Студопедия

КАТЕГОРИИ:


Архитектура-(3434)Астрономия-(809)Биология-(7483)Биотехнологии-(1457)Военное дело-(14632)Высокие технологии-(1363)География-(913)Геология-(1438)Государство-(451)Демография-(1065)Дом-(47672)Журналистика и СМИ-(912)Изобретательство-(14524)Иностранные языки-(4268)Информатика-(17799)Искусство-(1338)История-(13644)Компьютеры-(11121)Косметика-(55)Кулинария-(373)Культура-(8427)Лингвистика-(374)Литература-(1642)Маркетинг-(23702)Математика-(16968)Машиностроение-(1700)Медицина-(12668)Менеджмент-(24684)Механика-(15423)Науковедение-(506)Образование-(11852)Охрана труда-(3308)Педагогика-(5571)Полиграфия-(1312)Политика-(7869)Право-(5454)Приборостроение-(1369)Программирование-(2801)Производство-(97182)Промышленность-(8706)Психология-(18388)Религия-(3217)Связь-(10668)Сельское хозяйство-(299)Социология-(6455)Спорт-(42831)Строительство-(4793)Торговля-(5050)Транспорт-(2929)Туризм-(1568)Физика-(3942)Философия-(17015)Финансы-(26596)Химия-(22929)Экология-(12095)Экономика-(9961)Электроника-(8441)Электротехника-(4623)Энергетика-(12629)Юриспруденция-(1492)Ядерная техника-(1748)

Грехопадение 6 страница




И был совершенно не прав. Случилось так, что всего за несколько дней до получения письма от Риты Коэн он, проходя мимо письменного стола Доун, увидел написанное ее почерком короткое письмо, лежащее рядом с конвертом, адресованным в Женеву, доктору Ла Планту. «Дорогой доктор Ла Плант! После того как Вы поработали над моим лицом, прошел год. Боюсь, что, когда мы прощались, я еще недостаточно понимала, что именно Вы мне подарили. Ради моей красоты Вы потратили пять часов времени, и я испытываю к Вам благоговение. Благодарность тут недостаточна. Прошедшие двенадцать месяцев понадобились, чтобы полностью оправиться от операции. Думаю, Вы были правы, когда говорили, что мой организм был разрушен сильнее, чем я это осознавала. Теперь у меня ощущение, что мне подарена новая жизнь. И внешне, и внутренне. Друзья, долго не видевшие меня, удивляются, не понимая, что произошло. Я ничего им не объясняю. Дорогой доктор, случившееся — просто чудо, без Вас оно бы не случилось. С любовью и глубокой благодарностью, Доун Лейвоу».

 

Как только ее лицо вновь обрело свежесть и форму сердечка, разрушенные трагедией взрыва, Доун надумала купить десять акров по ту сторону гряды римрокских холмов и выстроить на них компактный современной архитектуры дом, а большой старый дом со всеми окружающими постройками и сотней с лишним акров земли, на которых они располагались, продать (мясной скот и оборудование фермы были проданы в 1969 году, через год после превращения Мерри в лицо, разыскиваемое органами правопорядка; к этому времени стало понятно, что Доун не сможет больше вести собственный бизнес, так что Швед поместил объявление в ежемесячник по скотоводству и в течение нескольких недель благополучно избавился от сеноукладчика, моющей машины, электрических грабель, всего поголовья скота — словом, всего, имевшего отношение к делу). Услышав, как она говорит архитектору — живущему по соседству с ними Биллу Оркатту, — что всегда ненавидела их старый дом, Швед был ошеломлен не меньше, чем если бы она сказала, что всегда ненавидела мужа. Выйдя на улицу, он пошел в сторону деревни и прошел отделяющие от нее почти пять миль, все время повторяя себе, что она говорила всего лишь о доме, но даже и после этого ему понадобилось сделать над собой предельное усилие, чтобы суметь повернуться и пойти домой к ланчу, во время которого Доун и Оркатт собирались показать ему первые сделанные Оркатгом наброски.

