совер­шенно - фактами отнюдь не подтверждается. Мало того: в совокуп­ности созданий ни одного из великих творцов мы не можем указать столько посредственного, столько теоретически и художественно неудачного, непостижимо неудачного.




Поделиться с друзьями:


Дата добавления: 2015-06-26; Просмотров: 286; Нарушение авторских прав?; Мы поможем в написании вашей работы!


Нам важно ваше мнение! Был ли полезен опубликованный материал? Да | Нет



studopedia.su - Студопедия (2013 - 2024) год. Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав! Последнее добавление




Генерация страницы за: 0.019 сек.