КАТЕГОРИИ: Архитектура-(3434)Астрономия-(809)Биология-(7483)Биотехнологии-(1457)Военное дело-(14632)Высокие технологии-(1363)География-(913)Геология-(1438)Государство-(451)Демография-(1065)Дом-(47672)Журналистика и СМИ-(912)Изобретательство-(14524)Иностранные языки-(4268)Информатика-(17799)Искусство-(1338)История-(13644)Компьютеры-(11121)Косметика-(55)Кулинария-(373)Культура-(8427)Лингвистика-(374)Литература-(1642)Маркетинг-(23702)Математика-(16968)Машиностроение-(1700)Медицина-(12668)Менеджмент-(24684)Механика-(15423)Науковедение-(506)Образование-(11852)Охрана труда-(3308)Педагогика-(5571)Полиграфия-(1312)Политика-(7869)Право-(5454)Приборостроение-(1369)Программирование-(2801)Производство-(97182)Промышленность-(8706)Психология-(18388)Религия-(3217)Связь-(10668)Сельское хозяйство-(299)Социология-(6455)Спорт-(42831)Строительство-(4793)Торговля-(5050)Транспорт-(2929)Туризм-(1568)Физика-(3942)Философия-(17015)Финансы-(26596)Химия-(22929)Экология-(12095)Экономика-(9961)Электроника-(8441)Электротехника-(4623)Энергетика-(12629)Юриспруденция-(1492)Ядерная техника-(1748) |
Владимир 2 страница
Родина все теснее связывается в восприятии поэта с драматическими судьбами людей и его самого. Россия-мать, как птица, тужит О детях; но ее судьба, Чтоб их терзали ястреба,—- предсказывается в первой же главе «Возмездия» судьба героев поэмы, а вся Россия уподоблена спящей красавице, околдованной темной силой: Она казалась полной сил, Которые рукой железной Зажаты в узел бесполезный... 'рагически завершается подобный узел в судьбе героини стихотворения «На железной дороге» (1910), чья «мчалась юность бесполезная, в пустых мечтах изнемогая» (любопытно совпадение эпитетов). Привычные станционные будни, примелькавшиеся по-Робности (цвет вагонов разного класса) претворены поэтом в Рандиозную метафору русской жизни с ее тупиками и резкими °Циальными контрастами: Вагоны шли привычной линией, Подрагивали и скрипели; Молчали желтые и синие; В зеленых плакали и пели. В какой-то мере с гибелью безвестной самоубийцы перекликается и, казалось бы, бесконечно далекая от нее судьба знаменитой актрисы, которую, по убеждению Блока, тоже окружало равнодушие («Пришла порою полуночной на крайний полюс, в мертвый край... Но было тихо в нашем склепе...»): Что в ней рыдало? Что боролось? Чего она ждала от нас? Не знаем. Умер вешний голос, Погасли звезды синих глаз. («На смерть Комиссаржевской») При этом образ самой родины у Блока совсем не идилличен. Россия, народ воспринимаются им как могучая, богатая жизненными силами, но и загадочная стихия, таящая в себе самые разные возможности. «Голос черни многострунный», который упомянут в стихах, написанных в дни первой русской революции, «Вися над городом всемирным...» (1905), одновременно привлекает и настораживает, порой даже страшит поэта. Образ блоковской России отнюдь не иконописен. Ее черты до крайности противоречивы: «Дико глядится лицо онемелое, очи татарские мечут огни» («Русь моя, жизнь моя, вместе ль нам маяться?..»). В ее прошлом — «Царь, да Сибирь, да Ермак, да тюрьма». В настоящем — душное затишье, когда страна, по предчувствию поэта (высказанному в статье «Пламень»), «вырвавшись из одной революции, жадно смотрит в глаза другой, может быть более страшной». «Соловьиный сад». Соблазн благополучного существования, покоя, уюта, личного счастья в пору, когда революционная, сулившая освобождение «буря» миновала и опять «мужик поплелся бороздою сырой и черной», страстно отвергается Блоком («Так. Буря этих лет прошла...», «Да. Так диктует вдохновенье...» и др.). Занося в дневник отзыв о себе как о человеке, который, по словам 3. Гиппиус, «думал больше о правде, чем о счастье», Блок замечает: «Я и теперь не жду его, Бог с ним, оно — не человеческое». Показательна история поэмы «Соловьиный сад». Бурное увлечение актрисой Л. А. Дельмас