Ненавидеть их выстроенный из старого камня дом, их первый и единственный любимый дом? Как же она могла? Сам он мечтал об этом доме с шестнадцати лет, с того момента, когда, сидя в автобусе и машинально похлопывая по карману своей форменной куртки — бейсбольная команда ехала на матч против «Уиппани», узкая сельская дорога петляла среди холмов Джерси и неожиданно резко повернула к западу, — он вдруг увидел на пригорке за деревьями большой каменный дом с черными ставнями. На качелях, подвешенных к нижней ветке одного из развесистых старых деревьев, раскачивалась на качелях маленькая девочка, храбро взмывавшая в воздух и — ему показалось — такая счастливая, что счастливее просто и быть нельзя. Это был первый дом из тесаного камня, который ему довелось увидеть, и на взгляд городского подростка он показался чудом архитектуры. Его каменные очертания сразу же вычертили в сознании слово «Дом», которого никогда не давал кирпичный дом на Кер-авеню, несмотря на отделанный подвал, в котором он учил Джерри играть в пинг-понг и шашки, и застекленную заднюю террасу, где жаркими вечерами он лежал в темноте на старом диване и слушал трансляции с матчей «Джайантов»; несмотря на гараж, где мальчишкой он с помощью черного скотча подвешивал мяч к перекрестью балок под потолком и зиму напролет, став в позицию и точно ее зафиксировав, ежедневно, вернувшись с бейсбольной тренировки, неукоснительно полчаса бил по нему, дабы сохранить точность движений; несмотря на свою комнату под скошенной крышей с двумя полукруглыми окнами, где в год, предшествовавший переходу в старшие классы, он читал и перечитывал перед сном «Парнишку из Томкинсвилла», где «седой старик в выцветшей рубашке и надвинутой на глаза синей бейсбольной кепке сунул Парнишке в руки охапку форменной одежды и кивком указал на шкафчик: „Пятьдесят шесть. Вон там, в заднем ряду“. Шкафчики были простыми деревянными углублениями высотой футов шесть с полочкой на уровне фута-двух от верхнего края. Дверца была открыта, наверху прилеплена табличка: „Такер, № 56“. Выдана была форма с выведенным на груди синим словом „Доджерсы“ и номером 56 на спине…».

Выстроенный из камня дом был не только притягателен для взгляда — разрозненное гармонизировано, сложный узор деталей сведен в одно целое, — но выглядел и нерушимым, и неуязвимым зданием, которое не уничтожит никакой огонь, которое стоит здесь, вероятно, со времен первых переселенцев. Обыкновенные камни, грубые валуны, мелькающие там и здесь между деревьев, справа и слева от дорожек парке в Уиквэйке, превратились здесь в материал, из которого выстроен дом. Впечатление, произведенное этим, было незабываемым.

Приходя в школу, он бессознательно присматривался к одноклассницам, решая, с которой из них он хотел бы жить в этом доме. После этой поездки с командой в Уиппани он, слыша слово «камень» или даже «запад», немедленно представлял себе, как возвращается после работы в этот укрытый за деревьями дом и видит свою дочку — маленькую девочку, взлетающую высоко в небо на качелях, прилаженных им для нее. Он еще только второй год учился в старших классах, а уже ясно представлял себе эту дочку, бегущую навстречу, чтобы поцеловать его, видел, как она обнимает его, как он сажает ее на плечи и несет в дом, а там проходит через все комнаты на кухню, где, стоя в передничке у плиты, готовит ужин обожающая девочку мать, то есть та девочка, что в прошлую пятницу сидела прямо перед ним в кинотеатре имени Рузвельта, чьи волосы свешивались на спинку стула так, что — посмей он — их можно было коснуться. Всю жизнь он умел увидеть все, целиком. Любая новая подробность присоединялась к целостной картине. Естественно, ведь он пристегивал к ней и себя, добавлял себя как часть к целому.

