Студопедия

КАТЕГОРИИ:


Архитектура-(3434)Астрономия-(809)Биология-(7483)Биотехнологии-(1457)Военное дело-(14632)Высокие технологии-(1363)География-(913)Геология-(1438)Государство-(451)Демография-(1065)Дом-(47672)Журналистика и СМИ-(912)Изобретательство-(14524)Иностранные языки-(4268)Информатика-(17799)Искусство-(1338)История-(13644)Компьютеры-(11121)Косметика-(55)Кулинария-(373)Культура-(8427)Лингвистика-(374)Литература-(1642)Маркетинг-(23702)Математика-(16968)Машиностроение-(1700)Медицина-(12668)Менеджмент-(24684)Механика-(15423)Науковедение-(506)Образование-(11852)Охрана труда-(3308)Педагогика-(5571)Полиграфия-(1312)Политика-(7869)Право-(5454)Приборостроение-(1369)Программирование-(2801)Производство-(97182)Промышленность-(8706)Психология-(18388)Религия-(3217)Связь-(10668)Сельское хозяйство-(299)Социология-(6455)Спорт-(42831)Строительство-(4793)Торговля-(5050)Транспорт-(2929)Туризм-(1568)Физика-(3942)Философия-(17015)Финансы-(26596)Химия-(22929)Экология-(12095)Экономика-(9961)Электроника-(8441)Электротехника-(4623)Энергетика-(12629)Юриспруденция-(1492)Ядерная техника-(1748)

Часть II 9 страница. Откашлявшись, читает отец:




Откашлявшись, читает отец:

«Казаки были разбиты, казачье Правление было унич­тожено, а комендантом Яицкого городка был назначен рус­ский полковник Симонов. Начались аресты. Сто сорок чело­век сослали в Сибирь, сотни казаков наказаны кнутом и отданы в солдаты. Все позднее бежали. Наступило внеш­нее спокойствие, только по стопным умётам съезжались казаки на тайные совещания. «То ли еще будет, - говорили они, - еще не так тряхнем Москвой». Вот тогда, Сережа, и появился на Яике Емельян Пугачев. Историю его знаешь ты прекрасно, напоминать тебе ее не буду, хочу лишь процити­ровать кое-что для твоего размышления из «Сентенции о наказании смертною казнию изменника, бунтовщика и са­мозванца Пугачева и его сообщников», вот, слушай:

«...Сей злодей, бунтовщик и губитель, в присутствии тай­ной московской экспедиции допрашиван, и сам показал, что он подлинно есть донской казак, Зимовейской станицы, Емелька, Иванов сын, Пугачёв, что дед и отец его были той же станицы казаки, и первая жена его - дочь донского каза­ка Димитрия Никифоровича - София, с которою прижил он трех детей, будучи в Яицком городке прошлого 1772 года, начал он дерзкое и пагубное намерение свое к возмущению, уговорить Яицкое Войско к побегу на Кубань. Хищное серд­це злодея Пугачева возбудило сего мерзкого предателя воз­жечь и распалить пламена бунта, поелику расположение сердец казаков сходственно было злым намерениям бунтов­щика и злодея Пугачева... Предуспев собрать содейственных богоненавистному предприятию своему, дерзнул обще с ними поднять оружие против отечества, презрев присягу монаршей власти, сделался не только изменником, возму­тителем народа, но и врагом всему человеческому роду. Сего ради единодушно приговорили и определили за все учиненные злодеяния бунтовщику и самозванцу Емельке Пугачеву учи­нить смертную казнь, а именно - четвертовать, голову взоткнутъ на кол, части тела разнести по четырем сторонам города и положить на колёса, а после в тех же местах сжечь».

Тут вот, кстати, напомню, что правительство русское, после побега калмыков, обратилось к китайцам с требова­нием вернуть их в Россию, но китайцы калмыков не верну­ли. Значит, не мы одни, донцы, бездольным право убежища давали. Не только на Дону, но и в Китае, выдачи не было, ах, да, писал тогда Бибиков Фонвизину: «Пугачев ничто иное, как чучело, которым играли яицкие казаки, не Пугачев ва­жен, важно общее негодование, не неприятель опасен, а об­щее народное колебание, дух бунта и смятения...».

А мать Степана Разина, жившая тогда в Озёрной крепо­сти, когда были пугачевцы разбиты, выходила каждый день к Яику, пригребала к берегу клюкой плывшие по реке трупы и приговаривала: «Ох, не ты ли, мой Стёпушка, не твои ли черные кудри свежа вода моет?».

