Студопедия

КАТЕГОРИИ:


Архитектура-(3434)Астрономия-(809)Биология-(7483)Биотехнологии-(1457)Военное дело-(14632)Высокие технологии-(1363)География-(913)Геология-(1438)Государство-(451)Демография-(1065)Дом-(47672)Журналистика и СМИ-(912)Изобретательство-(14524)Иностранные языки-(4268)Информатика-(17799)Искусство-(1338)История-(13644)Компьютеры-(11121)Косметика-(55)Кулинария-(373)Культура-(8427)Лингвистика-(374)Литература-(1642)Маркетинг-(23702)Математика-(16968)Машиностроение-(1700)Медицина-(12668)Менеджмент-(24684)Механика-(15423)Науковедение-(506)Образование-(11852)Охрана труда-(3308)Педагогика-(5571)Полиграфия-(1312)Политика-(7869)Право-(5454)Приборостроение-(1369)Программирование-(2801)Производство-(97182)Промышленность-(8706)Психология-(18388)Религия-(3217)Связь-(10668)Сельское хозяйство-(299)Социология-(6455)Спорт-(42831)Строительство-(4793)Торговля-(5050)Транспорт-(2929)Туризм-(1568)Физика-(3942)Философия-(17015)Финансы-(26596)Химия-(22929)Экология-(12095)Экономика-(9961)Электроника-(8441)Электротехника-(4623)Энергетика-(12629)Юриспруденция-(1492)Ядерная техника-(1748)

Ангел истории 2 страница





них как этнических. В колониальной Федерации малай­ских штатов сделать это было относительно легко. Те, кого режим считал принадлежащими к разряду «ма­лайцев», были вытеснены во дворы «своих» безвластных султанов, где управление было в значительной степени подчинено исламскому праву10. «Исламское», таким обра­зом, было истолковано как просто еще одно название «ма­лайского». (После того, как в 1957 г. страна провозгла­сила свою независимость, некоторые политические груп­пы попытались перевернуть эту логику, истолковав «ма­лайское» как просто еще одно название «исламского».) В огромной и разнородной Нидерландской Индии, где к концу колониальной эпохи бесчисленные конкурирую­щие миссионерские организации осуществили в терри­ториально широко разбросанных зонах массовое обра­щение в свою веру, аналогичные попытки столкнулись с серьезными препятствиями. Тем не менее, даже здесь в 20-е и 30-е годы началось становление «этнических» хри­стианств (батакской церкви, церкви каро, позднее даяк­ской Церкви и т. д.), которые получили развитие отча­сти благодаря тому, что государство, руководствуясь сво­ей учетной топографией, распределило зоны религиозно­го обращения между разными миссионерскими группа­ми. С исламом Батавия не достигла подобного успеха. Она не осмелилась запретить паломничества в Мекку, хотя попыталась притормозить рост числа паломников, держала под контролем их путешествия и шпионила за ними с аванпоста в Джидде, созданного как раз для этой цели. Ни одной из этих мер не было достаточно для того, чтобы помешать интенсификации контактов мусульман Ост-Индии с широким внешним исламским миром, и особенно для того, чтобы поставить заслон на пути новых интеллектуальных влияний, идущих из Каира11.

Карта

Тем временем Каир и Мекка постепенно начинали представать взору по-новому, необычно. Теперь это были не просто места сакральной мусульманской географии,


но и точки на листах бумаги, где наряду с ними присут­ствовали другие точки, обозначавшие Париж, Москву, Ма­нилу и Каракас; а связь на плоскости между этими точ­ками — неважно, профанными или сакральными — не определялась более ничем, что выходило бы за рамки математически рассчитанного времени полета птицы. Карта Меркатора, завезенная европейскими колонизато­рами, постепенно начинала — через печать — структу­рировать воображение жителей Юго-Восточной Азии.

В своей недавно защищенной блестящей докторской диссертации тайский историк Тхонгчай Виничакул про­следил сложные процессы, в ходе которых в период с 1850 по 1910 гг. сформировался обведенный границей «Сиам»12. Его обзор поучителен именно потому, что хотя Сиам и не был колонизирован, линии, ставшие в конечном счете его границами, были определены колониализмом. Следова­тельно, в тайском случае можно необыкновенно ясно уви­деть появление нового государственного мышления в рам­ках «традиционной» структуры политической власти.

