КАТЕГОРИИ: Архитектура-(3434)Астрономия-(809)Биология-(7483)Биотехнологии-(1457)Военное дело-(14632)Высокие технологии-(1363)География-(913)Геология-(1438)Государство-(451)Демография-(1065)Дом-(47672)Журналистика и СМИ-(912)Изобретательство-(14524)Иностранные языки-(4268)Информатика-(17799)Искусство-(1338)История-(13644)Компьютеры-(11121)Косметика-(55)Кулинария-(373)Культура-(8427)Лингвистика-(374)Литература-(1642)Маркетинг-(23702)Математика-(16968)Машиностроение-(1700)Медицина-(12668)Менеджмент-(24684)Механика-(15423)Науковедение-(506)Образование-(11852)Охрана труда-(3308)Педагогика-(5571)Полиграфия-(1312)Политика-(7869)Право-(5454)Приборостроение-(1369)Программирование-(2801)Производство-(97182)Промышленность-(8706)Психология-(18388)Религия-(3217)Связь-(10668)Сельское хозяйство-(299)Социология-(6455)Спорт-(42831)Строительство-(4793)Торговля-(5050)Транспорт-(2929)Туризм-(1568)Физика-(3942)Философия-(17015)Финансы-(26596)Химия-(22929)Экология-(12095)Экономика-(9961)Электроника-(8441)Электротехника-(4623)Энергетика-(12629)Юриспруденция-(1492)Ядерная техника-(1748) |
Н Л Лейдерман 13 страница
В сущности, и своих персонажей Высоцкий довольно часто выбирает по способности к "жизни на краю". Его любимые поэтические "роли" - сильные характеры, поставленные судьбой в экстремальную ситуацию. Эта общность стирает для Высоцкого различия между Гамлетом и уголовником, альпинистом и пиратом, человеком и машиной, волком и жеребцом. Характерно, например, что стихи о войне в его поэзии появляются одновременно со стилизациями под "блатную" песню, образуя такие яркие комбинации, как, например, "Штрафные батальоны" (1964). Роль экстремальной ситуации в поэтике Высоцкого отмечалась многими исследователями (А. Македонов, Вл. Новиков, Н. Крымова, Л. К. Долгополов, А. В. Скобелев и С. М. Шаулов). В экстремальной ситуации в стихах Высоцкого исчезает все лишнее и остается только воля к свободе, даже если она и достается ценой смерти: "Я из повиновенья вышел/ За флажки - жажда жизни сильней... " В экстремальной ситуации исчезает сложность и разноголосица и можно с облегчением воскликнуть: "Мне выбора по счастью не дано!" Характерно, что и сам процесс творчества Высоцкий изображает как ситуацию между жизнью и смертью. Так, в "Песне певца у микрофона" ("Я весь в свету, доступен всем глазам... ") микрофон сравнивается с амбразурой, с лезвием ножа, змеей, и даже с оружием: "Он в лоб мне влепит девять грамм свинца... " Кроме того, сама нормальная обстановка поэтического выступления вызывает "насильственные" ассоциации: "Бьют лучи от рампы мне под ребра, / Слепят фонари в лицо недобро, / И слепят с боков прожектора, / И жара, жара... " Поэт в буквальном смысле находится под огнем, под ударом, в центре смертоносного смерча. Но парадокс стихотворения в том, что именно творческий императив: "Я должен петь до одури, до смерти... " насыщает такие, в сущности, невинные подробности сценической машинерии, как микрофон, огни рампы, прожектора, "гибельной" семантикой. Поэзия для Высоцкого - это предельное выражение свободы, и следовательно, она не может быть осуществлена вне экстремальной ситуации, иначе, чем "у жизни на краю". Отличие этой художественной стратегии от традиционно романтической модели выражается в том, что "и верх, и низ в поэтической системе Высоцкого зачастую выступают как равноценные цели движения"*68. Поэтому ангелы у него "поют такими злыми голосами", а рай уподобляется "зоне" ("Райские яблоки"). В этом смысле Высоцкий парадоксально сближается с Вен. Ерофеевым ("Москва Петушки"), у которого источником гибели героя становится неразличимость божественного и дьявольского, высокого и низкого, добра и зла (см. разбор поэмы "Москва-Петушки"). Лирический герой Высоцкого даже в траектории своего бегства