было впоследствии отнесено поэтом к значительнейшим событиям своей жизни, когда он, по собственному признанию, слепо отдался стихии. «Сколько счастья было у меня с этой женщиной!» — говорится в его дневнике. В поэме, созданной вскоре после посвященного актрисе цикла стихов «Кармен» (1914), поначалу рисуется идиллия: в со- ловьином саду, куда «не доносятся жизни проклятья», герой, дотоле занятый тяжелым, однообразным трудом, обретает любовь—«чуждый край незнакомого счастья». Однако вскоре возникают тревожные, предостерегающие ноты: Сладкой песнью меня оглушили, Взяли душу мою соловьи. Героя начинает мучительно, как голос совести, преследовать воспоминание об оставленном за стенами сада — жизни во всей ее простоте и даже подчеркнутой неказистости: И вступившая в пенье тревога Рокот волн до меня донесла... {Строки, близкие сказанному в «Ночной Фиалке»: «Слышу, слышу сквозь сон за стенами раскаты... будто дальний прибой...») Вдруг — виденье: большая дорога И усталая поступь осла... ...Крик осла был протяжен и долог, Проникал в мою душу, как стон... И хотя образ возлюбленной до конца остается прекрасным («Спит она, улыбаясь, как дети... Как под утренним сумраком чарым лик, прозрачный от страсти, красив!..»), герой возвращается к морю, которое в блоковской символике обычно означает подлинную жизнь, народ, историю. Пафос поэмы явственно перекликается со сказанным в бло-ковском письме (6 мая 1914 г.) к Л. А. Дельмас (по ее свидетельству, эта книга была подарена ей с надписью: «Той, которая поет в соловьином саду»): «...Искусство там, где есть ущерб, потеря, страдание, холод. Эта мысль- стережет всегда и мучает всегда, кроме коротких минут, когда я умею в Вас погрузиться и забыть все — до последней мысли». (Снова тема, возникшая еще в давних стихах: «И обреченных вереница передо мной всегда стоит».) Накануне революции. В годы первой мировой войны трагизм блоковского мировосприятия достиг своей кульминации. Поэт задолго предчувствовал, как он писал матери из-за границы в 1911 г., «приготовление этой войны, от которой несет не только кровью и дымом, но и какой-то франко-немецкой коммерческой пошлостью». Его глубоко потряс шовинистический угар, охвативший значительную часть общества во всех странах: Вот — свершилось. Весь мир одичал, и окрест Ни один не мерцает маяк. («Ты твердишь, что я холоден, замкнут и сух...») А вблизи — все пусто и немо, В смертном сне — враги и друзья. («Я не предал белое знамя...») «Я не понимаю,— писал он дальней родственнице, С. Н. Ту-толминой (16 января 1916 г.),— как ты, например, можешь говорить, что все хорошо, когда наша родина, может быть, на краю гибели, когда социальный вопрос так обострен во всем мире, когда нет общества, государства, семьи, личности, где было бы хоть сравнительно благополучно». Полно отчаяния и боли за родину написанное в том же году стихотворение «Коршун»: Идут века, шумит война, В красе заплаканной и древней.— Встает мятеж, горят деревни, Доколе матери тужить? А ты все та ж, моя страна, Доколе коршуну кружить? Оказавшись на военной службе, в инженерно-строительной дружине, Блок стихов больше не писал. Февральскую революцию он встретил восторженно и, вскоре вернувшись в Петроград, принял активное участие в работе Чрезвычайной комиссии, созданной для расследования деятельности бывших царских министров и сановников. В результате им был написан очерк «Последние дни старого режима» (1919), при отдельном издании получивший название «Последние дни императорской власти» (1921), который был выдержан в строго документальном тоне. Робость и непоследовательность политики Временного правительства глубоко разочаровали Блока, и Октябрьский переворот он поначалу принял как долгожданное осуществление своих «революционных предчувствий», о которых говорится в предисловии к поэме «Возмездие». «Двенадцать» Отношение Блока к революции — сложный комплекс мыслей и чувств, надежд и тревог. Когда после появления статьи «Интеллигенция и Революция» (1918) поэта иронически именовали «кающимся барином», это в сущности указывало на высокую традицию, которой он следовал: ведь точно так же называли Льва Толстого после его духовного кризиса. И многие мучившие Толстого мысли о беспечальной барской жизни в Ясной Поляне очень близки блоковским воспоминаниям о юности: «...