КАТЕГОРИИ: Архитектура-(3434)Астрономия-(809)Биология-(7483)Биотехнологии-(1457)Военное дело-(14632)Высокие технологии-(1363)География-(913)Геология-(1438)Государство-(451)Демография-(1065)Дом-(47672)Журналистика и СМИ-(912)Изобретательство-(14524)Иностранные языки-(4268)Информатика-(17799)Искусство-(1338)История-(13644)Компьютеры-(11121)Косметика-(55)Кулинария-(373)Культура-(8427)Лингвистика-(374)Литература-(1642)Маркетинг-(23702)Математика-(16968)Машиностроение-(1700)Медицина-(12668)Менеджмент-(24684)Механика-(15423)Науковедение-(506)Образование-(11852)Охрана труда-(3308)Педагогика-(5571)Полиграфия-(1312)Политика-(7869)Право-(5454)Приборостроение-(1369)Программирование-(2801)Производство-(97182)Промышленность-(8706)Психология-(18388)Религия-(3217)Связь-(10668)Сельское хозяйство-(299)Социология-(6455)Спорт-(42831)Строительство-(4793)Торговля-(5050)Транспорт-(2929)Туризм-(1568)Физика-(3942)Философия-(17015)Финансы-(26596)Химия-(22929)Экология-(12095)Экономика-(9961)Электроника-(8441)Электротехника-(4623)Энергетика-(12629)Юриспруденция-(1492)Ядерная техника-(1748) |
ВВЕДЕНИЕ 5 страница. Но в драме «Одинокие» (1891) Гауптман создает более яркий и убедительный образ девушки студентки Анны Мар
Но в драме «Одинокие» (1891) Гауптман создает более яркий и убедительный образ девушки студентки Анны Мар, связанной с русскими революционными кругами. В этой и во многих других пьесах драматург развивает одну из главных своих тем, которая уже разрабатывалась в немецкой новелле XIX в., — духовной и нравственной ограниченности немецкого мещанина, замкнутости его в сфере эгоистических интересов, скованности сложившимися жизненными нормами. Увлечение героя пьесы Фоккерата Анной Мар обнажает контраст между двумя мирами — миром этой душевно здоровой, полной сил, целеустремленной девушки и мещанским миром, к которому принадлежит Фоккерат, из которого он не в состоянии вырваться. Особый успех среди ранних драм имели «Ткачи» (1893), воспроизводившие эпизоды силезского восстания 1844 г. Эта тема уже прозвучала в новеллах Швейхеля. После Гауптмана (не без его влияния) силезское восстание стало темой серии гравюр Кэте Кольвиц. Драма Гауптмана написана на основе исторических источников, которым он следует с большой точностью. В этом смысле «Ткачи» — драма-документ, что отвечает эстетическим принципам натуралистов. Реальным историческим лицом является мануфактурщик Драйсигер (лишь слегка изменена его фамилия), в драме воспроизведен текст гимна ткачей «Кровавый суд». В пьесе, по существу, нет главного героя. Новым для драматургии (и не только немецкой) было создание коллективного образа народа. Гауптман был далек от идеи революционной борьбы, но исторический материал увлек писателя. Обратившись к истории восстания, он, как большой художник, не мог не передать пафоса борьбы. Для автора в известной мере было неожиданным революционно-пропагандистское воздействие спектакля, когда, по словам одного рецензента, восторг зрителей напоминал о публике кануна французской революции. Между тем возникало противоречие между структурой натуралистической «драмы состояния» и сюжетом восстания. Натуралисты, акцентировавшие всесилие обстоятельств, воспринимали действительность как неподвижность, требовавшую детального отражения и объяснения. Показ быта ткачей, сосредоточенность на деталях обстановки определяли структуру пьесы Гауптмана, но сама тема восстания разрушала эту структуру, порождая пафос, увлекавший зрителя. В эстетике натурализма было заложено опасное противоречие: последовательное осуществление принципа научной точности в фиксации фактов и наблюдений исключало и выражение авторской позиции, и какое-либо обобщение. Но это бы означало отказ от самой основы искусства — воплощения в конкретных образах закономерностей жизни. Ни один большой художник не мог так догматически понимать свою 392 задачу. Верность фактам сочеталась с целенаправленным эстетическим их отбором. И не случайно поэтому немецкие натуралисты, как и Золя, прибегали к символу, когда они хотели передать не частное, а общее. Была своя художественная логика и в том, что Гауптман-натуралист обратился к другой системе образов в драмах «Вознесение Ганнеле» (1893) и «Потонувший колокол» (1896). Символика видений бедной умирающей девочки Ганнеле была во многом надуманной. Как писал Фр. Меринг в рецензии на спектакль, у голодной, забитой, невежественной