воспроизводит модель того "здесь", от которого он так стремится убежать и которое, как мы видели (например, в стихотворении "Моя цыганская"), характеризуется именно отсутствием устойчивых границ между нравственно и эстетически противоположными состояниями и ценностями. Вполне естественно в лирике Высоцкого возникают мотивы caмoуничтoжeнuя, саморазрушения: автор и лирический герой вполне сознательно строят свою жизнь как гонку по-над пропастью ради того, чтобы острее пережить гибельный восторг свободы: "Я лег на сгибе бытия, / На полдороге к бездне, / И вся история моя - / история болезни", - пишет Высоцкий в поэме "История болезни" (1977 - 1978), одном из самых автобиографичных и самых страшных текстов позднего периода его творчества. Саморазрушение - это логичная плата за волю к цельности в карнавальном мире, утратившем цельность, не знающем границ между добром и злом, правдой и ложью, наполненном множеством спорящих и несовместимых друг с другом правд. Гротескная "логика обратности", при которой "все происходит наоборот" по отношению к поставленной человеком сознательной цели, оборачивается и на лирического героя Высоцкого. Высоцкий так и не смог примирить романтический максимализм своего лирического героя ("Я не люблю") с его же всеядностью, открытостью для "чужого" слова и "чужой" правды. Именно это гротескное сочетание воли к цельности с принципиальным отказом от цельности превращает всю поэзию Высоцкого в своего рода "открытый текст", выходящий за пределы породившей его социальной эпохи. 3. Социально-психологический гротеск: Василий Аксенов В традиции русского гротеска редко встречаются "чистые" реалистические варианты. В случае Гоголя гротеск соединяет реалистический анализ с романтической иронией, в случае Щедрина гротеск служит целям просветительского дидактизма. В прозе Василия Аксенова (р. 1932) гротеск стал формой изживания и одновременно парадоксального, достаточно горького и безыллюзорного, развития романтического утопизма "исповедальной" прозы 1960-х годов. Уже в рассказах Аксенова 1960-х годов появляются гротескные мотивы. Гротескные образы, как правило, окружают конфликт между романтическим (модернистским) героем - художником, творцом, в том или ином отношении исключительной личностью - и агрессивным хамством окружающих его посредственностей, как правило, победительных и уверенных в своей правоте. На этом конфликте строятся такие рассказы Аксенова, как "Местный хулиган Абрамашвили", "Любителям баскетбола", "На полпути к Луне", "Жаль, что вас не было с нами". Наиболее показателен в этом плане рассказ "Победа" (1965). Вокруг этого рассказа скопилось уже достаточно большое количество интерпретаций (от А. Макарова до П. Майер, Г. Злобин, А. Жолковского, Н. Ефимовой*69). Отмечалось безусловное влияние набоковского "Лужина", обсуждался вопрос о том, силен или слаб аксеновский гроссмейстер, "проигравший" шахматную партию настырному вагонному попутчику (а на самом деле выигравший - только соперник не заметил поставленный ему мат), предлагались различные интерпретации татуировки Г. О., обозначающей имя попутчика (от "Главная опасность" и "говно" до "Государственных органов" (?!). "Победе" предпослан подзаголовок: "рассказ с преувеличениями", что указывает на гротескный и метафорический характер повествования. Обыкновенная шахматная партия, сыгранная в купе со случайным попутчиком, наполнена для гроссмейстера, во-первых, философией художественного поступка - поиском единственно возможного варианта гармонии, то есть красоты, то есть истины ("вспоминая море и подражая ему, он начал разбираться в позиции, гармонизировать ее. На душе вдруг стало чисто и светло. Логично, как баховская coda, наступил мат черным"). Во-вторых, игра для гроссмейстера равнозначна жизни и потому вбирает в