До восшествия на престол в 1851 г. интеллигентного Рамы IV (Монкута из книги «Король и я") в Сиаме суще­ствовали две разновидности карты, и обе изготавлива­лись вручную: эпоха механического воспроизводства в стране еще не наступила. Первой разновидностью было то, что можно было бы назвать «космографией»: строгое по форме символическое представление «трех миров» тра­диционной буддийской космологии. Космография была организована не горизонтально, как наши карты; скорее, несколько надземных небесных сводов и подземных адов вклинивались в видимый мир вдоль единой вертикаль­ной оси. Она была бесполезна для любых путешествий, кроме поисков заслуг и спасения. Карты второго типа, целиком посюсторонние, содержали в себе схематичные ориентиры для военных кампаний и прибрежного море­плавания. Хотя они разбивались на квадранты, все-таки главными их элементами были вписанные от руки при­мечания, касавшиеся продолжительности сухопутного и морского пути; они были необходимы ввиду того, что у картографов не было представления о масштабе. Охва­тывая исключительно земное, профанное пространство,


их обычно рисовали в причудливо смещенной перспек­тиве или в смеси нескольких перспектив, словно на гла­за художников, привыкшие в повседневной жизни ви­деть ландшафт горизонтально, т. е. на уровне обычного взгляда, все-таки исподволь повлияла вертикальность космографии. Тхонгчай указывает, что эти путеводные карты, имевшие неизменно локальный характер, ни­когда не соотносились с более широким, стабильным гео­графическим контекстом и что условность взгляда с вы­соты птичьего полета, принятая в современных картах, была им совершенно чужда.

На обеих разновидностях карт границы не помеча­лись. Их создатели сочли бы непонятной следующую изящную формулировку Ричарда Мейра:

«Находясь на стыках смежных государственных терри­торий, межнациональные границы имеют особую значимость в определении пределов правомочности суверенной власти, а также пространственной формы заключенных в эти преде­лы политических регионов... Границы... появляются там, где вертикальные соприкосновения разных государственных су­веренитетов рассекают на части земную поверхность... Яв­ляясь размежеваниями вертикальными, границы не имеют горизонтальной ширины...»13

В Сиаме пограничные камни и иные подобные марке­ры существовали вдоль западных окраин государства и даже численно множились по мере того, как британцы пытались продвинуться вглубь его территории из Ниж­ней Бирмы. Но эти камни устанавливались не везде, а только около стратегически важных горных перевалов и фордов, и часто были отделены значительными расстоя­ниями от соответствующих камней, установленных про­тивником. Их понимали горизонтально, на уровне глаз, как точки протяженности королевской власти, а не как что-то «возникшее из воздуха». Лишь в 70-е годы про­шлого века тайские лидеры начали воспринимать гра­ницы как сегменты непрерывной линии на карте, не со­ответствующей ничему видимому на земле, но устанав­ливающей границы исключительного суверенитета, втис­нувшегося между другими суверенитетами. В 1874 г. вышел в свет первый учебник географии, сочиненный американским миссионером Й. В. Ван Дейком, — один


из первых продуктов печатного капитализма, начавшего к тому времени проникать и в Сиам. В 1882 г. Рама V учредил специальную картографическую школу в Банг­коке. В 1892 г. министр образования принц Дамронг Ратчанубаб, внедривший в стране систему образования современного стиля, сделал географию обязательным предметом преподавания в младших классах средней школы. В 1900 г. или около того была опубликована книга Phumisat Sayam [География Сиама] У. Г. Джонсона, ставшая с тех пор образцом для всех печатных геогра­фий страны14. Тхонгчай отмечает, что векторное совпаде­ние печатного капитализма с новой концепцией простран­ственной реальности, представляемой новыми картами, немедленно сказалось на языке тайской политики. За период с 1900 по 1915 гг. традиционные слова krung и muang почти вышли из употребления, поскольку пред­ставляли образ государства в терминах священных сто­лиц и зримых, несвязных населенных центров15. Их мес­то заняло слово prathet, «страна», представившее его в незримых категориях территориально замкнутого про­странства16.