Знаешь ты его, новое, модное словечко - империализм. При случае, время у тебя, надеюсь, есть, подумай ты над этим понятием и вспомни казачью нашу историю. Жили мы, казаки, Диким Полем от Московии отделенные, по собствен­ным нашим казачьим обыкновениям, которые теперь весь мир своим мощным демократизмом достичь пытается. В начале этого письма писал я тебе, как деды наши дела свои - и у нас на Дону, и на Яике, - решали. Недаром же есаулы жезлы и шапки свои перед народом на землю клали, чтобы подчеркнуть, что власть их им народом этим, дана, и они, прежде чем о делах говорить, кланяются народу и шапки свои и знаки достоинства своего на землю кладут. А что тогда кругом нас было? Вспомни Средневековье на Западе, Московскую Русь, Иванов Грозных, Инквизицию, Петров Ве­ликих, Азию всю? Какие там обычаи были? Вот и держались казаки по старой казачьей поговорке: «Жив казак, пока Мос­ква не узнала». Да и быть иначе там не могло: рядом с их холопством и рабством - очаги подлинного народоправства, демократии. Вот и терпела нас Москва. И сделала всё, что­бы демократии эти уничтожить, под себя подмять, ввести в них обычаи свои и порядки, и всё то, что теперь империа­лизмом называется. И пусть толкуют мне, что хотят, но утверждаю я, что первая по захватничеству, по империа­лизму держава в мире это она, Русь наша, матушка.». Опять не выдерживает Тарас Терентьевич:

- Ну и попал же я в компанию! Разделывают мою матуш­ку Русь, честят, хоть святых выноси!

И снова мгновенная реакция сестры милосердия:

- А что? Скажете не правильно пишет? Против этого рус­ского империализма еще декабристы поднялись, против него говорили, ведь это они еще тогда всю Россию на тринадцать держав и две области разделили... применяясь к местным обычаям населения, к народностям...

Смущенно, тихо открывает двери Карлушка и сразу же садится на первый попавшийся ему стул. Мама хлопочет с угощением, пододвигая тарелку гостю, а Тарас Терентьевич ворчит:

- Этак мы «Библию эту» нонче и не дочитаем. А ну-ка, Сергей Алексеевич, что там дальше-то.

- А вот вам и дальше, слушайте:

«Москва, первопрестольная столица наша, ей мы теперь служим, кладем за нее головы наши, и видим всю страшную неспособность, косность, преступность ее представителей, бросающих собственных солдат своих на убой лишь только потому, что ни на что не способен больше угодный царю-батюшке министр. Что нуль он и ничтожество. Вон госпо­дин Сухомлинов, прекрасно, конечно же, знавший о нашем с Францией союзе и о том, что теперешний наш главнокоман­дующий, великий князь Николай Николаевич, еще за два года до войны ездил в Париж на совещание с французским Гене­ральным штабом для координации действий в предстоящей войне, которая этим французам и англичанам позарез нуж­на была, он, наш министр, на трехмиллионную русскую ар­мию имея всего 883 пулемета, предполагал делать их, но­вых, в год по 454 штуки. Ну не полный ли идиот?».

Карлушка кашляет и смотрит на отца так просительно, что прерывает он чтение:

- В чем дело, Карлушка?

- Ох, Поше мой, разве я не всегда говорил, что еще Писмарк...

Тарас Терентьевич зеленеет:

- А пойди ты к лысому чёрту с твоим Бисмарком. Что ты с ним путаешься, когда с того времени добрая сотня лет про­шла. Для всех нас теперь ясно, что в войну эти союзнички наши нас толкнули ради только их собственных интересов, да куда же теперь денешься...

- Ага! Кута тенешься? Не нато пыло с Дойчланд рвать, а нато пыло...

- Пыло-пыло, да уплыло! Снявши голову, по волосам не пла­чут! Теперь нам думать надо, как мы из каши этой выкрутим­ся. Вот и всё. А ну, ради Бога, Сергей Алексеевич, дальше.