себя воспоминания детства, подсознательные страхи и многое другое, в том числе и переживание смерти, точнее, казни ("Человек в черной шинели с эсэсовскими молниями ждал его впереди"). Игра же Г. О. в глазах гроссмейстера воспринимается как поток "бессмысленных и ужасных действий. Это была не-любовь, невстреча, не-надежда, не-привет, не-жизнь". Гротескный принцип проявляется в том, как происходит совмещение малозначительного, казалось бы, эпизода с почти мифологическим по масштабу столкновением сил гармонии и хаоса. Столкновением, завершающимся нарочито амбивалентно (как показал в своем разборе аксеновского рассказа А. К. Жолковский): с одной стороны, неясно, поставил ли гроссмейстер мат на доске или только увидел неизбежность этой комбинации; с другой стороны, гроссмейстер удостоверяет победу Г. О. вручением золотого жетона, где остается только выгравировать имя победителя и дату*70. На наш взгляд, рассказ "Победа" демонстрирует основную коллизию и основной путь ее разрешения, характерные для бывшей "молодежной", "исповедальной" прозы на исходе "оттепельной" эпохи - накануне исторических заморозков. Эта коллизия восходит к традиции романтической иронии, поскольку герой Аксенова убедился в горестной невозможности изменить заскорузлый порядок вещей и, внешне признавая свою капитуляцию избирает путь внутренних, скрытых от толпы и очевидных для "своих", для посвященных, побед. Победа и поражение осуществляются одновременно - в этом гротескный и иронический парадокс аксеновского рассказа. "Оттепельная" утопия социального обновления трансформировалась в идеал "тайной свободы" невидимого миру "тайного общества", по "воздушным путям" объединяющего людей творчества, людей свободы, людей таланта, причем такими людьми могут быть и представители действительно творческих профессий, и баскетболисты, возвышающиеся над толпой, и "местный хулиган Абрамашвили", исполненный такой неуместной в пляжном разврате энергией красоты и чистоты, и даже "товарищ красивый Фуражкин", милиционер, упрямо штрафующий своего жуликоватого тестя и вообще почему-то не берущий взяток. Идеалисты, одним словом. Парадокс аксеновского стиля состоит в том, что он и читателя вовлекает в это "тайное общество" - так, в "Победе" о мате, не замеченном Г. О., знают гроссмейстер и.... читатель. В процессе чтения рассказа читатель тоже становится "своим", "посвященным". Из этой коллизии вытекают многие особенности последующего творчества Аксенова. Это и нарастающее одиночество его героя, ведь его соратники по "тайному обществу" свободы все чаще предпочитают побеждать в социальном мире и проигрывать в тайном - иначе говоря, становятся предателями. Это и расширяющаяся пропасть между тайными донкихотами и коррумпированной средой, их окружающей: нарастающая изоляция проявляется и в том, как герой-творец наделяется все более экзотическими талантами (вершиной экзотичности становится профессия Павла Дурова из "Поисков жанра" - он волшебник), увеличивается и пространственная дистанция, отделяющая героев Аксенова от "совка" - опять-таки с предельной силой этот мотив выразился в создании фантастического Острова Крым, не затронутой социалистической революцией части России, и в эмиграции самого Аксенова (после скандала с независимым альманахом "МетрОполь" - тайное общество творцов в действии!). С другой стороны, стиль Аксенова становится все более насыщен игровыми элементами. Во-первых, его герой постоянно играет самого себя на театре социальной жизни, скрывая свою романтическую иронию и свои тайные победы под масками плейбоя, шута, деградирующего интеллигента. Во-вторых, аксеновский повествователь быстро устанавливает и настойчиво поддерживает игровые отношения с читателем: в этом контексте равнозначимы апелляция к знакомым цитатам, именам, фирменным