Потом он поступил в Упсалу и увидел Доун. Он шла через двор, направляясь к роще, в которой студенты обычно коротали время между лекциями. Здесь, в тени эвкалиптов, она обычно болтала с девушками, живущими в Кенбрук-холле. Однажды он незаметно пошел за ней по Главной улице к автобусной остановке, что была возле Кирпичной церкви, и она вдруг остановилась возле витрины «Вест и Ко». Минуту спустя вошла внутрь, а он, подойдя к витрине и рассматривая манекен в юбке new look, представил себе, как Доун Дуайр, стоя в одной комбинашке, примеряет эту юбку за шторкой в глубине магазина. Девушка была так хороша, что даже смотреть на нее показалось ему такой недопустимой вольностью, как будто смотреть означало уже прикасаться или льнуть к ней, как будто, знай она, что он смотрит (а как же ей было это не знать?) и не может отвести глаз, она поступила бы, как и следует любой приличной девушке, а именно мысленно занесла бы его в разряд грязных развратников. Он прошел через службу в морской пехоте, помолвку в Южной Каролине, разрыв этой помолвки по настоянию семьи; он уже много лет не вспоминал о доме из камня с черными ставнями на окнах и качелями перед крыльцом. Чувственно красивый, недавно демобилизовавшийся, окруженный, как бы он там от этого ни отгораживался, блестящей славой спортивной звезды, он целый семестр не решался назначить Доун свидание не только потому, что перспектива бесстыдно любоваться вблизи ее красотой казалась ему чем-то близким к подглядыванию в замочную скважину, но и потому, что, когда они будут рядом, она непременно сразу же разглядит ту роль, которую мысленно он ей предназначил: стоя у плиты на кухне дома из камня, встречать его, несущего на плечах их дочурку Мерри (Радость), такую радостную и веселую, когда она раскачивается на подвешенных им качелях. По вечерам он бесконечно крутил пластинку с модной в тот год песенкой «Пэг, мое сердце». В ней были слова «я хочу покорить тебя, ирландское сердечко», и каждый раз, увидев точеную изящную фигурку Доун на одной из аллеек колледжа, он потом целый день неосознанно насвистывал эту мелодию. Иногда замечал, что насвистывает во время игры — стоя во внешнем круге и дожидаясь, помахивая битой, когда придет очередь бить. В этот период над головой у него было как бы два неба: общий голубой свод и Доун.

И все же ему было не подойти к ней; слишком силен был страх, что она, конечно же, сразу прочтет его мысли и посмеется над его завороженностью и над невинностью фундамента, на котором базируются чувства бывалого морского пехотинца к Королеве весны Упсалы. Она решит, что Сеймур Лейвоу, который, еще не сумев познакомиться, мечтает воплотить в ней свои давние фантазии, — просто тщеславный, испорченный мальчишка, хотя на самом деле это означало более раннее, значительно более раннее, чем у всех окружающих, созревание сугубо взрослых желаний и амбиций и возбужденное, до мелочей продуманное предощущение сюжета своей жизни. Демобилизовавшись в двадцать лет, он вернулся домой человеком, стремящимся к зрелости. Детской в нем была только жадность, с которой он мечтал о взрослой ответственности, чем-то схожая с нетерпеливой жадностью ребенка, прильнувшего к окну кондитерской.

Прекрасно понимая ее желание продать старый дом, он уступил ей, даже попытки не сделал объяснить, что по той самой причине, по которой она хочет уехать, — потому что Мерри была здесь повсюду, в каждой комнате: годовалая, пятилетняя, десятилетняя, — он уезжать не хочет и что это не менее важный резон. Но, наверное, она не выдержала бы жизни в этом доме — а он вроде бы все еще был в состоянии выдержать что угодно, как бы жестоко это его ни ломало, — и он согласился оставить дом, который любил, любил не в последнюю очередь из-за теплившейся в нем памяти о беглой дочери. Он согласился переехать в совершенно новый дом, со всех сторон открытый солнцу, полный света, без лишних, не нужных им двоим пространств, с одной небольшой комнатой для гостей на отшибе — над гаражом. Современный дом-мечта — «роскошно-аскетический», как определил его Оркатт, выслушав рассказ Доун о том, что ей хотелось бы получить. Полы с подогревом (вместо несносного потока горячего воздуха, от которого у нее синусит), и со встроенной мебелью наподобие шейкерской[3] (вместо громоздких старинных шкафов и столов), и со встроенным же потолочным освещением (вместо бесчисленных торшеров-стояков под мрачными дубовыми балками), и с большими, прозрачными, сплошными створными окнами (вместо вечно застревающих подъемных, рассеченных решетками переплетов), с винным погребом, оборудованным по последнему слову техники, не хуже атомной субмарины (вместо этой сырой пещеры с заплесневелыми стенами, куда ее муж водил гостей посмотреть вино, которое он «отложил» на старость, и где он то и дело предупреждал неуверенно ступавших людей: «Осторожно, тут трубы чугунные низко, берегите головы»). Он все понимал, разумеется, понимал, как гнетет ее жизнь в этом доме. И что ему оставалось, кроме как согласиться? «Собственность — это ответственность, — заявила она. — Сельхозмашин у нас больше нет, скота нет — представь себе, как разрастется трава. Надо будет раза два-три в год ее косить. И не только косить, но и выдирать с корнями — не можем же мы с головой зарасти бурьяном. Нанимать людей жутко дорого, да и глупо зарывать такие деньги в землю из года в год. И амбары нужно все время подлатывать, а то развалятся. Одним словом, земля — это ответственность. Пренебрегать ею нельзя. Так что самое лучшее — единственное, что мы можем сделать, — сказала она ему, — это переехать».