Отец невозмутимо читает:

«...Вот сейчас вступил новый министр военный, и знае­те ли вы сколько он пулеметов потребовал? Тридцать одну тысячу! Сравни и пойми всю преступность прежнего мини­стра. Хоть и священник я, а, попадись он мне в руки, пове­сил бы я его на первой осине, мерзавца. А как мы теперь воюем, расскажу я тебе получше всех тех газет, что ты там читаешь. Девятая наша армия на Серете за пять дней наступления взяла тридцать тысяч пленных, сделав про­рыв шириной в шестьдесят километров. Две пехотных и две кавалерийских дивизии должны быть развить дальней­шее наступление, но не только снарядов у них, даже ру­жейных патронов, не оказалось. Командующий армией гене­рал Лечицкий просит патронов, и получает - отказ. Вот и «отошел он на исходные позиции». А ведь мог и дальше гнать да гнать. А как ты думаешь, какие это настроения в армии создает? Да вот те, о которых когда-то Бибиков писал: «Общее негодование, народное колебание, дух бунта и смятение». Понял? И вижу я здесь, как негодование это и дух бунта нарастают и крепнут, и куда мы приедем, если Господь Бог нам чуда не пошлет, сам я не знаю. Боюсь и думать. А теперь еще немного о старом знакомце нашем Распутине - всё больше и больше забирает он силу, и, что мне особенно страшно, высокие деятели церковные тоже в сетях его. Тут напомню я тебе, что вовсе не первый он знахарь при дворе нашем. До него подвизался какой-то фран­цузский прохвост Филипп, за услуги получил он от Воен­ной Медицинской Академии звание доктора медицины, а от Правительства нашего звание статского советника, и щеголял в военной форме, а на родине его, во Франции, зва­ние лекаря ему не признали. Еще один был, захватил его при дворе Гришка Распутин, косноязычный блаженный Митя, издававший только какие-то нечленораздельные зву­ки, но звуки эти считались при дворе за духовные вещания с того света. Этого Митю выжил Распутин из дворца сра­зу же. Особенным почитанием пользовалась у царя с цари­цей и какая-то Паша из Дивеевской обители. Она тоже выкрикивала непонятные слова, а монашки царице слова эти, как божьи указания, переводили. Императрица Мария Федоровна Пашу эту иначе как злой, грязной, сумасшед­шей бабой не величала. Вот всех этих докторов, блажен­ных и юродивых и разогнал Гришка, и сам во дворце крепко засел. Идти против него, значит, идти против самой цари­цы, против ее веры, против ее доминации в царской семье. А ведь царица-то философию штудировала! Командует он всем и вся, доверяет только Вырубовой, дурище, влюбленной в Гришку. Никаких при дворе развлечений, ни удовольствий, ни балов, ни выездов, только семейные интересы, мистика и молебны, обедни, стояния, посты, исповеди, бдения. Гос­поди прости - сам я священник, а этого никак не пойму. И еще - экономия! Сведение семейных расходов на минимум, донашивание старых платьев и мундиров. Наследника пре­стола видели, как он на прогулках старые платья сестер своих носил. Жалко - добро пропадет! Плюшкины на пре­столе всероссийском. А царь - добрый, сердечный, совершен­но безвольный, в жену свою влюбленный, как молодой кор­нет, фаталист, раб этой невозможной женщины. Пробо­вал, было, дворцовый комендант царю что-то против Распутина сказать, да так ему царь ответил, что стари­ка удар хватил. Позволил себе против «старца» епископ Феофан выступить, так сразу же его в провинцию выгнали. Небезызвестный Илиодор на квартире епископа Гермогена вместе с блаженным Митей повалили пришедшего туда с визитом Распутина на пол и хотели его оскопить, да одо­лел он трех и убежал. Гермогена сразу же в какой-то мона­стырь, к чёрту на кулички, сослали. И теперь устраивает у себя приемы царский «собинный» друг Гришка. Тут у него весь высший свет и духовенство в глазки ему заглядыва­ют, милости ищут и царских милостей через него добива­ются. Во дворце ведет себя Распутин, как хочет, в спаль­ни великих княгинь входит тогда, когда лежат они еще в кроватях раздетые, обращается с ними вульгарно, по-хамс­ки, двусмысленницы им говорит. А когда спросили его, прав­да ли это, что мылся он в бане вместе с двенадцатью великосветскими дамами, ответил он: «Это им для ихнего смирения нужно, это я, чтобы их унизить, ишь ты, графи­ни да княгини, а меня, грязного мужика, сами голые моют». При случае сказали это царице, а она, будто только того и ожидала, сразу же из столика книжку достала: «Юроди­вые, святые Русской Церкви». И показала ею же подчеркнутое место, а там написано: «У некоторых святых юрод­ство проявлялось в форме половой распущенности». Значит, может тот Гришка, с царицына благословения, делать пакости, какие только захочет. И смещает этот мерзавец, и назначает на должности и архиереев, и министров, и епис­копов. И ползут об этом слухи в армию и гуляют в тылу, и разлагают солдатскую массу и приводят в отчаяние офи­церов. И должны они - и дальше гибнуть на неприятельс­кой проволоке или от удушливых газов, или в страшном артиллерийском огне пропадать, сами ни патронов, ни сна­рядов не имея. Не удивись, Сергей, ежели всё кувырком по­летит. Так, кажется, в одной шансонетке поется. И еще одно дополнительно сказать я тебе хочу: недаром я здесь о Пугачеве вспомнил, было тогда всеобщее негодование, на­родное колебание, дух бунта и смятение. Сейчас они есть, но для нас в тысячу раз страшнее, потому, что если нач­нется что-нибудь, то не простой Пугачев придет, а уче­ный, умелый, с идеями, которыми интеллигенция наша, троном совершенно игнорируемая, давным-давно заражена. С идеями, которые поднимут наши массы, а тогда... Снова пришли времена, когда, того и гляди, новая, страшнейшая, пугачевщина начнется. Вот и боюсь я, что опять наши казачки, как мать Разина, к Дону выходить будут и, при­гребая трупы, плывущие по реке, говорить: «Ох, не ты ли, Стёпушка мой, не твои ли черные кудри свежа вода моет?». Ну прости меня, Сергей, но страшно мне, чует сердце мое беду неминучую, смотрите там в оба, берегитесь, и да спа­сет вас всех Господь Бог наш небесный.