Я любил прогарцевать по убогой деревне на красивой лошади; я любил спросить дорогу, которую знал и без того, у бедного мужика, чтобы «пофорсить»... Все это знала беднота... Знала, что барин — молодой, конь статный, улыбка приятная, что у него невеста хороша и что оба — господа. А господам — приятные они или нет,— постой, погоди, ужотка покажем». Размышления же в блоковской статье о том, что «мы —' звенья единой цепи. Или на нас не лежат грехи отцов?» («Интеллигенция и Революция»), созвучны монологу Пети Трофимова в чеховском «Вишневом саде»: «Подумайте, Аня: ваш прадед и все ваши предки были крепостники, владевшие живыми душами, и неужели с каждой вишни в саду, с каждого листка, с каждого ствола не глядят на вас человеческие существа, неужели вы не слышите голосов...» Пользуясь давними словами самого Блока из его послания «Вячеславу Иванову» (1912), можно сказать, что поэму «Двенадцать» (1918) ему «диктовала восстанья страшная душа» — стихия, которой он, по собственному признанию, отдался («Записка о «Двенадцати»). С бесстрашной искренностью выразилось его умонастроение этой поры в стихотворном послании «3. Гиппиус» (1918): Страшно, сладко, неизбежно, надо Мне — бросаться в многопенный вал... Ставшие будничными для тогдашнего Петрограда события и обстановка: вьюжный ветер, опасливые редкие прохожие, красногвардейский патруль — у Блока в «Двенадцати» все явственнее приобретают символический смысл этого «многопенного вала», стихии, разгулявшейся «на всем божьем свете». Несколько лет спустя поэт сравнил происшедшее в России с началом новой эры, когда тоже, по его словам, «мир, как и у нас в Европе, был расколот прежде всего пополам: старая половина таяла, умирала и погружалась в тень, новая вступала в историю с варварской дикостью, с гениальной яростью». Подобный раскол живо ощутим и в поэме. К «старой половине», изображенной в первой главе, а затем почти целиком «истаявшей» или сметенной «ветром» — историей. Блок относится с такой же недоброй насмешкой, как и красногвардейцы («Что нынче невеселый, товарищ поп?» и т. п.). Однако и «новую» поэт не идеализирует. Двенадцать красногвардейцев сродни тем, кто, как было сказано еще в блоков-ских стихах накануне революции 1905 года, «поднимались из тьмы погребов», неся с собою «словеса незнакомых наречий». Их облик и повадки непривычны и даже отпугивают («На спину б надо бубновый туз!»—знак отверженности). «Словеса» изобилуют грубым просторечием и руганью, мысли и побуждения нередко низменны: не без зависти говорят двенадцать о своем былом товарище, удачливом в житейских и любовных делах Ваньке, да и сами непрочь «позабавиться»: «Отпирайте етажи, / Нынче будут грабежи! / Отмыкайте погреба...» Сама гибель Ванькиной возлюбленной Катьки от их пули вырядит случайной лишь внешне: как было предсказано в «Возмездии», разбушевавшаяся река (символ русской жизни, истории) не щадила даже невиновных (в это же время было разграблено и сожжено блоковское Шахматово). И хотя тогда поэт укорял тех, которые, по его выражению, «не увидели октябрьского величия за октябрьскими гримасами», сам он как раз одну из таких гримас сделал фабульным центром своей поэмы. И в этом был глубокий смысл. Несколькими годами ранее Блок писал об одном предполагавшемся издании: «...