Как и переписи, карты европейского стиля базирова­лись на тотализирующей классификации и подталкива­ли их бюрократических производителей и потребителей к проведению политики, имевшей революционные послед­ствия. С тех пор, как в 1761 г. Джон Харрисон изобрел хронометр, давший возможность точно рассчитывать дол­готу, вся искривленная поверхность планеты была упря­тана в геометрическую координатную сетку, расчертив­шую неведомые моря и неосвоенные регионы на измери­мые квадратные ячейки17. Задача, так сказать, «заполне­ния» этих ячеек ложилась на путешественников, топо­графов и вооруженные силы. В Юго-Восточной Азии вто­рая половина XIX в. была золотым веком военных то­пографов: сначала колониальных, а чуть позже тайских. Они победоносно подчиняли пространство такому же учету, какому производители переписей пытались под­чинить людей. Триангуляция за триангуляцией, война за войной, договор за договором — так протекало со­единение карты и власти. Тут будет уместно привести слова Тхонгчая:


«С точки зрения большинства теорий коммуникации и здравого смысла, карта есть научная абстракция реально­сти. Карта лишь репрезентирует нечто, уже объективно «вот здесь» существующее. В истории, описанной мною, эта связь встала с ног на голову. Именно карта предвосхитила про­странственную реальность, а не наоборот. Иными словами, карта была не моделью той реальности, которую она намере­валась представить, а образцом для сотворения самой этой реальности... Она стала настоящим инструментом конкре­тизации проекций на земную поверхность. Теперь карта была необходима новым административным механизмам и вой­скам для подкрепления их притязаний... Дискурс картогра­фирования был той парадигмой, в рамках которой осуще­ствлялись административные и военные действия и которую эти действия фактически обслуживали»18.

К концу столетия, с осуществлением реформ принца Дамронга в министерстве внутренних территорий (заме­чательное название, с точки зрения картографии!), адми­нистративное управление королевством было наконец целиком поставлено по примеру соседних колоний на территориально-картографическую основу.

Было бы недальновидно обойти вниманием реша­ющую точку пересечения карты и переписи. Новая кар­та надежно выполняла задачу разграничения бесконеч­ных рядов «хакка», «нетамильских шриланкийцев» и «яванцев», вымышленных формальным аппаратом пе­реписи, устанавливая территориальные пределы этих ря­дов там, где, с политической точки зрения, они заканчи­вались. В свою очередь, перепись посредством своего рода «демографической триангуляции» наполняла формаль­ную топографию карты политическим содержанием.

В ходе этих изменений сформировались две конечные аватары карты (обе были институционализированы по­зднеколониальным государством), которые являются пря­мым прообразом официальных национализмов Юго-Во­сточной Азии XX в. Полностью сознавая свою чужерод­ность в далеких тропиках, но попадая туда из цивилиза­ции, где уже давно были узаконены наследование геогра­фического пространства и передача его от одного хозя­ина к другому19, европейцы часто пытались легитимиро­вать распространение своей власти квази-законными ме-


тодами. В число самых популярных среди них входило «наследование» мнимых суверенных прав туземных пра­вителей, которых европейцы уничтожали или подчиня­ли своей власти. В любом случае узурпаторы, особенно оказываясь vis-a-vis с другими европейцами, вовлекались в реконструкцию истории собственности своих новых владений. Отсюда появление, особенно под конец XIX в., «исторических карт», призванных демонстрировать в но­вом картографическом дискурсе древность особых, плотно упакованных территориальных единиц. Через хроноло­гически упорядоченные последовательности таких карт выстраивался своего рода политико-биографический нар­ратив династического государства, иногда обладающий бездонной исторической глубиной20. В свою очередь, этот нарратив заимствовали, пусть часто и в адаптированном виде, национальные государства, ставшие в XX в. право­преемниками колониальных государств21.