Ганнеле просто не могло быть видений, развернутых с такой широтой и представленных в такой системе, какая доступна только искушенному в церковной мистике придворному проповеднику. Время подтвердило приговор Меринга: наивная символика «Ганнеле» не принесла автору художественной победы. Иную судьбу имела драма-сказка «Потонувший колокол». Сочетая фольклорные образы с образами-символами и высокую шиллеровскую патетику монологов главного героя — литейщика Генриха — с диалектной речью старой Виттихи, Гауптман создал поэтическую притчу-размышление о судьбе современного человека, о неразрешимом противоречии между высоким идеалом и приземленным миром частных эгоистических интересов. В европейской литературе второй половины XIX в. символика «горы» и «долины» уже была представлена в творчестве Ибсена («Бранд», «Пер Гюнт»). Это была трансформация традиционной антифилистерской темы романтиков. В своем дальнейшем творчестве Гауптман пробует идти разными путями, испытав воздействие различных художественных тенденций эпохи. Современники причисляли к натуралистической школе Германа Зудермана (1857—1928), драматурга и романиста, пользовавшегося большой популярностью. Некоторое время критика ставила его даже где-то рядом с Гауптманом. Однако слава Зудермана оказалась преходящей, весьма относительна была и его связь с натурализмом. В своих драмах «Честь» (1893), «Конец Содома» (1891), «Родина» (1893), «Бой бабочек» (1895) и других Зудерман меньше всего следовал принципам немецкой натуралистической эстетики; не ставил он и острых социальных вопросов, какие в те годы выдвигал Гауптман. Тематикой и характером интриги он был ближе всего французскому современнику Сарду и своему дальнему предшественнику Коцебу. Критические моменты в драматургии Зудермана относились преимущественно к сфере морали и касались наиболее очевидных проявлений той тупости, доходящей до жестокости, с которой отстаивал немецкий мещанин свой семейный кодекс. Фр. Меринг остроумно заметил, что в своей критике общества Зудерман опасается переходить грань, «отделяющую то, с чем буржуа еще способен как-то мириться, от критики, которую он уже никак не согласен сносить». В одной из лучших его драм — «Родина» — героиня Магда, «блудная дочь», после долгих лет изгнания возвращается к родному очагу. Отец готов ее простить, но при условии, что она вступит в законный брак с тем, кто соблазнил ее в юности. Но Магда отвергает эту лицемерную сделку. Она презирает человека, который бросил ее молодой, а ныне готов взять в жены только потому, что она стала знаменитой (и очень богатой) певицей. Пьеса завершается мелодраматически: отец пытается застрелить Магду, но сердце его не выдерживает, и он замертво падает. В известной пикантности ситуации и мелодраматичности финала — секрет успеха пьесы у буржуазного зрителя. Зудерман выступал также и в повествовательном жанре. Наиболее известен его роман «Госпожа Забота» (1887). Хотя немецкая литература второй половины XIX в. не заняла столь видного места в европейском литературном процессе, как в предшествующий и в последующий периоды, значение ее в национальных масштабах весьма велико. Мастера прозы этих десятилетий — Шторм, Раабе, Рейтер и Фонтане — внесли ощутимый вклад в освоение литературой той сферы действительности, в которой протекала повседневная жизнь. Без этой глубокой вспашки мало освоенных предшествующей литературой пластов жизни немыслимо было дальнейшее движение вперед немецкого реализма. Художественный опыт Шторма и Фонтане весьма значим для Т. Манна и Г. Гессе, уроки Раабе, создателя «Летописи Птичьей слободы», были восприняты Г. Фалладой. Роль натурализма в немецкой литературе, как уже отмечено выше, была существенно иной, чем, например, во Франции, где он формировался в полемике против критического реализма середины XIX в. Немецкие натуралисты, демократизируя тематику, вскрывая экономические основы социальных противоречий, частично решали те же эстетические задачи, что и критические реалисты Англии и Франции, и которые в меньшей степени были разрешены к тому времени немецким реализмом. Хотя деятельность немецких натуралистов продолжалась недолго и хотя в их творчестве естественно сказались противоречия, вообще 393 свойственные натурализму, их художественные открытия не были забыты и в последующие десятилетия. И спустя четверть века А. Деблин считал опыт натурализма далеко не исчерпанным. По-другому значителен вклад Геббеля и Вагнера, развивавших романтическую традицию. В их творчестве с наибольшей остротой был поставлен вопрос о судьбе личности в современном мире, и писатели XX в., стоявшие на иных эстетических позициях, продолжали их искания. Это относится прежде всего к так называемым интеллектуальному роману и интеллектуальной драме XX в. Наконец, в 70-е, 80-е годы зазвучали голоса социалистических поэтов, отдаленно предвосхищая пролетарскую литературу 20-х годов, успехи реализма в 30-е годы XX в.