Ладно. Переедем. Но зачем же говорить Оркатту, что этот дом был ей неприятен с самого начала? Что она жила в нем, потому что муж «притащил» ее туда, когда она была слишком юна и не могла представить себе, что это такое — обихаживать этот огромный, мрачный, неуютный древний дом, где вечно что-нибудь протекает, гниет или нуждается в ремонте. Она и скот-то начала разводить, объяснила она ему, чтобы только вырваться из этого ужасного дома.

Что, если это правда? И только сейчас узнать ее! Все равно что обнаружить измену: столько лет, оказывается, она была неверна дому. Какая глупость с его стороны — ни разу не усомниться, что она, благодаря его заботам, всем довольна, когда никаких оснований для такой уверенности не было, когда, наоборот, было абсурдом думать так, потому что все эти годы она скрывала жгучее отвращение к их жилищу! А он так любил свою роль добытчика в семье. Если бы можно было обеспечивать не только их троих! Если бы в этом просторном доме было больше детей, если бы Мерри росла в окружении братьев и сестер, которых любила бы и которые любили бы ее, этот ужас, может быть, никогда бы и не случился. Но Доун хотела от жизни чего-то другого, она не желала становиться рабыней полудюжины ребятишек и возиться с двухсотлетним домом — она хотела разводить скот на мясо. Поскольку ее повсюду представляли не иначе как «бывшую „Мисс Нью-Джерси“», она жила с уверенностью, что, несмотря на ее высшее образование (она получила степень бакалавра), люди не принимают ее всерьез, считают праздной красоткой, бездушной куклой, не способной ни на что более полезное для общества, как только выглядеть очаровашкой. И неважно, что она тысячу раз всем объясняла, когда речь заходила о ее титуле, что пошла на конкурс только потому, что у ее отца случился инфаркт, а денег на лечение не хватало, а ее брат Дэнни заканчивал школу, и она подумала, что если победит — а победить у нее был, по ее мнению, шанс, и не потому, что она стала Королевой весны в Упсале, а потому что она была дипломированной учительницей музыки и играла на пианино классику, — то причитающуюся победительнице стипендию можно было бы пустить на колледж Дэнни, тем самым снять с семьи часть бремени…

Но что бы она ни говорила, как бы подробно ни рассказывала, сколько бы раз ни призывала на помощь пианино, никто ей не верил. Никто не верит, что она никогда не горела желанием быть самой красивой. Считается, что есть масса способов получить стипендию помимо дефилирования по Атлантик-Сити на высоких каблуках в купальном костюме. Она приводит серьезные причины, а они даже не слушают. Они улыбаются. У нее не может быть серьезных причин. Какие у нее могут быть серьезные причины? Хорошенькая мордашка — это пожалуйста. Чтобы они могли сказать, отходя от нее: «Да она только мордашкой и берет», — и сделать вид, что не завидуют ей или не смущены ее красотой. «Слава богу, — тихо говорила она мужу, — что я выиграла не приз зрительских симпатий. Если уж они считают, что „Мисс Нью-Джерси“ должна быть тупицей, представляешь, что они думали бы обо мне, получи я утешительную награду. Хотя, — мечтательно добавляла она, — тысчонка долларов дома тоже бы не помешала».

Когда они, после рождения Мерри, стали ездить летом в Дил, люди на пляже пялились на Доун постоянно. Разумеется, она никогда не надевала тот, с логотипом над бедром — пловчихой в шапочке, белый цельный купальник, в котором выхаживала по Атлантик-Сити. Ему этот купальник очень нравился, он чудно облегал ее фигуру, однако после Атлантик-Сити она ни разу его не надела. Но на нее пялились независимо от того, какого фасона или цвета был на ней купальник, а иной раз даже подходили и щелкали на пленку, просили автограф. Это бы еще полбеды, хуже было то, что часто на нее смотрели с подозрением. «Странно, но женщины почему-то всегда думают, что если я бывшая и т. д., то я непременно уведу у них мужей». Возможно, думал Швед, они действительно этого боятся — они же видят, как мужчины смотрят на нее и «делают стойку» при ее появлении. Он и сам замечал такие вещи, но не беспокоился: Доун, воспитанная в строгости, была добродетельной женой. Но все это так действовало на нервы самой Доун, что сначала она перестала появляться в пляжном клубе в купальнике, а потом, хотя очень любила поплавать в прибрежной волне, прекратила ходить на клубный пляж вообще, а если хотела искупаться, то садилась в машину и проезжала четыре мили в Эйвон, где ребенком не раз проводила с семьей недельку в период летних отпусков. На эйвонском пляже она была просто невысокой ирландской девчонкой с конским хвостиком, на которую почти не обращали внимания.