Второй аватарой была карта-как-логотип. Источник у нее был вполне невинный: привычка имперских госу­дарств окрашивать свои колонии на карте в имперский цвет. На имперских картах Лондона для британских ко­лоний обычно использовались розовый и красный цвета, для французских — фиолетовый и синий, для голланд­ских — желтый и коричневый и т. д. Окрашенная та­ким образом, каждая колония представала как отдель­ный кусочек составной картинки-загадки. Когда эффект «картинки-загадки» вошел в норму, каждый такой «ку­сочек» мог быть полностью отделен от своего географи­ческого контекста. В конечной его форме могли быть скопом удалены все объяснительные глоссы: линии дол­готы и широты, названия мест, условные знаки, обознача­ющие реки, моря и горы, и, наконец, соседи. Чистый знак, уже не путеводитель по миру. В этой своей форме карта вошла в бесконечно воспроизводимые серии, став при­годной для переноса на плакаты, официальные печати, фирменные бланки, обложки журналов и учебников, ска­терти и стены отелей. Мгновенно узнаваемый и повсюду замечаемый, логотип карты глубоко внедрялся в массо­вое воображение, формируя выразительный символ для зарождающихся антиколониальных национализмов22.


Современная Индонезия дает нам яркий и болезнен­ный пример этого процесса. В 1828 г. на остров Новая Гвинея высадилась первая партия одержимых лихора­дочной активностью голландских поселенцев. Хотя в 1836 г. им пришлось покинуть основанное ими поселе­ние, голландская корона объявила суверенитет над ча­стью острова, лежавшей к западу от 141-й долготы (неви­димой линии, которая не соответствовала ничему на зем­ной поверхности, но втискивала в ячейки все более со­кращающиеся неокрашенные Конрадовы пространства), за исключением некоторых прибрежных территорий, над которыми признавался суверенитет султана Тидоре. Лишь в 1901 г. Гаага выкупила у султана Западную Новую Гвинею и включила ее в Нидерландскую Индию — как раз вовремя для логотипизации. Большие части этого региона оставались незакрашенными до окончания вто­рой мировой войны; горстку голландцев, которые там жили, составляли в основном миссионеры, разведчики недр и надзиратели специальных тюремных лагерей для непокорных радикальных индонезийских националистов. Болота к северу от Мерауке, что на юго-восточной око­нечности голландской Новой Гвинеи, были выбраны в качестве местоположения этих учреждений именно по­тому, что этот район был наиболее удален от остальной колонии, а местное население «каменного века» было абсо­лютно не запятнано националистическим мышлением23.

Интернирование, а часто и погребение здесь мучени­ков-националистов позволили Западной Новой Гвинее за­нять центральное место в фольклоре антиколониальной борьбы и сделали ее священным местом в националь­ном воображении: Свободу Индонезии от Сабанга (на се­веро-западной оконечности Суматры) до — чего бы вы думали? — ну, конечно же, — Мерауке! И не имело ника­кого значения, что никто из националистов, за исключе­нием нескольких сотен интернированных, до шестиде­сятых годов ни разу в жизни не видел Новую Гвинею собственными глазами. Между тем, голландские колони­альные карты-логотипы, быстро разлетаясь по всей коло­нии и показывая Западную Новую Гвинею так, как буд­то к востоку от нее ничего не было, безотчетно все больше


укрепляли воображенные узы. Когда отгремели ожесто­ченные антиколониальные войны 1945—1949 гг. и гол­ландцы были вынуждены передать суверенитет над ар­хипелагом Соединенным Штатам Индонезии, они попы­тались (по причинам, которые не должны нас здесь от­влекать) отделить Западную Новую Гвинею еще раз, вре­менно удержать ее под своим колониальным управле­нием и подготовить к принятию независимой нацио­нальной государственности. Эти попытки прекратились лишь в 1963 г., вследствие мощного дипломатического давления американцев и индонезийских военных опера­ций. Только тогда президент Сукарно в возрасте 62 лет впервые посетил регион, о котором неустанно оратор­ствовал на протяжении четырех десятилетий. Последу­ющие неровные отношения между населением Западной Новой Гвинеи и эмиссарами независимого индонезий­ского государства можно отнести на счет того, что индо­незийцы более или менее искренне считают это населе­ние «братьями и сестрами», тогда как само это населе­ние по большей части придерживается совершенно ино­го взгляда на вещи24.