Отец Тимофей.»

После долгого молчания первым приходит в себя Тарас Терентьевич. Потянулся он к графину, налил себе и Карлушке, вопросительно взглянул на остальных и, не заметя ни у кого протеста, налил всем остальным.

- И еще по одной приводит Бог выпить. Используем же случай сей немедленно, пожелав друг другу здоровья и бла­гополучия. Да и разойдемся по домам. Кто его знает, что нас ждет и какую кончину принимать придется.

Карлушка ерзает на стуле:

- А я фам каварю: фот если пы всё Писмарк слюшаль... Тарас Терентьевич вдруг изо всей силы бьет кулаком по столу:

- А чтоб ты сдох с Бисмарком твоим!

Выскакивает в прихожую, быстро надевает шубу, нахло­бучивает шапку и вылетает на улицу.

* * *

Вечерами, возвращаясь из училища, переходит Семен широкое поле, доходит до кладбища, перелезает через разва­лившуюся кирпичную ограду, идет по виляющей меж прова­лившимися склепами дорожке и выходит через всегда на­стежь открытые ворота на улицу. Почти каждый раз он дол­жен остановиться и ждать, пока не пройдут с занятий роты камышинского Запасного батальона. Солдаты одеты хорошо, шинели пригнаны ладно, винтовки, да-да - винтовки, взяты на плечо, выровнены, как по шнуру, солдаты идут весело и браво, как один, поднимая и опуская руки в такт широкому пехотному шагу. Подтянутые фельдфебели и унтер-офицеры, стройные офицеры, выровненные ряды крепко отбивающих шаг, строго соблюдающих интервалы взводов, ах, да пусть отец Тимофей пишет, что хочет, вот она наша армия, еще покажет она немцам, где раки зимуют. А что он там страхов насобирал да понаписал, вон и отец говорит, что надо бы ему отдохнуть, в отпуск уехать, отдышаться да отоспаться, вон страхи его и прошли бы. Значит, коли есть даже в Камыши­не у солдат винтовки, коли маршируют они четко и красиво, коли поют так хорошо... Значит, нечего зря панику разво­дить!

* * *

В субботний вечерок, а темнеть стало гораздо позже, - весна в полном разгаре, можно будет, несмотря на запреще­ние реалистам оставаться допоздна в городе, можно будет снова прогуляться по пристани, поглядеть на пароходы «Кавказ» и «Меркурий», «Русь» или «Самолет», послушать, как они, все по-разному, гудят. И чего только нет на Волге! Всё завалено, запружено бесконечными грузами, целый день гудят букси­ры, грохочут тяжело перегруженные подводы и фуры по ту­рецкой мостовой, стоит стон от песен, выкриков, ругани и бабьих визгливых завываний, предлагающих бублики, квас, тарань, кислые щи. А что если заглянуть к баталеру? Давно не видались!