названиям, полунамеки, каламбуры, пародии и автопародии, шутки для "своих", легкий "матерок", как в компании старых знакомых, - все это создает атмосферу посвященности, которую читатель Аксенова должен либо принять, либо раздраженно отбросить книгу. Сам акт чтения превращается в игровой испытательный тест, отсекающий "чужаков" и греющий лестным чувством фамильярного родства со всеми, кто остался верен ценностям романтической свободы во все менее романтическое время. Главным же двигателем аксеновского мира становится изменение категории свободы: свобода от чего? свобода ради чего? каковы возможные формы свободы? цена свободы? - эти вопросы возникают в каждом новом тексте Аксенова в 1970 - 1980-е годы, они же определяют границы тайного союза "своих". Ярчайшим художественным манифестом аксеновской поэтики игры стала его повесть "Затоваренная бочкотара" (1968). Чем она замечательна? Не только непривычной для тогдашней прозы стилистической раскованностью, хотя и ею, конечно, тоже. Гораздо важнее иное: принципиально новое осмысление советского утопического сознания. Стилистика этой повести может показаться пародийной: и в самом деле, каждый ее герой в утрированном виде воспроизводит некую типовую модель соцреалистической литературы (сельская учительница, бравый моряк, пенсионер-активист, он же сутяга; советский ученый - лучший друг народа Халигалии, забубенный поклонник Есенина, старушка - научная подвижница). Каждый из персонажей обладает своей неповторимой и узнаваемой языковой палитрой. Сны этих героев представляют собой пародийные сгущения целых ответвлений соцреализма, эксплуатирующих эти образные модели. Так, сны Вадима Афанасьевича - это "политический роман-фельетон-разоблачение язв империализма": "Кривя бледные губы в дипломатической улыбке, появилась Хунта. На ногах у нее были туфли-шпильки, на шее вытертая лисья горжетка. Остальное все свисало, наливаясь синим. Дрожали под огромным телом колосса слабые глиняные ножки". Героически-производственную советскую литературу про "ветер дальних странствий" пародируют сны Глеба Шустикова: "Входит любимый мичман Рейнвольф Козьма Елистратович. Вольно! Вольно! Сегодня манная каша, финальное соревнование по перетягиванию канатов с подводниками. Всем двойное масло, двойное мясо, тройной компот. А пончики будут, товарищ мичман? Смирно!" Отчетливые интонации "молодежной Розы" звучат у педагога Ирины Валентиновны Селезневой: "Помните, у Хемингуэя? Помните, у Дрюона? Помните, у Жуховицкого? Да ой! Нахалы какие, за какой-то коктейль "Мутный таран" я все должна помнить. А сверху летят, как опахала, польские журналы всех стран". Не только в снах, но и собственно в повествовании каждый герой предстает в определенное "цитатном", стилистическом ореоле: в повести, в сущности, отсутствует не-чужое слово. Даже нейтральные описания несут на себе отсвет стилизации и так или иначе соотносятся со словом персонажей: "Течет по России река. Поверх реки плывет бочкотара, поет. Пониз реки плывут угри кольчатые, изумрудные, вьюны розовые, рыба камбала переливчатая... " Симптоматично, что даже броские авторские эпитеты, относящиеся к бочкотаре: "затоварилась, говорят, зацвела желтым цветом, затарилась, говорят, затюрилась!" - демонстративно, с помощью эпиграфа, определяются как цитаты из газет. И наоборот, идущий по росе Хороший человек - постоянный образ снов каждого из персонажей специфическая, хотя, вероятно, и неосознанная мета утопического дискурса, у каждого из персонажей приобретает свой, характерный облик: от Блаженного Лыцаря из сна лаборантки Степаниды Ефимовны до "молодой, ядреной Характеристики" из сна старика Моченкина. Интересно, что в финале повести и сам безличный повествователь сливается со своими персонажами в единое "мы": Володя Телескопов