Это различие многим обязано переписи и карте. Глу­хое местоположение Новой Гвинеи и труднопроходимость местности создали здесь за много тысяч лет необычай­ную языковую фрагментацию. Когда в 1963 г. голланд­цы уходили из этого региона, у здешнего населения, со­ставлявшего 700 тыс. человек, существовало, по их при­близительным оценкам, более 200 по большей части вза­имно непонятных языков25. Многие «племенные» груп­пы, проживавшие в самых глухих районах, даже не знали о существовании друг друга. Между тем, голландские мис­сионеры и чиновники, особенно после 1950 г., впервые всерьез попытались «объединить» их посредством про­ведения переписей населения, расширения коммуника­ционных сетей, создания школ и возведения над-«пле­менных» правительственных структур. И эта попытка была предпринята колониальным государством, которое, как мы уже заметили, было уникальным в том отноше­нии, что управляло индийскими территориями, исполь­зуя главным образом не европейский язык, а «админи-

 


стративный малайский»26. А следовательно, Западная Но­вая Гвинея была «воспитана» в том же языке, в котором ранее была выпестована Индонезия (и который естествен­ным образом стал ее национальным языком). Ирония в том, что bahasa Indonesia стал, тем самым, «лингва фран­ка» развивающегося западно-новогвинейского, западно-папуасского национализма27.

Однако именно карта собрала воедино часто ссорив­шихся друг с другом молодых западно-папуасских наци­оналистов, особенно после 1963 г. Хотя индонезийское государство и изменило название этого региона, превра­тив West Nieuw Guinea сначала в Irian Barat (Западный Ири­ан), а затем в Irian Jaya, оно прочитало его локальную реальность в атласе колониальной эпохи, отражавшем взгляд с высоты птичьего полета. Небольшая горстка ан­тропологов, миссионеров и местных чиновников еще мог­ла знать и мыслить о ндани, асматах и бауди. Но госу­дарство, а через него и индонезийское население в целом видели только фантомных «ирианцев» (orang Irian), име­нуемых в соответствии с картой. А поскольку это был фантом, то и представляться он должен был в квази-ло­готипной форме: «негроидные» черты, пенисы в чехлах и т. п. Примерно так же, как в начале XX в. в рамках ра­систских структур Нидерландской Ост-Индии впервые была воображена Индонезия, зародилось «ирианское» на­циональное сообщество, ограниченное 141-м меридианом и соседними провинциями Северных и Южных Молук­кских островов. Когда в 1984 г. по приказу государства был злодейски убит его наиболее выдающийся и привле­кательный представитель Арнольд Ап, он работал храни­телем государственного музея, посвященного «ириан­ской» (провинциальной) культуре.

Музей

Связь между занятием Апа и его убийством вовсе не случайна. Ведь музеи и музейное воображение в глубине своей политичны. То, что его музей был основан далекой Джакартой, показывает нам, что новое национальное го-


сударство, Индонезия, училось у своей непосредственной предшественницы — колониальной Нидерландской Ост-Индии. За нынешним ростом числа музеев по всей Юго-Восточной Азии угадывается некоторый общий процесс политического наследования. И чтобы понять этот про­цесс, нам необходимо рассмотреть новую колониальную археологию XIX в., сделавшую такие музеи возможными.

До начала XIX в. колониальные правители в Юго-Восточной Азии проявляли мало интереса к древним па­мятникам цивилизаций, которые они себе подчинили. Томас Стэмфорд Раффлз, грозный эмиссар из Калькутты времен Уильяма Джонса, был первым видным колони­альным чиновником, который не только собрал огром­ную личную коллекцию местных objets d'art*, но и стал систематически изучать их историю28. С этих пор вели­чественные красоты Боробудура, Ангкора, Пагана и иных древних достопримечательностей стали все чаще извле­кать на свет, очищать от диких зарослей, измерять, фото­графировать, реконструировать, огораживать, анализиро­вать и выставлять напоказ29. Колониальные археологи­ческие службы стали влиятельными и престижными ин­ститутами; на работу в них привлекали исключительно талантливых ученых-чиновников30.