Сквозь неплотно закрытую дверь слышен теперь спор нескольких голосов сразу. Толкнув дверь, входит Семен в при­хожую и останавливается на пороге. Налево, сложив на груди руки, прислонившись к печи, стоит баталерова жена, высо­кая, стройная, видная баба, у стола сидят два солдата, только в гимнастерках, распоясанные, раскрасневшиеся, с растре­панными шевелюрами. Их шинели и фуражки лежат рядом, на лавке. Матрос сидит к входу спиной, и гостя видеть не может, не замечает его и хозяйка, глядящая на пехотинцев. Один из них, чернобровый, еще сравнительно молодой, дру­гой постарше, белобрысый, веснушчатый, смотрит на хозяев и говорит громко, почти кричит:

- А я тебе што толкую? Щи да щи, борщ да борщ, каша да каша! А они, офицерья, только повернулси, вот и тащит ему денщик разные шнитцеля с каклетами. А наш брат, говорю я тебе, што ни день...

Не меняя позы, презрительно отвечает солдату хозяйка так, будто ей с ним и говорить противно:

- Только зря брешешь. Будто сами мы ничего не знаем. Дома-то за такие щи ты бы три раза «Камаринскую» отхва­тал. А попал в армию, и зачал претензии выражать. Хучь и жрешь там, как ни в себя, а вишь ты, всё тебе не так.

Чернявый заступается за товарища:

- А какое же есть такое право, што должон наш брат один квасок хлебать, а они, офицерья, только и знают, што каклеты жрут.

Матрос подставляет налитые рюмки поближе, видно, хо­чет успокоить:

- Да вы не дюже, эк дались вам энти каклеты, вон у нас, во флоте...

Хозяйка и не ждет, когда муж ее кончит говорить.

- Ишь ты, какие главные командующие здесь понасобирались! И сами не знаете, чего вам надо. Шницеля им давай! А вы, вон, на мово поглядите: одна нога калеченная, тоже целыми годами один квасок хлебал, а, гляди, и хату постано­вил, и лодок у него штук пятнадцать, и хозяином стал. Сво­им горбом заработал, и у самого есть, и людей угостить мо­жет.

Но снова встревает в разговор белобрысый:

- Во - шесть недель нас тут обучали, а вскорости на фронт погонют, а на кой оно нам нужно. Што он, немец, до Дубов­ки нашей дойдет, што ли? Да ни в жисть! Матрос начинает сердиться:

- Эк, городишь, до Дубовки. Тут об всей нашей Расее разговор.

- А пошла она, Расея твоя, знаешь куды?

Матрос супит брови:

- Ты не дюже шуми, при бабе моей не дюже...

- Г-га! При бабе его не дюже! Тоже в паны лезет. За офицерьёв стоит! - и обратившись к товарищу: - Пошли отцель. Нам у офицерских потатчиков делать нечего.

Оба вскакивают, сгребают шинели и фуражки, и выска­кивают на улицу. И матрос, и хозяйка выходят вслед за ними на порог.

Прижавшись за дверью, затаив дыхание, слушает Семен и дальше:

- И ступайтя, ступайтя по-добру, по-здорову. Ишь ты, какого духу набрались, к женатому человеку в хату пустить невозможно.

Отойдя на приличное расстояние, солдаты вдруг оборачи­ваются и, как по команде, начинают так ругаться, что даже Семен, достаточно по пристаням поболтавшийся, ничего по­добного в жизни своей не слышал. Подняв высоко кулаки, грозят они матросу:

- Погоди трохи, пустим мы тебе красного петуха, гярой цусимскай!

- А ну, спробуй, только подойди, пехота чёртова, я вам рёбра перечту!

И лишь теперь замечают хозяева прижавшегося за дверью нового гостя.

- Тю, дружок сердечный! Как раз в самую баталию влип. Заходи, заходи.

Обняв Семена за плечи, ведет его хозяйка в хату, бросая сердитые взгляды на мужа:

- И сроду у него так, насобирает голытвы, а потом чуха­ется.

- Антирес у меня есть, бабья ты душа, што и как они говорят, послухать. Ить их от ихнего крестьянского дела оторвали, поди, детишки у них голодные сидят, а ты мне толку­ешь...