Нечего совать детям непременно все русские сказки; если не умеете объяснить в них совсем ничего, не давайте злобных и жестоких; но если умеете хоть немного, откройте в этой жестокости хоть ее несчастную униженную сторону...» Вот она-то и раскрыта в образе Петрухи с его обманутой любовью и ревностью («Помнишь, Катя, офицера» — возможно, что и здесь, как в стихотворении «На железной дороге», слышится мотив толстовского романа: роль Нехлюдова в «падении» Катюши Масловой). Петруха не только обрисован подробнее всех остальных героев, но в его страдальческих признаниях, в оплакивании Катьки есть нечто родственное интимной лирике самого поэта: «Страстная, безбожная, пустая, / Незабвенная, прости меня!» («Перед судом»). За кровавой «гримасой» обнаруживается страдающее человеческое лицо «бедного убийцы», что побудило поэта М. А. Волошина назвать блоковскую поэму «милосердной предстательницей за темную и заблудшую душу русской разинов-шины». Однако замысел Блока был еще более смелым, можно сказать, отчаянно-дерзким. В той же, еще дореволюционной записи о жестокости русских сказок, говорилось: «...если же умеете больше, покажите в ней творческое, откройте сторону могучей силы и воли, которая только не знает способа применить себя и «переливается по жилочкам». Вот задача, на которую стоит потратить силы,..» Подобный замысел привлек его и в послеоктябрьские дни. Их «гримасы» казались ему все же второстепенными по сравнению с «октябрьским величием»—открытием «русла» для прозябавшей доныне могучей силы и воли. Обыденный проход красногвардейцев по Петрограду приобретает черты величавости. Резко меняется лексическая окраска повествования: «В очи бьется / Красный флаг. / Раздается / Мерный шаг, /...Вдаль идут державным шагом... /...Так идут державным шагом». Однако было бы упрощением увидеть в финале некий апофеоз революции. Уже одно, что от героев «не отстает» пес, ранее казавшийся безраздельно принадлежащим «старой половине», «старому миру», заставляет подозревать, что теперь он символизирует и то темное, что поныне отягощает души и совесть. «Человек с пробудившимся социальным инстинктом,— писал Блок позже,— еще не целый человек... ибо в составе его души есть еще сонные, неразбуженные или омертвелые, а потому — легко уязвимые части». «Неразбуженность» и «уязвимость» героев поэмы сказываются и в совершенном ими убийстве, и в постоянном нарочитом богохульстве («Свобода, свобода, / Эх, эх, без креста! Тра-та-та!>?-где последнее выражение — явный эвфемизм, заменяющий грязное ругательство), и, наконец, в непонимании истинного смысла происходящего, совершаемого ими самими. Это символически -сражено в том, что им остается невидим возникший за бушующей вьюгой Христос — будущее, противостоящее «старому миру» (и даже сама рифмовка резко сталкивает «полярные» друг другу начала: пес — Христос). Образ Христа и раньше возникал в поэзии Блока, например в стихотворениях «Сон» (1910), пророчащем скорый Страшный Суд («И Он идет из дымной дали; и ангелы с мечами — с Ним...»), и «Когда в листве сырой и ржавой...» (1907), где поэт, как бы сораспинаясь вместе со страдающей родиной, молит: Христос! Родной простор печален! Изнемогаю на кресте! И челн твой — будет ли причален К моей распятой высоте? И поэма Блока вдохновлена страстной надеждой, что спасительный «челн» все же причалит к «распятой» стране,—иными словами, что справедливость и правда восторжествуют, пройдя через самые страшные испытания. В предыдущих главах поэмы как олицетворение разбушевавшейся стихии сменяют друг друга суматошливый уличный гомон, грубоватый просторечный говор, митинговые выкрики и лозунги, разбитные частушки, надрывная, покаянная исповедь Петрухи. Последняя же строфа, повествующая о явлении Христа, замыкает всю эту пестроту высоким лирическим строем. К поэме «Двенадцать» тесно примыкает стихотворение «Скифы» (1918), где рисуется фантастическая картина того возмездия, которое может постигнуть, по мысли автора, Западную Европу, если она алчно посягнет на «обливающуюся черной кровью» Россию. О том, насколько полно и верно отразилась в последних произведениях Блока Октябрьская революция, много спорили и, наверное, еще долго будут спорить. Сам же поэт выразился в поэ-е «Двенадцать» во всей своей «Шиллеровской человечности», о всем благородстве и — вместе с тем — наивности. Надежды, возлагавшиеся им на революцию, оказались явно максималистскими и несбыточными. «Что же задумано? — говорится в «Интеллигенции и Революции».