Доскональное исследование того, почему и когда это произошло, увело бы нас слишком далеко от нашей темы. Здесь, вероятно, достаточно будет предположить, что это изменение было как-то связано с упадком торгово-коло­ниальных режимов двух великих Ост-Индских компа­ний и становлением подлинно современной колонии, на­прямую присоединенной к метрополии31. Соответствен­но, престиж колониального государства был теперь тесно связан с престижем его заморского господина. Достойно внимания, сколь интенсивно сосредоточились археоло­гические усилия на восстановлении впечатляющих па­мятников (и как эти памятники стали наноситься на карты, предназначенные для массового тиражирования и наставления: это была своего рода некрологическая перепись). В этом акценте, несомненно, нашла отраже-

* Произведений искусства (фр.). (Прим. пер.).


ние и всеобщая мода на все восточное. Однако огромные средства, вкладываемые в это дело, позволяют заподоз­рить, что у государства были на то свои собственные при­чины, не имевшие отношения к науке. На ум приходят целых три таких причины, из которых последняя, безу­словно, самая важная.

Во-первых, археологический бум совпал по времени с началом политической борьбы вокруг стратегии государ­ства в сфере образования32. «Поборники прогресса» — как колонисты, так и коренные жители — требовали крупных вложений в современное школьное образование. Против них выступили стройными рядами консервато­ры, которые боялись долгосрочных последствий такого образования и предпочитали, чтобы аборигены остава­лись аборигенами. В этом свете, археологические рестав­рации, за которыми вскоре последовало поддерживаемое государством издание традиционных литературных тек­стов, можно рассматривать как своего рода консерватив­ную образовательную программу, которая служила так­же и предлогом для сопротивления давлению со стороны прогрессистов. Во-вторых, официальная идеологическая программа реконструкций всегда выстраивала строите­лей памятников и колониальных туземцев в некоторого рода иерархию. В ряде случаев, как, например, до 30-х годов нашего века в Голландской Ост-Индии, муссирова­лась идея, что строители на самом деле не принадлежали к той «расе», к которой принадлежат местные жители (и что ими были «в действительности» выходцы из Индии)33. В других случаях, как, например, в Бирме, воображение рисовало образ векового упадка, из-за которого нынеш­нее коренное население уже неспособно к великим дея­ниям своих предполагаемых предков. Представленные в этом свете, реконструируемые памятники, противостоя окружающей сельской нищете, как будто говорили ко­ренным жителям: само наше присутствие показывает, что вы всегда были (или давно уже стали) неспособными ни к величию, ни к самоуправлению.

Третья причина интересует нас больше, и она теснее связана с картой. Ранее, обсуждая «историческую кар­ту», мы уже увидели, что колониальные режимы начали


связывать себя в такой же мере с древностью, как и с за­воеванием, руководствуясь первоначально беззастенчиво макиавеллианскими мотивами своей легализации. Од­нако со временем откровенно грубых речей о праве заво­евывать становилось все меньше и меньше, и все больше усилий направлялось на создание альтернативных ле­гитимностей. Множилось число европейцев, родивших­ся в Юго-Восточной Азии и склонных считать ее своей родиной. Монументальная археология, все больше свя­зываясь с туризмом, позволяла государству предстать в роли защитника обобщенной, но в то же время местной Традиции. Старые священные места должны были быть инкорпорированы в карту колонии, а их древний пре­стиж (который в случае его исчезновения, как часто и обстояло дело, государство было призвано возродить) на картографов. Эту парадоксальную ситуацию прекрасно иллюстрирует тот факт, что восстановленные памятни­ки часто были окружены изящно выложенными газона­ми и тут и там неизменно были расставлены полные всевозможных дат пояснительные таблички. Более того, памятники эти следовало держать безлюдными; попасть в них могли только проезжие туристы (и, по мере воз­можности, там не должно было быть никаких религиоз­ных церемоний или паломничеств). Превращенные та­ким образом в музеи, они вернулись к жизни в новом качестве — как регалии светского колониального госу­дарства.