сидел на насыпи, свесив голову меж колен, а мы смотрели на него. <... > "Пошли", - сказали мы и попрыгали с перрона. <... > Мы шли за Володей по узкой тропинке на дне оврага... и вот мы увидели нашу машину, притулившуюся под песчаным обрывом, и в ней несчастную нашу, поруганную бочкотару, и сердца наши дрогнули от вечерней, закатной, улетающей нежности. Эта трансформация, с одной стороны, может также быть интерпретирована в контексте соцреалистической утопии - формирование МЫ всегда было ее важнейшим этапом. Значимо в этом смысле и финальное "перевоспитание" забулдыги Володи Телескопова ("мы не узнали в нем прежнего бузотера"), а также старика Моченкина, отправляющего письма во все инстанции "Усе мои заявления и доносы прошу вернуть назад"; и явление уезжающего прочь Врага с сигарой и в пунцовом жилете, в котором каждый из персонажей опять-таки узнает своего персонального недруга: от Игреца до сеньора Сиракузерса; и венчающий повесть "последний общий сон" про Хорошего человека, который "ждет всегда", также может быть понят как знак утопического морального апофеоза. В принципе, уравнивание автора-повествователя с пародийными персонажами имеет и другое значение: так подчеркивается собственно литературная природа этих персонажей. Они не "отражают" реальность: это чисто языковые модели, фикции, созданные соцреалистическим дискурсом. Недаром помимо Глеба Шустикова или старика Моченкина в повести участвуют такие персонажи, в к например, Романтика или же Турусы на колесах. Автор не как лицо, а как элемент литературной структуры -находится в той же плоскости: он тоже живет в языке, и для него литературность адекватна форме существования. Под пером Аксенова советская утопия превращается в разновидность детской сказки*71. Бочкотара приобретает черты волшебного существа, ведущего за собой случайно собравшихся персонажей в тридесятое царство (как пишет в своем письме Володя Телескопов, "едем не куда хотим, а куда бочкотара наша милая хочет"). Перипетии путешествия героев тождественны сказочным испытаниям. Причем показательно, что каждое испытание завершается тем, что бывшие недруги мирятся со странствующими героями на почве любви к бочкотаре. Иначе говоря, происходит характерное для сюжета волшебной сказки завоевание враждебного пространства с помощью сугубо нравственных качеств. Финальный пункт путешествия - город Коряжск, в котором проклятые бюрократы забракуют любимую всеми бочкотару, напрямую ассоциируется с Кощеевым царством - так, скажем, поезд, в котором уезжает главный злодей в пунцовом жилете, рисуется как "желтая с синими усами, с огромными буркалами голова экспресса". Постоянные же сны персонажей создают особого рода сказочный хронотоп, в котором возможно все, любое чудо в порядке вещей. Все это, в совокупности с игровой стилистикой, создает в повести сказочную атмосферу*72. Известно, что сказка возникает на руинах мифа, переосмысливая сакральные мотивы в чисто игровом, фантастическом плане - как небылицу, как художественный вымысел. В сущности, тот же процесс происходит и в повести Аксенова. Он фактически расколдовывает советский утопический миф, превращая его в литературный, а не жизненный текст. А раз так, то элементы этого текста подчиняются только законам литературной игры. Свободное, ничем не скованное взаимодействие входящих в этот текст элементов соцреалистического дискурса и создает тот игровой эффект, который определяет художественную тональность всей повести. Вот почему "Затоваренная бочкотара" решительно сопротивляется каким бы то ни было аллегорическим прочтениям - в ней на первом плане именно поэзия игры, радость литературной самодостаточности*73. По сути дела, Аксенов одним из первых обнаружил, что советский дискурс нереален, следовательно, с ним нет нужды