Доун сбегала в Эйвон от собственной красоты, но убегать от нее она умела не лучше, чем откровенно щеголять ею. Чтобы жить в мире со своей красотой и не переживать по поводу того, что она затмевает в вас все остальное, нужно обладать задатками повелителя, то есть уметь получать удовольствие от власти и не жалеть людей. Красота, как и всякая особая отметина, отделяет вас от других, делает вас неповторимым — и уязвимым для неприязни и зависти, — и, чтобы относиться к собственной красоте с невозмутимым спокойствием, чтобы принимать людское неравнодушие к ней как нечто само собой разумеющееся, чтобы легко играть ею и вообще обращаться с этим даром наилучшим образом, хорошо бы вам выработать в себе подходящее чувство юмора. Доун не была прямолинейна; о ней, пожалуй, можно было сказать: женщина с огоньком, и она умела очень остроумно пошутить — но это другое, а той глубинной самоиронии, которая помогала бы ей управляться с красотой и чувствовать себя раскованной, ей все-таки недоставало. Только выйдя замуж и расставшись с девственностью, она нашла место, где могла сколько угодно быть той красавицей, какой уродилась, — таковым, к вящей пользе как мужа, так и жены, стало место в постели со Шведом.

Они называли Эйвон Ирландской Ривьерой. Безденежные евреи ездили в Брэдли-Бич, а безденежные ирландцы — в соседний Эйвон, прибрежный городишко из десятка домов. Ирландцы с толстыми кошельками — судьи, строители, пластические хирурги — отправлялись в Спринг-Лейк, за внушительные ворота поместья, пристроившегося к южной окраине Бельмара (другого курортного городка, где национальности смешивались более или менее свободно). Доун когда-то брала на постой в Спринг-Лейк сестра ее матери Пег, вышедшая замуж за Неда Махони, адвоката из Джерси-Сити. «Если ты ирландец, адвокат, живешь в этом городе и водишь дружбу с городской управой, — просвещал ее отец, — мэр Хейг по прозвищу Закон-это-я берет тебя под свою опеку». Поскольку дядя Нед — велеречивый краснобай, заядлый игрок в гольф и мужчина приятной наружности — занимал в округе Гудзон тепленькие местечки с того самого дня, как вышел из Юридической школы им. Джона Маршалла, перешел через дорогу и поступил на работу в солидную фирму на Джорнал-сквер, и поскольку он любил хорошенькую Мэри Доун больше всех своих племянниц и племянников, то каждое лето, проведя неделю с матерью, отцом и Дэнни в меблированных комнатах в Эйвоне, она, уже одна, ехала к Неду и Пег и следующую неделю жила с ними и их детьми в Спринг-Лейке, в громадном, стоящем прямо на берегу океана старом отеле «Эссекс и Сассекс», где по утрам в просторном ресторанном зале с видом на море на завтрак подавали французский тост с вермонтским кленовым сиропом. Белой крахмальной салфеткой, которую она клала на колени, можно было обернуться, как саронгом, а сверкающие столовые приборы весили тонну. Путь к ресторану пролегал через мостик, чудный горбатый деревянный мостик, соединявший «океанскую» и «озерную» части отеля. И вот теперь она, если ей особенно досаждали на пляже в Диле, ездила, минуя Эйвон, в Спринг-Лейк и вспоминала, как этот городок каждое лето ее отрочества вдруг материализовывался перед ней из ниоткуда, во всей своей волшебной прелести, — прямо-таки личное владение Мэри Доун. Она помнит свои мечты о том, как пойдет в белом платье невесты к алтарю в соборе Святой Катерины и станет женой богатого адвоката, вроде дяди Неда, будет жить в каком-нибудь из здешних роскошных, с огромной верандой летних домов с видом на озеро и на соборный купол, а океан будет шуметь в каких-нибудь пяти минутах ходьбы. И все это могло осуществиться, стоило ей только пальцем поманить кого-нибудь из ходивших за ней толпой студентов католических колледжей, толковых и веселых приятелей ее двоюродных братьев; но она предпочла влюбиться в Сеймура Лейвоу из Ньюарка и выйти замуж за него — так что жизнь ее протекала не в Спринг-Лейке, а в Диле и Олд-Римроке. Печальная тема разговоров ее матери. «Так уж сложилось, — говорила мать своим собеседникам. — Она могла бы иметь там прекрасную жизнь, как у Пег. Даже лучше. Какие там соборы — Святой Катерины, Святой Маргариты. Святой Катерины прямо на озере. Великолепные соборы. Просто великолепные. Но Мэри Доун все делает наперекор. Всегда была упрямой. Всегда делала, что хотела, на этот конкурс красоты пошла; а уж после него ей быть как все? — нет уж, увольте».