- Получают бабы ихние от казны вдосталь. Сроду в жизни столько они не имели, как теперь, зря ты только мелешь.

Хозяйка тащит из печки горячий чугунок, ставит его еще кипящим на стол и раскладывает деревянные ложки, пред­лагая гостю отдельно расписную миску.

- Ты, знаю я, сам хлебать привык, ну и действуй, я не неволю.

Молча хлебают они горячее, как огонь, варево. Облизав ложку и положив ее на стол, - знак, что сыт он и больше предлагать ему не надо, смотрит баталер на гостя, на жену и разводит руками:

- Вот слухаю я, слухаю и одного понять не могу: ить у них ни об чём ином разговору нет, как об земле. А у нас, бывало, сколько идеев разных было. И што и как для всех, как есть, получше подогнать, што и как исделать, штоб и рабочий, и мужик, и чиновник, ну и вапче там, еще какие люди, от жизни пользоваться могли. Эти одно: давай им зем­лю, и всё тут! До Дубовки ихней немец не дойдет! А што, окромя Дубовки энтой, еще тыщу миллионов разных людей есть, того им никак не понять!

Кладет на стол ложку и хозяйка:

- Вот и нараспускали вы этих идеев ваших, а теперь кто с ними сладит? Ноне они у меня в хате мой разные бессовест­ные слова говорят, а завтря?

- А ты не дюже, чёрт он никогда так не страшен, как его малюют...

Давным-давно стемнело, начался и окончился дождь, пора домой. Поблагодарив хозяев, выходит он на порог, матрос на­кидывает себе на плечи какую-то одежину и идет его прово­жать.

- До парка я тебя предоставлю, а там давай полный ход, потому следят надзиратели за вашим братом.

Не успевает Семен сделать и десятка шагов, как слышит из соседней аллеи шум, возню и крики. Две темные фигуры склонились над лежащим на земле человеком в форме надзи­рателя. В тусклом свете фонаря с ужасом узнает Семен Ивана Ивановича Дегтяря. Да ведь это же наши реалисты старших классов, хоть и переоделись они, но узнаёт он их сразу же. Слышал он, давно собирались они избить Ивана Ивановича за чрезмерную его рьяность в ловле запоздавших на вечерних гуляниях учеников. А напротив, под фонарем, историк, ста­ренький Пифагоров. Видно, и ему досталось, стоит он, схва­тившись за фонарь, фуражка его лежит рядом с ним на зем­ле, шинель вся забрызгана грязью. Совершенно растерявшись, глядя на бесформенный клубок людей посередине аллеи, кри­чит вдруг он громко и отчаянно:

- Иван Иванович! Когда кончится это ужасное побоище, захватите, пожалуйста, и мои калоши!

И, схватив фуражку, бежит к центру парка. Бившие надзерателя бросаются врассыпную, и один из них наталкивает­ся на Семена - это Костя из шестого класса. И все в мгнове­ние ока исчезают в темноте.

- Кар-р-раул! - кричит Иван Иванович и, с трудом под­нявшись, усаживается в грязь посередине аллеи. Подбежав к избитому, наклоняется над ним Семен и пытается помочь ему подняться на ноги. Смотрит тот на него, еще ничего не соображая, и вдруг, узнав его, кричит:

- И т-ты, С-семен?

Из кустов возвращается преподаватель истории.

- Н-неправильно! Следовало бы сказать, согласно свиде­тельству летописцев: «И ты, Брут?», но, как я это утверж­даю, в данном случае было бы сие неуместно. Участия ваш Семен в побоище этом не принимал, но движимый чувством любви к ближнему, даже поверженному на землю надзирате­лю, поведением своим доказал...

Поддерживаемый Семеном, надзиратель с трудом подни­мается с земли, смотрит на историка с перекошенным от боли лицом и шепчет свистящим голосом:

- А вы, чёрт бы вас побрал, хоть бы теперь забыли, что вы не на кафедре.

- Решительно протестую против неуместного тона, но, при­няв во внимание...

Схватив Семена за руку, тянет его Иван Иванович в сторо­ну.

- П-пойдем, пойдем от этого ч-чудака.

Пифагоров разводит руками:

- История неоднократно нас поучает: это ошеломленные неожиданным нападением народы...

Конца его фразы они не слышат, да и некогда ему: вспом­нил он о своих калошах и ищет их теперь в грязи размокшей от дождя аллеи.