— Переделать все. Устроить так, тобы все стало новым; чтобы лживая, грязная, скучная, безоб-азная наша жизнь стала справедливой, чистой, веселой и пре-Фасной жизнью... Жить стоит только так, чтобы предъявлять гзмерные требования к жизни: все или ничего...» И в той же статье есть слова, которые оказались пророчески-и по отношению к судьбе самого их автора: «Горе тем, кто ду-Ит найти в революции исполнение только своих мечтаний, как >' высоки и благородны они ни были». Последние годы. «Но не эти дни мы звали...». Блок мог еще °е-то время мириться со стихийными эксцессами, однако пре-аЩение насилия в узаконенный обиход и быстрое освоениебольшевистским государством прежнего бюрократического наследства отталкивали его. «...Они стали другими,— говорил Он о большевиках уже в середине 1918 г., по воспоминаниям поэта В. Зоргенфрея,— пережив победу, они не те, что были раньше». С энтузиазмом приняв после Октября участие в разнообразных культурных начинаниях, Блок затем стал все больше тяготиться и бесконечными заседаниями, и канцелярской волокитой, и бесцеремонным вмешательством «вышестоящих» лиц. Его возраставшие опасения за положение искусства, которому, по его язвительному выражению, хотят позволить существовать «только в попонке и на ленточке», были открыто высказаны в речи о Пушкине «О назначении поэта» (1921): «Любезные чиновники, которые мешали поэту испытывать гармонией сердца, навсегда сохранили за собой кличку черни... Пускай же остерегутся от худшей клички те чиновники, которые собираются направлять поэзию по каким-то собственным руслам, посягая на ее тайную свободу и препятствуя ей выполнять ее таинственное назначение». В последнем стихотворении Блока «Пушкинскому дому» (1921) с полной определенностью проявилось его разочарование в происходящем: Что за пламенные дали Открывала нам река! Но не эти дни мы звали, А грядущие века. Сказанное в блоковской речи: «...Пушкина...убила вовсе не пуля Дантеса. Его убило отсутствие воздуха» — горестно перекликается со словами одного из предсмертных писем поэта Б. А. Садовскому (9 апреля 1921 г.): «...просто задыхаюсь иногда». Он еше в феврале 1919 г. писал Н. А. Нолле-Коган, что живет, «чувствуя все время (каждый день) мундштук во рту (воинская повинность, обыски. Гороховая, регистрации, категории, удостоверения, дрова, папиросы, «культурно-просветительная» деятельность)». Весьма красноречиво, что как постылые «удила» им ошуша-лись уже не только всевозможные бытовые трудности, не только арест и пребывание, хотя и недолгое, в камере на Гороховой улице, но и «культурно-просветительная» (очень выразительные кавычки!) деятельность. Весной 1921 г. Блок смертельно заболел. Все попытки добиться разрешения на его выезд для лечения за границу остались безрезультатными. 