Австрийская литература [второй половины XIX в.] 393 ТРАДИЦИОННОЕ И НОВОЕ Австрийская литература второй половины XIX в. по своему характеру существенно отличалась от литературы первой половины века. Новый облик она обретает не сразу. Большинство австрийских литераторов заботились скорее о том, чтобы по возможности сохранить литературу в том виде, в каком существовала она до революции 1848—1849 гг. Если в их творчестве все же возникло много нового, то причиной тому перемены, происходившие в обществе, в социальном строе государства, в настроениях различных слоев народа. Противоречия реальной исторической действительности отразились в характерных противоречиях литературы. Революция 1848—1849 гг. потрясла всю Европу. После революции политическая ситуация складывалась не в пользу Австро-Венгерской монархии; начинается постепенное, но неуклонное загнивание этого государства — поначалу почти незаметное современникам разложение, политическое, социальное, экономическое. Государство раздирала национальная рознь. Габсбургская империя все чаще воспринимается как несуразный остаток средневековья в центре современной Европы. В культуре Австрии второй половины века традиционные представления о величии и могуществе государства так или иначе сталкиваются с реальными бедностью и отсталостью; видимость — с действительностью, образы процветания — с образами гибели и гниения. На фоне внешнего блеска и величия начинает складываться нечто подобное комплексу провинциальности. Австрийскому писателю, вступающему в это время в литературу, часто кажется, что он должен начинать с самого начала, как если бы культурной и поэтической традиции вообще не существовало. Такие поэтические начала весьма часто оказывались действительно очень скромными, провинциальными по своему поэтическому качеству в сравнении с уровнем других европейских литератур. Особенно поразителен провинциализм в Вене — одной из прославленных европейских столиц. «Провинциализм» — это форма реакции на глубинные изменения в социально-политическом развитии, форма реакции по-своему тонкая, хотя и ведущая к обеднению литературы. «Провинциальные» явления, существующие посреди всего накопленного и выставленного напоказ богатства, соседствуют с литературными фактами принципиально иного порядка — такими, которые сберегли все идейное и стилистическое достояние, накопленное в культуре на протяжении веков. Названные два типа явлений — хранящие традицию и готовые поступиться ею ради нового, «провинциального» начала — отнюдь не диаметрально противоположны. В это же время в литературе уже начинает намечаться и третье — тенденция во что бы то ни стало придать литературе некий общеевропейский цивилизованный лоск и достигнуть стандартного общеевропейского уровня в полном отрыве от жизненной реальности своей страны. По-настоящему такая литература заявляет о себе лишь ближе к концу века. Но имено она доказывает, что «честный провинциализм» многих крупных и мелких австрийских писателей второй половины века, по сути, не был изменой духовной традиции, но лишь попыткой — нередко отчаянной — соотнести традицию с переменившейся действительностью, попыткой вернуть литературу на почву непосредственно-жизненного хотя бы ценой утраты широты, идейного богатства и поэтического полета. Эта литература близка к земле, обобщения даются ей с трудом. Но она все же не противоположна традиции, а выступает лишь как сужение традиционного, стремясь при этом вернуть литературе ощущение конкретно-жизненного. Стремление это важно потому, что литература 394 действительно переживает известный кризис: высокая идейность, интеллектуальная концентрированность, лирический подъем, приподнятость интонации словно уже перестают уживаться с конкретным воспроизведением жизни, с эмпирически точным образом действительности. XIX век — это в Австрии эпоха «обуржуазивания» всей жизни. Революция 1848—1849 гг. привела к значительному ускорению такого процесса. Он-то и вносит, поначалу незаметный, раскол во всю культурную жизнь страны. Культура второй половины века — на ее поверхностных уровнях — целенаправленно обслуживает буржуазного потребителя искусства, основной чертой которого является полное нежелание приобщаться к сколько-нибудь глубокой культуре. Австрийская литература начинает растрачивать духовные богатства, уже накопленные к этому времени. Отсюда — развлекательность как основное направление австрийской культуры. Венская оперетта, которая во второй половине века завоевывает весь мир, — типичнейший продукт новой культурной установки. Эта оперетта плоха не сама по себе. Все веселое, все развлекательное в ней подготовлено в первую половину века и вышло из венского народного театра. Она плоха именно в сравнении с этим венским народным театром, который в оперетте опошляется и обедняется. Народный театр никогда не мог быть предметом культурного «экспорта». Вырастая из глубочайших народных корней, он доказывает свою принципиальную непереводимость на язык любой иной культуры, в то время как венская оперетта с самого начала рассчитана на повсеместность потребления. Национальный элемент выступает в ней как экзотика и украшение, весь жанр нацелен на «общепонятность». Возникая из народных жанров, синтезирующих драму и музыку, оперетта оставляет за бортом самое главное, что было в народном театре. Это главное — то единство комического и серьезного, что звучит в любой пьесе Нестроя, не говоря о Раймунде: за всем шуточным и фарсовым в его пьесах стоит проблема человеческого существования. Конкретная социальная критика связана в них с вечными темами, и они доносят до середины XIX в. средневековую традицию осмеяния мира и человека — утверждение через отрицание. Этому изначально здоровому народному драматическому миру середина века кладет конец; обедненная развлекательность второй половины века рассчитана на буржуазный «свет» — его смех ограничен, условен, робок, благопристоен, не затрагивает ни основ жизни, ни, тем более, устоев государства; остается смех как забава и времяпрепровождение. Тем более буржуазная культура второй половины века не заинтересована ни в чем серьезном. Если Вена как город никогда не утрачивает своих специфических австрийских черт, то ее парадная официальная культура — это культура международной дворянско-буржуазной столицы, оторванная от народа и противостоящая ему. Совершенно очевидно, что в таких условиях расслоения австрийской культуры за фасадом официозного, «репрезентативного» искусства не могла не возникать такая культура и такая литература, которая выступала от имени народа, представляла его интересы и которая в самой же столь блестящей столице невольно приобретала свойства провинциальности в противовес пустопорожнему и поверхностному «шику». Для официозной культуры все народное и национальное оказывалось забавной приправой, пикантным моментом. Эта культура — продолжение официальной политики — разобщала и ссорила между собой народы, входившие в состав империи, — австрийцев, славян, венгров. Между тем если говорить о настоящей, художественно значительной австрийской литературе, прежде всего создававшейся в Вене как крупнейшем культурном центре государства, то она никогда не была просто «немецкоязычной» литературой. Это была литература, в основе которой лежал и немецкий и славянский культурный элемент, уже пришедшие в органическую внутреннюю связь. Неудивительно, что славянская тема всегда привлекала к себе австрийских писателей; достаточно вспомнить такие выдающиеся произведения, как историческая трагедия Грильпарцера «Счастье и гибель короля Оттокара» и его же драма «Либуша», связывающая историю и легенды славян, которая опубликована уже после смерти драматурга, в 1872 г. Славянская тема занимает большое место и в творчестве Адальберта Штифтера — одного из крупнейших писателей Австрии. Славянская тема для него — не экзотически сторонняя, в ней — одна из граней его поэтической мысли о родной земле. Штифтер был родом из деревушки Оберплан в Богемском лесу; Богемский лес представлялся ему природным рубежом, однако не разделяющим, но соединяющим разные народы — чехов, немцев, австрийцев. Выдающаяся писательница второй половины века Мария фон Эбнер-Эшенбах происходила из славянского аристократического рода