А в реальном училище, когда потребовали от Семена на­звать имена нападавших, - на месте преступления найден был форменный поясной ремень и фуражка, - сказал он, что разглядеть их не успел. И поставили ему за поведение чет­верку. За пребывание в парке после восьми часов вечера. Идя домой совершенно разочарованным в людской правде, был он нагнан в парке одним из нападавших. Проходя мимо него, не останавливаясь, проронил тот на ходу:

- Что не выдал - спасибо. А что попался - дурак. Свои собаки дерутся - чужая не приставай!

* * *

В этот день весь город был на ногах. Еще вчера, с вечера, пронеслись слухи, что пригонят пленных австрийцев и поме­стят в старых казармах. И вот, этак часам к десяти, собрав­шаяся на Пушкинской улице толпа стала нервничать, люди вдруг заговорили, затараторили, заволновались, всё пришло в движение. Собственно - почитай, одни бабы собрались со все­го Камышина к входу в казармы. Лишь там и тут можно было видеть то купца, то ремесленника, то мещанина, то маль­чишек, то полицейских, ну, а баб, тех - тьма-тьмущая насобиралась. И у каждой в руках узелок со снедью, зная, что никому на чужой сторонке не легко, и что собственные их­ние сыны, племянники, внуки и мужья тоже, поди, где-ни­будь там, на фронте, холодные-голодные и некому их ни на­кормить, ни приветить. Вот и подадут они теперь чужому, нуждающемуся, а Бог-то, всё ведь Он видит, всё заметит, и, глядишь, - там, то ли в Пруссии, то ли в Галиции, то ли в Царстве Польском, приютит и обогреет кто-нибудь и нашего. Материнские и женины сердца, все они, во всём, как есть, свете, одинаковые. Отзовутся и там люди так, как мы здесь делаем.

Первым вывернулся из-за угла улицы высокий, еще стройный, но совсем уже пожилой, офицер, бородатый, запылен­ный, порядком, видно, уставший. За ним - добрый десяток таких же, как он, пехотинцев, подбившихся, сумрачных, с ружьями на ремне. И вдруг вытекла и запрудила всю улицу толпа пленных в шинелях голубоватого цвета, в чудных, вов­се не по-нашему скроенных шапчонках. Лишь там да тут видно штыки беспомощно озирающихся конвойных, затер­тых толпой кинувшихся к австрийцам баб. Сердито оглянув­шись, не сказав ни слова, тем же размеренным шагом идет офицер и дальше, к настежь открытым воротам казармы. И так же, по инерции, катится за ним беспорядочная толпа, видно, совершенно растерявшихся пленных. Суют им бабы в руки и за пазухи принесенную снедь, берут они всё это не­уверенно, удивленно озираясь. Весь шедший до того строем транспорт превращается в какую-то копию камышинского базара, в котором чувствуют себя несчастными только офицер и солдаты конвоя, оттертые бабами к стенам домов. Но и такой один австриец нашелся, который сразу же смикитил, в чем тут дело. Подхватив обеими руками полу шинели, отбро­сив на затылок кепи, маленький и кривоногий, прыгал он от одной бабы к другой и, весело щерясь, кричал:

- Тавай клеп! Спасипа!

В толпе весело рассмеялись. Кинулся народ получше рас­смотреть развеселого австрийца, улыбнулся скупой улыбкой и офицер. Один из конвоиров не выдержал:

- Налетай, бабочки, облюбовывай какого покрепше!

- У, чёрт непутевый, совести в тебе нет!

- Ему, поди, завидно!

- А то нет - а мы, што ж, не голодные?

- А ты к своей поди, она тебе не только хлебца...

- Эк, вяжешь впоперёк! Да она у меня в Пензе!

Разбитного австрийца втолкнули в строй, обернувшись к пленным и шагая задом наперед, крикнул, крикнул что-то офицер громко и сердито, оттеснили конвоиры баб на троту­ар, и, сузившись, сбившись у ворот в кучу, стала втягиваться во двор казармы бесконечная колонна. А бабы и дальше мол­ниями подскакивали к австрийцам, совали им в руки то хлеб, то сало, то бублики и отскакивали назад от сердитых окриков охрипших конвойных. И бабы, и многие пленные плакали. Стало их и Семену жалко. А ведь правильно бабы делают. Кто теперь Гаврюше или Алексею, или дяде Воле, там, в Гали­ции, яичницу сжарит? А офицер симпатичный, только вид делает, что сердитый. А бабы, глянь, глянь, и конвоиров не забыли. И им в карманы шинелей и махорки, и деньжат, и иное что, подходящее, суют...