полемизировать, противопоставляя ему иные дискурсы. С ним можно просто играть, баловаться, как с любой литературной моделью. Как своеобразное продолжение "Бочкотары" может быть прочитана гораздо более поздняя повесть Аксенова - "Поиски жанра" (1978) - последняя вещь Аксенова, опубликованная в СССР. На это сопоставление наводит не только сюжет странствий, но и в особенности сказочная профессия главного героя Павла Дурова. Он - волшебник. Однако если в повести 1968 года сказочность объединяла персонажей и автора-сочинителя небылиц, то в повести 1978 года стержнем сюжета становится публичное одиночество волшебника, невостребованность его ремесла. Симптоматично и то, что "Поиски жанра" начинаются и кончаются в царстве смерти: сначала Дуров, ночуя на аварийной площадке ГАИ, вторгается в мирную беседу "жертв автодорожных путешествий со смертельным исходом", а в финале, сам погибнув под горной лавиной, просыпается в Долине чудес. В сущности, так оживает окаменевшая в сюжете сказочных странствий семантика путешествия в царство смерти*74. Но в "Затоваренной бочкотаре" - что характерно - эта семантика отсутствовала совершенно, ее полностью вытеснил утопический архетип поисков счастья, мечты о Хорошем человеке. В "Поисках жанра" утопические мотивы возникают только и исключительно в связи со смертью. Так, после разговора со жмуриками на площадке ГАИ Дурову снится сон о "чудесной поре жизни, которая то ли была, то ли есть, то ли будет. <... > Все три наши печали, прошлое, настоящее и будущее, сошлись в чудесную пору жизни". А буквально реализованное "посмертие" предстает как воплощенная мечта о счастье: "Воздух любви теперь окружал нас, заполняя наши легкие, расправляя опавшие бронхи, насыщал кровь и становился постепенно нашим миром, воздух любви". Странствия Дурова, ищущего свой жанр, удваиваются в повести вставными эпизодами - "сценами", в которых не то сам Дуров, не то его двойник-автор представляют "жанр" изнутри. В этих "сценах" волшебный "жанр" прямо отождествляется с изнанкой литературного творчества (что есть рифма в прозе, медитация артиста, работа над романом в Венеции и т. д.). Характерно, например, что в "сцене" о рифме автор то и дело рифмует, а в Венеции работает над романом о том, "как я работал над романом в Венеции". В измерение поисков "жанра", поисков чуда входят и многочисленные персонажи повести. Причем входят не как объекты дуровских манипуляций, а как вполне самостоятельные творцы. Все они руководствуются в своих поступках не практической, а фантастической, подчас сугубо художественной логикой. Как "золотоискатель" Леша Харитонов, воплотивший мечту о поездке из Тюмени на море в "чуде на колесах" - автомобиле, собранном на свалке. Как Маманя, где автостопом, а где и пешком пересекающая всю Россию, чтобы помирить дочку с мужем. Причем литературный артистизм Мамани подчеркивается такой, например, ее характеристикой: Так она обыкновенно бормотала, и каждое словечко в ее несуразице играло для нее, будто перламутровое, в каждом, по сто раз повторенном, видела она какую-то особую зацветку. Маманя любила слова. В этой тайне она и самой себе не признавалась. В этом контексте и эвфемистически переданный мат слесаря Ефима Михина звучит как сложно аллитерированная авангардистская заумь. Поэтический импульс под оболочкой казенных слов движет и Алкой-пивницей, разыскивающей своего непутевого возлюбленного, который в свою очередь, любя и желая ее, иррационально от нее уходит, в конце концов уплывая в холодное море, причем его финальный монолог стилизован под джойсовский поток сознания. Случайно встреченный лабух оказывается музыкантом из оттепельных джаз-сейшн (что для Аксенова абсолютный эквивалент поэзии). А курортная знакомая Дурова вполне профессионально оживляет подбитого нырка, т. е. опять-таки