В Эйвон Доун ездила, исключительно чтобы покупаться. Она до сих пор ненавидела лежание на пляже под солнцем, до сих пор с досадой вспоминала, как входившие в конкурсный комитет представители Нью-Джерси заставляли ее, светлокожую, каждый день загорать: дескать, на фоне загара твой белый купальник будет выглядеть сногсшибательно. Когда у нее появился ребенок, она всеми силами стала открещиваться от всяких напоминаний о том, что она «бывшая то-то и то-то», которую по каким-то необъяснимым, абсурдным причинам презирают другие женщины, из-за чего была подавлена и сама себе казалась посмешищем. Она даже отдала на благотворительность все вещи, которые директор-распорядитель (у него были свои идеи о том, как должна выглядеть девушка из Нью-Джерси, борющаяся за звание «Мисс Америка») выбрал для нее у дизайнеров в Нью-Йорке, куда накануне конкурса они на целый день ездили за туалетами. Шведу казалось, что она потрясающе смотрится в этих одеждах, ему было жаль, что она от них избавляется, но, по крайней мере, он убедил ее оставить корону — будем, мол, внукам показывать.

И вот, когда Мерри начала ходить в детский сад, Доун решила доказать женскому сообществу — не в первый и не в последний раз, впрочем, — что она способна произвести впечатление не только своей внешностью. Она решила разводить скот. Отчасти это было связано с воспоминаниями детства. В 1880-х годах ее дед с материнской стороны двадцатилетним парнем перебрался из округа Керри в портовый Элизабет, женился, поселился неподалеку от собора Святой Марии и произвел на свет одиннадцать детей. На жизнь он первое время зарабатывал в доках, но потом купил пару коров, чтобы у семьи было свое молоко, и начал продавать излишки надоя богачам с Уэст-Джерси-стрит: Мурам («Краски Мура»), семье адмирала Хэсли по прозвищу Бык, нобелевскому лауреату Николасу Мюррею Батлеру. Он быстро стал в Элизабете едва ли не первым молочником-частником. На Мюррей-стрит он держал тридцать коров; что у него было мало земли, не имело значения — в те времена коров разрешалось пасти где угодно. Его сыновья все пошли в молочный бизнес и занимались им до тех пор, пока после войны не появились большие супермаркеты, вытеснившие мелких одиночек с рынка. Отец Доун, Джим Дуайр, работал на семью ее матери — так родители Доун и встретились. Мальчишкой Джим Дуайр с двенадцати часов ночи и чуть ли не до утра разъезжал на грузовичке и продавал молоко «с колес» — холодильников тогда не было. Но он терпеть не мог эту работу. Слишком тяжелая жизнь получалась. К черту, сказал он в один прекрасный день, и начал слесарить. Доун любила приходить и смотреть на коров, и, когда ей было лет шесть-семь, какая-то из двоюродных сестер научила ее доить. Восторг! Животные меланхолично жуют свою жвачку, а ты дергаешь их за вымя сколько твоей душе угодно и смотришь, как молоко бьет тонкой струей, — это удовольствие оказалось незабываемым.