Дубских. В условиях национального размежевания лучшие австрийские писатели мечтали о мире и дружбе между народами. Условия для существования реализма в Германии и в 395 Австрии были весьма различны. Выше говорилось, что некоторые черты австрийской культуры, дожившие до середины XIX в., шли из глубокой культурной древности, ничего подобного уже не было в культуре Германии и других крупнейших европейских стран. Это свидетельствует об особой стабильности австрийской культурной традиции. Именно традиция, вовсе не «отсталая» по сравнению с другими странами, в первой половине XIX в. как бы улавливает и усваивает реалистические импульсы, появляющиеся в это время. Существующее, с какой бы поразительной наглядностью и полнотой ни было оно изображено писателем, требует еще присутствия особого поэтического «мира идей». А сам этот мир идей — сложнейшее наслоение исторических этапов, не отрицавших друг друга, но поднимавшихся друг над другом и в итоге породивших неповторимую национальную традицию литературы. Здесь и средневековый смех с его универсальностью, и сложные смысловые конструкции и аллегории барокко, и просветительская вера в единство и совершенствование человеческого мира. Вот эта традиция способна была впитать в себя и реалистические импульсы нового века: каждая эпоха имела свой взгляд на конкретность жизненного, реального, каждая сказалась по-своему в традиции австрийской литературы. Вещность — особое свойство австрийской литературы середины века (в ее подлинных созданиях); «вещь» — это даже один из терминов поэтического языка Штифтера: всему, не только окружающим нас вещам, присущи реальная конкретность, практическая употребимость, пригодность, дельность. Не менее важна направленность мысли на историю. История для австрийской поэтической традиции — язык вечности, ее постоянная тема — вечность в сопоставлении с исторической изменчивостью. Этим синтезом реалистического и «идеального», сложнейшим опосредованием жизненного и идейно-конструктивного материала объясняется жизнеспособность австрийской поэтической традиции, как бы долгое время не желавшей расставаться ни с чем своим, даже и со средневековым, и с барочным наследием, но объясняется также и то, что реализм в его русском или французском — более «чистых» — вариантах очень долгое время не получал шансов на существование в австрийской культуре. Когда же он заявил наконец о своих правах, австрийская культура уже переживала кризис. Он затронул и саму традицию. Появление во второй половине века реализма, отдельного, обособленного от вековой традиции, само по себе стало фактом общекультурного кризиса. Оказывалось, что творчество великих австрийских писателей прошлого плохо согласуется с реалистическими начинаниями молодых литераторов. Оказывалось также, что оно плохо согласуется и с потребностями общества — социально перестраивающегося, а к тому же подверженного влиянию буржуазных идей, буржуазного позитивизма. Во второй половине века традиция раздваивается: одна линия тяготеет к универсальности как идеальной, так и в полноте постижения жизни; другая — к жизненной эмпирии, ограниченности материала и к более примитивно понятой народности содержания. Именно поэтому создается впечатление, что творчество Грильпарцера целиком принадлежит первой половине века.
395 АДАЛЬБЕРТ ШТИФТЕР Адальберт Штифтер (1805—1868) глубоко связан с традицией, которую развивал смелее и вольнее, чем Грильпарцер. Но Штифтер принадлежал, по сути дела, уже иному поколению. Его зрелое творчество, начавшееся в 1844 г., продолжалось примерно четверть века. Здесь и австрийский просветительский рационализм, который в своем представлении о человеке подчеркивает логическую и мыслительную его способность и не допускает, чтобы чувство брало верх над рассудком и управляло человеком; здесь и типичное сопоставление событий с мерой вечности, и обращение к истории как языку вечности. Но все это Штифтер переносит в относительно новый для этой традиции прозаический жанр — рассказа, новеллы. Отнюдь не рвавшийся за лаврами гения, Штифтер спокойно мирился с теми распространенными формами, в которых бытовали в первую половину века прозаические жанры, с формами альманаха, журнала и т. д. В рамках таких массовых по масштабам 40-х годов изданий публиковались его первые рассказы. Тогда же Штифтер переиздал их в шести томиках, названных им «Штудии» (или «Этюды», 1844—1850). Штифтер