совершает чудо. Этот ряд примеров можно длить и множить. Причем здесь случайные персонажи, во-первых, не только воспроизводят готовые образцы социалистического масскульта, но и, как правило, вопреки им ищут свой собственный поэтический "жанр". Во-вторых, даже и творчество в рамках заготовленных клише (как у лейтенанта Жукова или Алки-пивницы, например) не вызывает у Дурова высокомерного отстранения - и это тоже способ поисков "жанра". Дуров может как бы "прислоняться" к чужому творческому импульсу, например, завершая рушащуюся на глазах мечту Леши Харитонова явлением "розового айсберга" среди теплого моря либо покупая у Аркадиуса любительское стихотворение которое подтолкнет его к поездке в Долину. Однако он по-прежнему не находит своего собственного жанра, своего чуда, которое бы смогло оправдать его поиск. Причины этого расхождения внятно не артикулируются. Они носят в повести скорее чисто метафизический, чем социальный или психологический характер. Так, весьма существенным представляется возникающий в первой главе образ пространства: "Меня сейчас уже волновала не разбитая машина, не мужское достоинство и не продолжение пути, а некоторая дырявость пространства. Я вдруг стал обнаруживать вокруг прорехи, протертости, грубейшее расползание швов". Это описание может служить мотивировкой фрагментарной разорванности повествования "Поисков жанра". Но не только. "Жанр", в истолковании Дурова, нацелен на "чудо массового доверия, раскрытия", что прямо ассоциируется со сновидением на площадке ГАИ и откровениями "послесмертной" Долины. Однако совершенно противоположную отчуждающую - семантику воплощает важнейший символ повести: Джоконда, закрывающая ладонью свою знаменитую улыбку от Аркадиуса. Вот - чудо, возможное в расползающемся пространстве: Боль наполнила грудь и живот Аркадиуса. Боль и смятение держались в нем те несколько минут, что он шел мимо портрета. Он понимал, что ладонь Джоконды - это чудо и счастье, которого хватит ему на всю жизнь, хотя в линиях судьбы он и не успел разобраться из-за подпиравших сзади тысяч, стремившихся к Улыбке. В "Бочкотаре" возникало пусть сказочное, но единство персонажей. В "Поисках жанра" даже такое единство невозможно. Эта повесть о сказочной игре в расползающейся по швам, распадающейся на дискретные сюжеты реальности. Дуров, как и любой аксеновский Художник, взыскует мировой гармонии, на меньшее он не согласен: "... эй ты, Дуров, попробуй применить свой шарлатанский жанр, попробуй найти гармонии - эй, ты боишься?" Но после того как утопия преобразования мира превратилась в сказочную фикцию, творец может осуществить свое стремление к гармонии только за пределами жизни, то есть в смерти. Вот почему "поиски жанра" в конечном счете оказываются поисками смерти: ведь даже в обреченном на гибель лагере гляциологов последние адепты "жанра" собираются, повинуясь каждый своему внутреннему импульсу, а не по чьей-то злой воле. И подлинное явление чудес происходит только в "истинной Долине" - долине после смерти. Тяк возникает своего рода потусторонний утопизм "Поисков "я". Чем-то он, конечно, напоминает о романтическом двоемирии и еще больше об "уходах" набоковских героев (Лужин, Мартын Эдельвейс, Цинциннат Ц.). Аксеновский Павел Дуров в действительности тоскует по утопии, то есть по целостному воплощению мечты в реальность. Невоплотимость этой утопической целостности и порождает сказочный образ "истинной Долины". Разорванный образ реальности предстает с этой точки зрения как псевдо-, а точнее, антисказка, как руины распавшегося на асимметричные осколки глобального утопического проекта. И в романе "Ожог" (первая публикация в 1980-м, написан в (1969 - 1975 годах) многочисленные Аполлинарьевичи вновь сливаются в единого героя, Последнего Пострадавшего, лишь