А с мясным скотом ей не нужны были лишние руки, она все дело могла вести одна. Симментальская порода, дававшая много молока, однако считавшаяся мясной, в то время еще не была официально зарегистрирована в США, поэтому купить ее можно было по сходной цене. Селекция, скрещивание симментальских коров с комолыми хирфордскими — вот о чем она думала. Жизненная сила гибридов, увеличение продукции исключительно за счет смешения пород. Она читала книжки, покупала журналы, подписывалась на каталоги; листая их вечером, она подзывала мужа к себе и говорила: «Смотри, какая телочка! Надо поехать взглянуть на нее». Скоро они уже вместе ездили на выставки и ярмарки. Ей нравилось участвовать в аукционах. «Знаешь, — шептала она ему, — даже страшно, как это напоминает Атлантик-Сити. Это ведь конкурс на „Мисс Америка“ среди коров». На прикрепленном к платью бэйдже значилось: «Доун Лейвоу, скотоводческая ферма „Аркадия“». Идею названия Доун почерпнула в их олд-римрокском адресе: Аркадия-Хилл-роуд, 62; купить красавицу корову было для нее почти непреодолимым искушением.

Корову или быка выводили по площадку на всеобщее обозрение, организаторы докладывали родословную, рассказывали о достоинствах и потенциале животного, затем начинался торг. Доун не теряла головы на аукционах, но даже просто поднять руку и перебить цену, предложенную предыдущим покупателем, доставляло ей большое удовольствие. Хотя ему хотелось иметь больше детей, а не больше коров, он вынужден был признать, что никогда, даже в самом начале их знакомства в Упсале, она не казалась ему такой притягательной, как в те минуты, когда билась за покупку, когда азарт и волнение словно окутывали ее лицо некоей вуалью, из-под которой ее красота манила еще сильнее. Пока не появился Граф, бык-чемпион, которого она купила новорожденным теленком за десять тысяч долларов (сумма — как вынужден был сказать всегда стопроцентно поддерживавший ее муж — непомерно высокая), бухгалтер в конце каждого года говорил Шведу, глядя на колонки цифр по «Аркадии»: «Это абсурд, невозможно же так, это разорение». Но, по большому счету, разорение им не грозило, потому что она практически одна делала всю работу на ферме, и он успокаивал бухгалтера: «Не волнуйтесь, у нее еще будет прибыль». Глядя на нее, собаку и стадо коров, он говорил себе: «Вот она в окружении своих друзей», и ему в голову не пришло бы остановить ее — даже если б она так и не заработала ни цента.

Она трудилась до седьмого пота, одна, без помощников, принимала роды у коров, кормила телят из рожка, если им сразу не удавалось научиться сосать вымя, следила, чтобы матери покормили детенышей, прежде чем возвращать их в стадо. Она нанимала человека починить забор, но сено заготавливала с ним на пару — прессовала по полторы-две тысячи тюков, необходимых на зиму, а когда постаревший Граф однажды зимой потерялся, она героически искала его три дня, прочесывала лес и всю округу, пока не нашла на островке посреди болота. Привести его домой оказалось неимоверно трудным делом. Доун весила сто три фунта при росте пять футов два дюйма, а в быке — необычайной красоты статном животном с большими коричневыми пятнами вокруг глаз, прародителе потомства, которое шло нарасхват, — было под две с половиной тысячи фунтов. Доун не пускала бычков на мясо, она продавала их собратьям-скотоводам на развод; изредка выставляла на продажу телочек, и их охотно покупали. Потомство Графа из года в год получало медали на общенациональных выставках, и вложенные в него средства возвращались, изрядно приумноженные. Но потом Граф вывихнул заднюю ногу и застрял в болоте. Было скользко от наледи, и нога, должно быть, попала между корягами; он завяз, мучился, а когда увидел, что, выбираясь, ему придется одолевать целое море вязкой грязи, то сдался и лег; и прошло целых три дня, прежде чем Доун нашла его. Она взяла веревку с петлей, позвала с собой Мерри и собаку, снова пошла на болото и попыталась поднять его, но, видно, нога у него очень болела, и он не захотел вставать. Они вернулись домой, набрали разных таблеток, пришли опять, напичкали быка кортизоном и еще чем-то, просидели рядом с ним несколько часов под дождем, потом опять стали его понукать. Надо было заставить его пройти по колено в грязи по этим камням и корням. Он делал несколько шагов и останавливался; еще немного вперед — и снова остановка; собака забежит сзади, залает — еще пара шагов, и так несколько часов кряду. Они ведут его на веревке, а он как поднимет голову, свою великолепную, покрытую волнистой шерстью голову, поглядит своими прекрасными глазами да как дернет веревку, и обе они, Доун и Мерри, со всего маху летят на землю, потом поднимаются, и все начинается сначала. Они взяли с собой зерна, подманивали его, он ел и чуть-чуть продвигался вперед, но в общем и целом они вели его домой четыре часа. Обычно он легко шел на веревке, но тогда из-за боли в ноге он двигался в час по чайной ложке. Незабываемое зрелище: его хрупкая жена, которая, только пожелай она, могла бы всю жизнь прожить просто хорошенькой женщиной, его маленькая дочка, промокшая и облепленная грязью, появляются с быком на расквашенном поле позади амбара. «Все правильно, — думал он. — Она счастлива. У нас есть Мерри, и больше мне ничего не нужно». Он не был религиозен, но в этот момент душа наполнилась благодарностью к Богу, и он сказал вслух: «На меня изливается небесный свет».