стремительно, почти сразу же преодолел внешние стилистические влияния — романтиков, Жан Поля. Они, пожалуй, отчетливо различимы лишь в первом рассказе «Штудий» — в «Кондоре» (1844). Штифтер создал свой тип рассказа — рассказа достаточно пространного, мастерского по точной, несентиментальной передаче деталей, по вещественно-четкому восприятию внешнего мира. В центре рассказов Штифтера — проблемы совести, долга, человеческого достоинства. Для Штифтера разрешение этических конфликтов состоит не в переустройстве существующего жизненного уклада, а в восстановлении 396 исконной идеальности, правды. Истина добра и красоты в человеческих взаимоотношениях должна выйти наружу из-под всех наслоений и искажений, в которых повинны общество и сам человек. Штифтер может показывать, как необходимость сохранять свое индивидуальное человеческое достоинство нередко приводит человека в противоречие с обществом, к полнейшей, добровольной изоляции от общества. Удаляясь от общества, штифтеровские персонажи порой изобретают для себя небывалые по странности формы существования — вроде того героя, который живет на острове в крепости, отгороженной рвами и подъемными мостами («Крепость чудака»). Возникает целая галерея странных героев, которыми, надо сказать, богата австрийская литература и после Штифтера. В своем антисентиментальном и антиромантическом духе Штифтер никогда не абсолютизирует такой уход от общества. Напротив, педагогическая направленность рассказов Штифтера заключается в том, чтобы научить людей жить с людьми, вернее, научить человека как индивида, хранящего свое достоинство, жить среди людей, в том, чтобы по меньшей мере подсказать формы такого сосуществования. Странными герои штифтеровских «Штудий» бывают и совсем в ином отношении: писатель рисует людей, скованность, закрепощенность которых превосходит все мыслимые пределы. И если в своих уединившихся от общества чудаках Штифтер склонен раскрывать глубоко скрытую в их душе мягкость и человечность, подвергшуюся некогда невыносимым для них ударам, то он столь же ярко показывает, как расцветают, находя связь с людьми, внутренне скованные души. Уже в «Штудиях» природа, по его представлению, — подлинное лоно человека, всего человеческого общества. Природа для него — не предмет только поэтического описания; в духе Просвещения XVIII в., в духе Гердера и Гёте писатель воспринимает природу как ступень в развитии бытия к человеку. Именно поэтому в своих описаниях природы Штифтер был обстоятелен, пространен, точен (с годами все более пространен), именно поэтому его описания никогда не напоминают картин других мастеров поэтического пейзажа, но, собственно говоря, и не воспринимаются как «описания природы» в противоположность сюжетному развитию: картина природы у зрелого Штифтера — это уже действие, в котором природа принимает закономерное участие (отнюдь не будучи просто носителем, отражением человеческих чувств, не будучи и просто орнаментом сюжета и внешней сценой действия). Но природа — это и граница человека, которую он не должен преступать, это естественная граница человеческого мира; природа как лоно человечества требует вместе с тем, чтобы человек самоограничивался в своих желаниях и страстях, чтобы он отнюдь не давал воли всему заложенному в недрах его души и тем более не давал выхода своим разрушительным инстинктам. Уже и «Штудии» Штифтера — это произведения, психологически насыщенные, увлекающие и зачаровывающие читателя воплощенной в их стиле гармонической стихией природы. Эта внутренняя энергия передается штифтеровским стилем тонко и деловито. Штифтеровский поэтический мир можно было бы назвать поэтически-естественнонаучным образом природного бытия; в его картине конкретные образы людей середины века, переданные реалистически и детально полно, возводятся к своей задаче, обозначенной самим местом человека в природе. Все мотивы «Штудий», сюжетно очень разнообразных, Штифтер развивает в позднейшем творчестве. Над одним из рассказов, входивших в состав «Штудий», Штифтер не переставал работать всю жизнь. Это «Портфель моего прадеда», рассказ, сохранившийся в трех редакциях; он уже перерастал в целый роман. «Портфель моего прадеда» — повествование об индивидуальном становлении человека, который открывает свою принадлежность общечеловеческому, норме, порядку, преданию. В предисловии к сборнику «Пестрые камешки» (1853) Штифтер