на пороге и за порогом небытия, только здесь обретая Бога. В жизни же они, писатель Пантелей, физик Куницер, врач Малькольмов, скульптор Хвостищев, джазист Саблер - братья не по крови, а по таланту и по судьбе (их отчество явно произведено Аксеновым от Аполлона бога искусств), объединенные общей для всех пятерых памятью колымского мальчика, сына "врагов народа" Толи фон Штейнбока, разлучены, почти не знают друг друга, в одиночку пытаются одолеть наваливающуюся тяжесть эпохи, предательство друзей, сгущающуюся безнадегу. Парадоксальность аксеновского романа видится в том, что, несмотря на пестроту сюжетных ситуаций, все они сводятся к повторяемым коллизиям: предательство друга (недаром фамилии друзей-предателей во всех пяти сюжетных линиях производны от слова "серебро", "сребреники" - диссидент Аргентов, медик Зильберанский, писатель Серебряников, художник Серебро, музыкант Сильвестр), встреча с бывшим КГБ-шным палачом Чепцовым, теперь насилующим свою приемную дочь, разговор в Риме с бывшим героем подпольного Магадана, колымским Ринго Кидом, сумевшим сбежать с чукотских урановых рудников через Берингов пролив в Америку и после многих приключений ставшим католическим патером; отчаянная "развязка" после мучительного воздержания от алкоголя; гонка за романтической возлюбленной - Алисой Фокусовой, Алиной Беляковой, польской полонянкой в колымском этапе... Герои "Ожога" пробуют разные варианты выхода из замкнутого круга - через карнавальное веселье "мужского клуба", через безоглядную любовь, через смирение в творчестве, через участие в диссидентском движении, через прошение собственных врагов и даже через поиски бога. Каждый из этих вариантов по-своему силен и убедителен (кроме, может быть, диссидентства, в котором Аксенова пугает призрак большевистской партийности, нетерпимости, подозрительности). Характерно, что после того, как все пять Аполлинарьевичей совершают свой главный выбор, все они наконец встречаются в камере предварительного заключения, где все видят общий сон - "кучу разноцветных котят на зеленой мокрой траве". Общий сон, как и в "Бочкотаре", символизирует обретенное утопическое единство. Но здесь это единство окрашено в горькие тона: каждый из Аполлинарьевичей так или иначе потерпел сокрушительное поражение как творец, как художник - открытая Куницером формул закладывает основания для нового оружия массового поражения; найденная и собранная Малькольмовым "лимфа Д" (материализация творческого дара, таланта, души) потрачена им на реанимацию палача; любимая скульптура Хвостищева - огромный динозавр, названный им "Смирение", - покидает мастерскую и вместе с советскими танками отправляется топтать "пражскую весну"; а писатель Пантелей (самый автобиографический из Аполлинарьевичей) убеждается в том, что реализовать свои проекты он может только в сотрудничестве с предателями и подлецами. П. Вайль и А. Генис определяют "Ожог" как "историческое полотно краха и исхода... В "Ожоге" надежд больше не осталось. Аксенов старательно и дотошно проверил все возможности. Его герои прошли всеми путями. Для них больше места нет"*75. Похожий диагноз ставит и Игорь Серебро, оставшийся на западе художник, один из лидеров "новой волны", "оттепельного" либерализма, добившийся права на выезд многолетним тайным сотрудничеством с КГБ (фигура, явно списанная с писателя Анатолия Кузнецова): "Жизнь в нашей стране становилась все более удушливой после политических процессов, после оккупации Чехословакии и возрождения духа сталинизма. <... > Все наше движение шестидесятых годов погибло, новая волна превратилась в лужу".
Дата добавления: 2015-06-04; Просмотров: 400; Нарушение авторских прав?; Мы поможем в написании вашей работы! Нам важно ваше мнение! Был ли полезен опубликованный материал? Да | Нет |