7 августа он умер и был похоронен при большом стечении народа. Смерть Блока была восприня^-та многими современниками как конец целой поэтической эпохи. Сергей Александрович ЕСЕНИН (1895—1925) Есенин — русская художественная идея. Сергей Есенин — самый читаемый в России и при этом отнюдь не общедоступный Поэт. Его стихи даже таким искушенным ценителям, как профессиональные литераторы, до сих пор кажутся явлением загадочным. В пришествии Есенина в русскую поэзию, в ту пору богатую и разнообразную, и впрямь было что-то от чуда. Ведь онявился из глубины России, оттуда, где с незапамятных мифоло-гических времен бил, как писал Гоголь, «в груди народа» самородный фольклорный ключ и где уже почти полвека была безответная тишина. А через десять лет Есенин — чуть ли не самый современный по мироощущению художник, властитель чувств, стихи которого твердит наизусть вся Россия. Больше того, «суровый мастер», дерзкий реформатор стиха. Чтобы одолеть такое расстояние с такой сказочной скоростью, мало Божьего дара. Надо было обладать еще и самодисциплиной, и волей к совершенству, и чуткостью к велению живой жизни. Есенин — единственный среди великих русских лириков поэт, в творчестве которого невозможно выделить стихи о родине, о России в особый раздел, потому что все, написанное им, продиктовано «чувством родины». Это не тютчевская «вера» («В Россию можно только верить»). Не лермонтовская «странная любовь» («Люблю отчизну я, но странною любовью...»). И даже не страсть-ненависть Блока («И страсть, и ненависть к отчизне»). Это именно «чувство родины». В определенном смысле Есенин— художественная идея России. Пробуждение творческих дум. Сергей Александрович Есенин родился в 1895 г. 3 октября (по новому стилю) в селе Константинове Рязанской губернии. В поэме «Черный человек» (1923— 1925) он называет свою семью «простой крестьянской». На самом деле была она не такой уж простой и даже не совсем крестьянской. Отец поэта, Александр Никитич, с двенадцати лет жил и работал в Москве, в мясной лавке купца Крылова. Приезжая домой только в отпуск, он не умел ни косить, ни пахать; лошадь запрячь —и то не мог. Понимая, что и детям землей не прожить, старался дать им образование и некрестьянскую профессию. Это по его настоянию Сергея, старшего, после окончания земской четырехлетки, отдали в Спас-Клепиковскую церковно-учительскую школу. А когда подросла средняя дочь, Екатерина, записал ее в частную гимназию и не в Рязани, в Москве. Неудивительно, что при таком семейном укладе Есенин вырос хотя и в деревне, но все-таки в стороне от тех хозяйственных забот и проблем, в которые сызмала вынуждены были вникать крестьянские дети. Да и потом, приезжая домой на побывку, утыкался в привезенные книги и, по свидетельству сестер, «ничего другого не желал знать». А ежели мать начинала ворчать, убегал из отчего гнезда то на рыбалку, то в поля, а чаще в гости к константиновскому священнику отцу Ивану. Здесь, у Смирновых, ' собиралась со всей округи интеллигентная молодежь. Усадьба была просторной, хозяин радушный, вот и гостили подолгу. Играли в крокет и в лото, ставили спектакли. И гармоника была, и частушки, и романсы под гитару. Отец Иван, человек наблюдательный и умный, скоро заме- тил, что озорной и кудрявый мальчишка Есениных — не такой как'все, и, встретив как-то его мать, сказал: «Татьяна, твой сын отмечен Богом». Стихи Есенин начал складывать рано, лет восьми, подражая частушкам, вслушиваясь в народные песни (народ в Константинове был певучий и голосистый). Ранние его опыты не сохранились. Можно, однако, предположить, что изумительная миниатюра, которую Сергей Александрович вспомнил как самое первое свое стихотворение («Там, где капустные грядки...»), когда в 1925 г. готовилось трехтомное собрание его сочинений, сложена именно в дописьменном, дошкольном детстве: настолько оно свежо и ни на что не похоже. Иное впечатление оставляют отроческие сочинения Есенина. В этих, написанных уже в Спас-Клепи-ках стихах (они собраны автором в рукописную книжку «Больные думы») чувствуется не преодоленное влияние Надсона, страстным почитателем которого был Е. М. Хитров, преподававший в Учительской школе словесность. Увлечение Надсоном продолжалось довольно долго, уже в Москве, когда завелись свои деньги, Сергей купил томик Надсона и в том же издании, как у Хитрова. Диплом наставника школы грамоты Сергей получил в мае 1912 г. Отец хотел, чтобы сын поступил в Московский педагогический институт, но юноша выбрал другой путь: он уже чувствовал себя поэтом. Переехав на постоянное жительство в Москву, сразу же установил связи с Суриковским литературно-музыкальным кружком, опекавшим талантливых «выходцев.