Но, как было отмечено выше, характерной особенно­стью инструментов этого светского государства была бес­конечная воспроизводимость, ставшая возможной в тех­ническом плане благодаря печати и фотографии, а в поли­тико-культурном плане — благодаря неверию самих пра­вителей в реальную святость местных достопримечатель­ностей. Повсюду можно вывести своего рода прогрессию:

(1) Увесистые, технически изощренные археологические отчеты, набитые десятками фотографий, в которых фик­сируется процесс воссоздания конкретных, особых руин;

(2) Роскошные книги для массового потребления со мно­жеством вклеенных иллюстраций, на которых изобра­жаются все основные достопримечательности, реконст-


руированные в пределах колонии ( темлучше, если, как в Нидерландской Индии, имелась возможность сопоставить индусско-буддийские храмы с восстановленными ислам­скими мечетями)34. Благодаря печатному капитализму возникает своего рода художественная перепись государ­ственного наследия, которую подданные государства мо­гут купить, хотя и за немалые деньги; (3) Общая логоти­пизация, ставшая возможной благодаря описанным выше процессам профанирования. Примером этой стадии яв­ляются почтовые марки с характерными для них сери­ями, посвященными тропическим птицам, фруктам, фау­не — а почему бы также и не памятникам? Той же логи­ке подчинены почтовые открытки и школьные учебни­ки. Отсюда всего один шаг до рынка: отеля «Паган», жа­реных цыплят по-боробудурски и т. д.

Хотя такой тип археологии, достигший зрелости в эпо­ху механического воспроизведения, был в основе своей политическим, он был политическим на столь глубоком уровне, что почти никто, включая персонал колониаль­ного государства (который к 30-м годам нашего века почти везде в Юго-Восточной Азии на 90 процентов был туземным), этого даже не осознал. Он превратился в не­что совершенно заурядное и повседневное. Но именно в бесконечной каждодневной воспроизводимости этих ре­галий проявляло себя реальное могущество государства.

Вероятно, нет ничего особенно удивительного в том, что обретшие независимость государства, многое поза­имствовав у своих колониальных предшественников, уна­следовали и эту форму политической музеизации. На­пример, 9 ноября 1968 г. в рамках торжеств, посвящен­ных 15-й годовщине независимости Камбоджи, Нородом Сианук выставил в национальном спортивном комплексе в Пномпене большую копию ангкорского храма Байон из дерева и папье-маше36. Копия была исключительно грубой и неточной, но благодаря логотипизации, произо­шедшей в колониальную эпоху, послужила своей цели: мгновенной узнаваемости. «Ах, наш Байон!» — но уже без какого-либо упоминания о его французских колони­альных реставраторах. Реконструированный француза­ми Ангкор-Ват, опять-таки в форме «картинки-загадки»,


стал, как уже говорилось в главе 9, основным символом в череде сменявших друг друга флагов роялистского ре­жима Сианука, милитаристского режима Лон Нола и яко­бинского режима Пол Пота.

Удивительнее выглядят свидетельства такого насле­дования на более массовом уровне. Ярким примером служит серия живописных полотен с изображением эпи­зодов национальной истории, заказанная в 50-е годы ми­нистерством образования Индонезии. Эти картины долж­ны были быть запущены в массовое производство и ра­зосланы по всем начальным школам; повсюду на стенах школьных классов юные индонезийцы должны были видеть визуальные репрезентации прошлого своей стра­ны. Большинство задних планов было выполнено в пред­сказуемом сентиментально-натуралистическом стиле коммерческого искусства начала XX в., человеческие же фигуры были взяты либо с музейных диорам колони­альной эпохи, либо из псевдоисторических представле­ний народного театра ваянг оранг. Наибольший интерес из всей серии представляла, однако, картина, предлагав­шая детям репрезентацию Боробудура. Этот колоссаль­ный памятник с его 504 образами Будды, 1460 сюжет­ными и 1212 декоративными каменными плитами есть поистине фантастическая сокровищница древней яван­ской скульптуры. Однако, досточтимый художник изоб­ражает это чудо в период его величия (IX в.) поучитель­но своевольно. Боробудур предстает полностью выкра­шенным в белый цвет; в нем нет и следа какой бы то ни было скульптуры. Он окружен ухоженными лужайками и тенистыми аллеями — и нигде ни единой души36. Кто-то, возможно, сказал бы, что эта пустынность отражает неловкость современного мусульманского художника пе­ред лицом древней буддийской реальности. Однако я предполагаю, что на самом деле мы видим здесь прямое наследие колониальной археологии: Боробудур как госу­дарственную регалию и как логотип «ну, конечно же, это он». Боробудур, еще более могущественный в качестве знака национальной идентичности в силу осознания каж­дым человеком местоположения этого Боробудура в бес­конечном ряду идентичных Боробудуров.