Крепко задумавшись, пришел он домой и тут же узнал, что дамы благотворительного общества устраивают лотерею аллегри в пользу раненых воинов, и наших, и австрийцев, и что мама принимает в ней деятельное участие. И решил он пожертвовать на лотерею свой пенал, а кроме того, возьмет из копилки полтинник и тоже в дамский комитет отдаст. Пусть какой-нибудь Макс, или Франц, сальца посолонцует. Отвое­вался он, и, конечно, лежачих не бьют.

А через неделю, на устроенной в парке лотерее и народ­ном гуляньи с военной музыкой, больше всех продал билетов Семен. Бегая от одной группы собравшихся горожан к дру­гой, подставлял он кружку для пожертвований чуть ли не под нос каждому, совал им в руки беспроигрышные билеты и, смеясь, кричал:

- Тафай на клеп! Танке шён, спасипа!

Какой-то толстый купец, зайдясь от смеха, полез, вытя­нул новую десятку и засунул ее в кружку.

- Молодца, парень! Выростешь - приходи в мои анбары, сидельцем возьму. Вижу ухорез из тебя выйдет.

Плача и сморкаясь, шепчет объемистая его супруга:

- Ить и они, хучь и австрийцы, а тоже, поди, чувствуют.

* * *

Никаких особенных перемен за зиму эту на хуторе не произошло. Так же шумела мельница, так же, сидя на мосту, выгрызал Буян из хвоста блох и репьи, такой же быстрой была Маруська и, как всегда, полная хлопот и забот, встрети­ла их бабушка. Мишка подрос, возмужал, да и был он на два года старше своего друга, выглядел уже совсем взрослым, и с тревогой посматривала на него мать: не дай Бог война про­длится, придется тогда и ему воевать идти. Этого еще недо­ставало!

На мельнице увидал Семен и старого своего знакомого деда-Долдона. В мастерской человек пять хохлов-ольховцев, да два, тоже пожилых, клиновца, да две казачки из Разуваева. Давно уже вечер опустился, кончив струганье доски, за­жег мельник лампу, повесил ее высоко над верстаком на сте­ну, залез рукой в шкаф со «струментом», вытащил полный махорки кисет и курительную бумажку, пустил всё это по рукам, закрутили помольцы козьи ножки, дружно их распа­лили и посмеивались, наблюдая за кашлявшими от табачного дыма казачками. Один из мужиков, сплюнув на пол, улыба­ется:

- Н-да. Бабьему нутрю табак дело не подходящее.

Разуваевский старик, только что вошедший, подхваты­вает:

- А ты не говори. Я вон в Москве побывал, сам видал, как там барыни разные очень даже просто папиросы курють.

Одна из казачек кашляет:

- Быть того не могёть!

- А чего же - не могёть. Был я там, сын мой у есаула Плотникова вестовым, а жана есаульская московская баба, пришел сын мой туда на побывку, а мине - письмяцо, вот и мотнул я туды - Москву поглядеть и сибе москвичам пока­зать. Курють там бабы, как те трубы фабришные, страсть и глядеть.

Не молчит и другая казачка:

- Видать, правильно старые люди говорили, што конец свету подходить. И перьвый тому знак - это когда люди один одному огню давать зачнуть, значить, прикуривать. А второй тому знак - бабы штаны носить зачнуть.

Один из мужиков тоже вставляет свое слово:

- До этого вроде еще не дошло.

- Ты тольки трошки погоди, оно дойдеть.

Микита садится на верстак.

- А чего ж - не дийшло? Дийшло! Сам я бачив, як у пана Мельникова одна якась пани, що з Питерьбургу приихала, штанцы носэ. Бона кожного дню вэрьхи издыть. Так в нэи таки вузьки штаньци, так колино обтяглы, аж дывытыся сра­мота. Завжды, як на коню скаче, ти штанци одягае.




Поделиться с друзьями:


Дата добавления: 2015-06-04; Просмотров: 350; Нарушение авторских прав?; Мы поможем в написании вашей работы!


Нам важно ваше мнение! Был ли полезен опубликованный материал? Да | Нет



studopedia.su - Студопедия (2013 - 2024) год. Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав! Последнее добавление




Генерация страницы за: 0.012 сек.