из народа». Нашел подходящую (поближе к литературе) работу — помощником корректора в типографии известного издателя массовой книги Сытина. Привыкание к городскому быту давалось трудно. Особенно угнетала необходимость снимать сырой и темный «угол» — средств на комнату с отдельным входом не было. Потом, в зрелости, Есенин полюбил Москву — «Я люблю этот город вязе-вый...»,— но в первой юности она казалась ему бездушной, эгоистически-равнодушной, слишком буржуазной. «Никто меня не понимает» — вот лейтмотив его писем 1912—1913 гг. к деревенским друзьям и подругам. В минуту отчаяния он даже сделал попытку отравиться, хлебнув уксусной эссенции, к счастью, испугался и стал жадно пить молоко... Из душевного кризиса впечатлительного и ранимого юношу вывела дружба с Анной Романовной Изрядновой, сослуживицей по Сытинской типографии, Девушкой редкой сердечности и самоотверженности. Вскоре Анна Изряднова стала гражданской женой Есенина; в декабре 1914 г. у юной четы родился сын — Юрий. Анна Романовна вечерами, после работы, занималась в народном университете им. А. Л. Шанявского; по ее примеру туда Же, вольнослушателем на историко-философское отделение, записался и Есенин. Самостоятельная жизнь в большом городе, университетские лекции и университетская, богатейшая, библиотека за год с небольшим изменили эстетические вкусы и поэтические ориентиры «вчерашнего жителя села». Место недавнего кумира Надсона занял Александр Блок. Больше всего юному Есенину нравился Блок периода «Осенней воли» (1906). Тот молодой Блок, в «Осенней воле» которого Анне Ахматовой слышался «разбойный посвист» («И помнит Рогачевское шоссе разбойный посвист молодого Блока»). Столь решительная перемена или, как выражался сам Есенин, переструение, не могла не сказаться на его собственном творчестве. И на уровне формы, и на уровне содер- жания. Примкнув к Суриковскому кружку, Сергей Александрович, благодаря врожденному артистизму, легко приспособился к общему для авторов этого полусамодеятельного круга стилю: тот же унылый Надсон с легкой примесью то Некрасова, то Кольцова. Такие стихи охотно публиковал суриковский «Друг народа» и подобные ему по духу и направлению тонкие московские журналы для детского и народного чтения. Чаще других печатал Есенина «Мирок». В 1914 г. там появились «Береза», «Пороша», «Поет зима — аукает», «Село», «Пасхальный благовест», «С добрым утром!», «Сиротка». Уже и в этих стихах есть удачные строки, но в целом они, конечно же, и наивны, и робки, и подражательны. Начало сознательного творчества. После знакомства с поэзией Блока, с середины 1914 г. Ксении начинает писать, ориентируясь на иную, более современную поэтику. К началу 1915 г. стихов в новом роде накопилось уже достаточно много. Практически была написана целая книга — «Радуница». Некоторые стихи автор разослал по столичным элитарным изданиям и, не получив ответа, решился ехать в Питер сам. Перед отъездом под большим секретом сообщил приятелю: «Пойду к Блоку. Он меня поймет». Уверенность никому не известного «самоучки», что знаменитый Блок примет в нем участие, может показаться самонадеянной и опрометчивой. Однако у Есенина были основания надеяться. Ведь не кто иной, как Блок, еще в 1905 г., в эссе «Краски и слова», предсказал явление поэта, который принесет в русскую поэзию русскую природу со всеми ее далями и красками — «не символическими» и «не мистическими», а «изумительными в своей простоте». Сравнивая литературные мечтания своего кумира, возведенного в 1914—1915 гг. в ранг Первого Учителя, и свои, написанные стихи, Есенин, при его-то