Еще через час Доун и Мерри завели быка в хлев, и там он лег на сено и пролежал так четыре дня. Вызванный ветеринар сказал: «Вылечить его нельзя. Можно только немного облегчить страдания — это все, что я могу сделать». Доун носила ему в ведрах воду и корм, и однажды (как Мерри рассказывала всем, кто только ни появлялся в доме) он вдруг подумал: «Ну все, я выздоровел», поднялся на ноги, вышел наружу, начал помаленьку бродить кругом и тогда же влюбился в старую кобылу, и они стали неразлучны. Когда пришло время отправлять его на бойню, Доун целый день плакала и говорила: «Я не могу, я не могу», а Швед говорил ей: «Надо» — и быка увезли. По волшебству (как опять-таки говорила Мерри) в ночь перед отправкой он покрыл корову, которая родила прелестную телочку — его прощальный привет. Вокруг глаз у нее были коричневые пятнышки. «Он в-в-всем раз-здал свои карие глаза». Впоследствии, хотя все быки были породистые, ни одного из них даже сравнить нельзя было с Графом.

Ну и, в конце концов, так ли уж это важно, что она кому-то говорила, что не любит этот дом? Сейчас в их паре он был, безусловно, сильнейшим партнером; из них двоих ему повезло больше, хотя он, право слово, не заслуживал всех выпавших ему милостей судьбы. Так что… он уступал, какие бы требования она ни выставляла. Если то, что он мог выносить, для нее было невыносимо, он и помыслить не мог, чтобы сделать не по-ее. Только так, считал Швед, и может вести себя мужчина, особенно такой, как он, — которому так повезло в жизни. С самого начала он гораздо больше огорчался из-за ее неприятностей, чем из-за своих собственных; ее неприятности как будто выбивали у него почву из-под ног; как только он проникался какой-нибудь ее проблемой, он уже не мог сидеть сложа руки и ничего не предпринимать. Полумеры его не удовлетворяли. Ему надо было с головой окунаться в каждое такое дело; добросовестность, вечная его стопроцентная, нехвастливая добросовестность никогда не оставляла его. Ни тогда, когда все трудности наваливались на него разом, ни когда он, по заведенному порядку, делал все, что от него хотели домочадцы, и все, что от него хотела фабрика: быстро разрешал закавыки с поставщиками, справлялся с домогательствами профсоюзов, разбирался с жалобами клиентов, боролся с колебаниями рынка и прочими приходившими из-за рубежа неприятными сюрпризами, уделял сколько требовалось внимания своей любознательной заикающейся дочке, на все имеющей собственную точку зрения жене и вспыльчивому, только формально отошедшему от дел отцу — никогда ему не приходило в голову, что работа с такой безоглядной, беспрерывной самоотдачей есть работа на износ. Ведь не думает же, например, земля, что ей тяжело, — не думал и он, что несет непосильное бремя. Похоже, он не понимал или не хотел даже в минуту усталости признать, что естественная ограниченность его сил не предосудительна и не так уж страшна: ведь он не стосемидесятилетний каменный дом, опирающийся на несокрушимые дубовые балки, а нечто более преходящее и сложно организованное.




Поделиться с друзьями:


Дата добавления: 2015-06-27; Просмотров: 314; Нарушение авторских прав?; Мы поможем в написании вашей работы!


Нам важно ваше мнение! Был ли полезен опубликованный материал? Да | Нет



studopedia.su - Студопедия (2013 - 2024) год. Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав! Последнее добавление




Генерация страницы за: 0.043 сек.