изложил свой взгляд на единую закономерность, пронизывающую весь живой и неживой мир. Такую закономерность он назвал «кротким законом» — закон этот «желает, чтобы каждый существовал и был уважаем и чтим и жил без страха и без ущерба рядом с другим, чтобы он мог идти свои высшим путем человека, чтобы он заслуживал любовь и восхищение своих ближних, чтобы он был храним как сокровище, ибо всякий человек есть сокровище для других». «Кротость» закона в том, что он присутствует везде, и в самом малом, что он повсюду один, в том, что он несет не гибель и разрушение, а жизнь и благо. Этот закон Штифтер находит во всем мире: мир есть «чудо», хотя в нем и не бывает чудес. Все — в единстве, а потому и в самом малом — отражение единой великой закономерности. Такова программа творчества, которая переходит границы литературы и становится одновременно программой общественной, социальной. Шесть рассказов, составляющих «Пестрые камешки», — подступы к такому обобщенному творчеству. И здесь — вновь крайнее разнообразие сюжетов (Штифтер дал рассказам названия 397 минералов, поэтому сами названия не передают содержания); в одном Штифтер описывает странствие по заснеженным горам и спасение заблудившихся детей, притом достигает невероятной, гомеровски-эпической насыщенности и наглядности; в другом, действие которого происходит в Вене, Штифтер рисует психологическую катастрофу личности, смело пользуясь приемами «умолчания»: Штифтер полагал, что внутренний мир человека должен оставаться неприкосновенным и для самого поэта, а потому внутреннее он последовательно передает через его отражения во внешнем мире, внутренний конфликт — через странность поведения. В цикле «Пестрые камешки» писатель достигает вершин своего художественного мастерства — его ровная, тщательно отделанная, лишенная претенциозности проза выделяется силой насыщенного поэтического слова. Роман Штифтера «Бабье лето» (1857), названный писателем просто «повествованием», необычен по композиции и по стилю, проявляя все накопленное в предыдущих произведениях. «Бабье лето» — «роман воспитания», опирающийся не столько на гётевского «Вильгельма Мейстера» и другие образцы жанра, сколько на глубоко усвоенное мировоззрение позднего Гёте в целом. Особенность этого романа состоит в том, что все совершенно реальное в нем до неразличимости сплетается с желательным и утоническим. Построение, избегающее не только романических штампов, но и какой-либо ухищренности, передает этапы становления личности во временной последовательности: герой романа, молодой человек из купеческой семьи, знакомится во время одной из своих одиноких естественнонаучных экспедиций со стариком, ухаживающим за розами, имя которого узнает лишь после многих лет знакомства. Это барон Ризах, поместье которого — образец естественной и органической упорядоченности, малый космос, свет которого освещает любого, кто попадает в его круг. Поместье Ризаха для Штифтера не образец ведения хозяйства, а форма организации межчеловеческих отношений, бесконфликтных и безоблачных: всякий человек находится на своем месте, отвечающем его глубочайшему призванию, — все это образ лейбницевской, просветительской гармонии, перенесенной в реальность XIX в. Этот же дом Ризаха — место, где творится и хранится величайшая красота, где изготовляют прекрасную мебель (для личного употребления) и выращивают невиданно красивые розы, совершенствуя природу, где берегут и чтят античные статуи и классическую живопись. Завораживающий читателя стиль Штифтера в романе «Бабье лето» углубляет свои черты: подобно тому как отношения между людьми постепенно приобретают почти ритуальный характер и внутренне размечены, так что и самое искреннее выражение чувства следует неписаной формуле обряда, так и стиль поднимается над личным изъявлением, приобретает размеренность, торжественность, величавость. Сдержанный стиль вбирает в себя пафос гимна; благодаря этому остается в романе и лирический подъем, и внутренняя насыщенность, однако все в целом наделено известной странностью, которая словно призвана реально передать в романе нездешний дух утопии, что разверзается посреди самого столь реального XIX в. в его жизненных условиях, в его гнетущей прозе.
Дата добавления: 2015-06-04; Просмотров: 472; Нарушение авторских прав?; Мы поможем в написании вашей работы! Нам важно ваше мнение! Был ли полезен опубликованный материал? Да | Нет |