сверхчуткости и «умном уме», не мог не заметить, что напророченный Блоком избранник «Ш но похож» на него! Край"родной! Поля как святцы. Рощи в венчиках иконных. Я хотел бы затеряться В зеленях твоих стозвонных. Такие стихи уже можно было везти на литературные смотрины в столицу! От рождения привычный автору пейзаж не списан по-ученически с натуры, а преображен, т. е. переосмыслен с по-мощью образа наивной, словно бы украшенной пучками сухих цветов деревенской иконы. Поэтому «рощи в венчиках иконных», поэтому же поэт из скромной «кашки» рязанских лугов мастерит для написанной им картинки «ризу» — иконный оклад. В более позднем стихотворении («Колокольчик среброзвонный...», 1917) он скажет: «Свет от розовой иконы на златых моих ресницах». Тем же светом озарено и процитированное стихотворение. Здесь же найден звуковой образ, который чаще всего озвучивает есенинские лирические сюжеты: звон. И не просто звон, а звон, разложенный на множество (целых сто!) оттенков; «в зеленях твоих сгозвонных». В этом же стихотворении Есенин прочертил и главную линию своего творческого поведения: с одной стороны, он до предела откровенен, не только «рад», но и «счастлив» «вынуть душу», а с другой — какие-то особые и чувства, и мысли оставляет не высказанными («С тихой тайной... затаил я в сердце мысли»). Присутствие «несказанного» в самых, казалось бы, открытых, распахнутых стихах — одна из особенностей и, может быть, главное очарование есенинской лирики. Открыватель «Голубой Руси». Согласно легенде, Есенин явился к Блоку прямо с поезда, без предупреждения и чуть не в полумаскарадной деревенской «одёве». В действительности, по дороге с вокзала, заехав к Блоку, он опустил в почтовый ящик записку: приду, мол, в 4 часа по очень важному делу. Дело и впрямь было серьезное: Сергей Есенин сильно надеялся, что мастер Блок возьмет его в подмастерья и научит «лиричности»: поможет преодолеть лирическую застенчивость. Блок принял нежданного посетителя вежливо, выслушал внимательно, визит отметил в дневнике: «Днем у меня рязанский парень со стихами». Но предсказанного Светлого Гостя—художника, одаренного «новой свежестью зренья», в авторе «свежих», но «многословных» стихов не узнал... Впрочем, не в правилах Блока было оставлять без присмотра Подающих надежды молодых людей, и он переправил рязанского парня с лестной рекомендацией к Сергею Городецкому, тоже по-ЭТУ и немного художнику. Причину же своей сдержанности разъяснил в письме от 22 апреля: «Мне даже думать о Вашем труд-Но. такие мы с Вами разные». Зато Городецкий, увлекавшийся й идеей культурного панславизма, и русским деревенским искусством, принял Есенина восторженно — «как долгожданное чу- >: «стык» панславистских художественных мечтаний с голо-сом, рожденным деревней, представляется этому эстету «праздником какого-то нового народничества». На новое народничество в столице был спрос. Промышленный бум конца века выдвинул Россию в мировые державы и, возбуждая национальное самосознание, обострил до накала новой вражды старую распрю «западников» и «славянофилов». Причем по новой раскладке ролен и интересов славянофильским центром, благодаря монаршему покровительству и наперекор традиции, становится Петербург; Москва же решительно поворачивается фасадом к Европе. И чем успешнее богатеет ее буржуазия, вчерашнее лапотно-бо-родатое купечество, тем чаще оглядывается она на Запад. Петербург вводит в моду стиль «ля рюс» —- московский купец Щукин покупает картины Матисса и Пикассо; Николай II коллекционирует старинные кокошники и, задавая тон, аплодирует исполнительнице народных песен Н. Плевицкой — в Москве Художественный театр ставит Метерлинка.
Дата добавления: 2014-11-25; Просмотров: 628; Нарушение авторских прав?; Мы поможем в написании вашей работы! Нам важно ваше мнение! Был ли полезен опубликованный материал? Да | Нет |