Таким образом, в переписи, карте и музее, тесно вза­имно связанных друг с другом, ярко проявляется особый стиль представления позднеколониальным государством своих владений. «Основой» этого стиля была тотализи­рующая классификационная разметка, которую можно было с бесконечной гибкостью применять ко всему, что попадало под реальный или предполагаемый контроль государства: к народам, регионам, религиям, языкам, про­дуктам, памятникам и т. д. Следствием этой разметки была способность всегда про все что угодно сказать, что вот это, именно это, а не то, и что место этому именно здесь, а не там. Все было разграниченным, определенным и, следовательно, в принципе исчислимым. (В смешные классификационные и подклассификационные учетные ячейки, озаглавленные «другое», упрятывались с помо­щью восхитительной бюрократической trompe l'oeil* все аномалии, присутствующие в реальной жизни.) «Тканью» же, которая накладывалась на указанную «основу», было то, что можно назвать сериализацией: допущение, что мир состоит из воспроизводимых множественных чисел. Частное всегда выступало как временный представитель ряда, и обращаться с ним следовало соответственно. По­этому колониальное государство вообразило китайский ряд раньше, чем китайца, а националистический ряд — еще до появления националистов.

Еще никто не нашел для этой структуры разума луч­шую метафору, чем великий индонезийский романист Прамудья Ананта Тур, назвавший заключительный том своей тетралогии о колониальном периоде «Rumah Ka­ca» — «Стеклянный дом». Это не менее могущественный образ тотальной просматриваемости, чем «Паноптикум» Бентама. Ведь дело не просто в том, что колониальное государство стремилось создать под своим контролем идеально просматриваемый человеческий ландшафт; эта «просматриваемость» требовала, чтобы у каждого чело­века и каждой вещи был (так сказать) серийный но­мер37. Этот стиль воображения возник не из воздуха. Он был продуктом технологических достижений навигации,

* Оптической иллюзии (фр.). (Прим. пер.).


астрономии, часового дела, топографии, фотографии и пе­чати, не говоря уж о глубокой движущей силе капита­лизма.

Итак, карта и перепись сформировали грамматику, ко­торая должна была при надлежащих условиях сделать возможными «Бирму» и «бирманцев», «Индонезию» и «индонезийцев». Однако конкретные воплощения этих возможностей, которые и сегодня, спустя много лет после исчезновения колониального государства, живут полно­ценной жизнью, были очень многим обязаны тому, как представляло себе колониальное государство историю и власть. В доколониальной Юго-Восточной Азии архео­логия была немыслимым занятием; в неколонизирован­ном Сиаме она была воспринята с большим опозданием и с оглядкой на созданный колониальным государством образец. Археология создавала серийный ряд «древние памятники», разбиваемый на сегменты с помощью клас­сификационных географическо-демографических ячеек «Нидерландская Индия» и «Британская Бирма». Каж­дая руина, будучи воспринята в рамках этого профанно­го ряда, становилась доступной для обследования и бес­конечного копирования. В то время как археологиче­ская служба колониального государства создавала тех­ническую возможность монтировать этот ряд в карто­графической и фотографической форме, само государст­во могло рассматривать эти серии, вплоть до историче­ских времен, как альбомы с изображениями своих пред-ков. Данный конкретный Боробудур, или конкретный Па­ган никогда не представляли особого интереса для госу­дарства; с ними его связывала только археология. Вос­производимые серийные ряды, однако, создавали ту исто­рическую глубину поля, которую с легкостью унаследо­вали постколониальные правопреемники колониальных государств. Конечным логическим результатом был ло­готип (будь то «Пагана» или «Филиппин» — почти без разницы), который самой своей незаполненностью, бес­контекстностью, визуальной запоминаемостью и беско­нечной воспроизводимостью в любом направлении со­единил перепись и карту в едином нерасторжимом объ­ятии.





Поделиться с друзьями:


Дата добавления: 2015-06-27; Просмотров: 507; Нарушение авторских прав?; Мы поможем в написании вашей работы!


Нам важно ваше мнение! Был ли полезен опубликованный материал? Да | Нет



studopedia.su - Студопедия (2013 - 2024) год. Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав! Последнее добавление




Генерация страницы за: 0.01 сек.