Студопедия

КАТЕГОРИИ:


Архитектура-(3434)Астрономия-(809)Биология-(7483)Биотехнологии-(1457)Военное дело-(14632)Высокие технологии-(1363)География-(913)Геология-(1438)Государство-(451)Демография-(1065)Дом-(47672)Журналистика и СМИ-(912)Изобретательство-(14524)Иностранные языки-(4268)Информатика-(17799)Искусство-(1338)История-(13644)Компьютеры-(11121)Косметика-(55)Кулинария-(373)Культура-(8427)Лингвистика-(374)Литература-(1642)Маркетинг-(23702)Математика-(16968)Машиностроение-(1700)Медицина-(12668)Менеджмент-(24684)Механика-(15423)Науковедение-(506)Образование-(11852)Охрана труда-(3308)Педагогика-(5571)Полиграфия-(1312)Политика-(7869)Право-(5454)Приборостроение-(1369)Программирование-(2801)Производство-(97182)Промышленность-(8706)Психология-(18388)Религия-(3217)Связь-(10668)Сельское хозяйство-(299)Социология-(6455)Спорт-(42831)Строительство-(4793)Торговля-(5050)Транспорт-(2929)Туризм-(1568)Физика-(3942)Философия-(17015)Финансы-(26596)Химия-(22929)Экология-(12095)Экономика-(9961)Электроника-(8441)Электротехника-(4623)Энергетика-(12629)Юриспруденция-(1492)Ядерная техника-(1748)

Часть I 13 страница




Поплавки не двигаются. Солнце уже почти в дерево, уже жарко становится. Но раз решил наловить карасей, терпи, казак, хоть целый день сиди, а с пустыми руками домой приходить и не думай. Три взятые сегодня удочки закинуты по-разному и для разного: одна, с червяком, донная, на саза­нов, вторая, тоже с червяком, много мельче, ждет карася, а третья, на балябу, средней глубины, на линя. В колдобину эту пришел он сегодня ни свет ни заря, притащив с собой и Жако, провианта чуть не на целый день. Подходя к заранее облюбованному месту чуть не на цыпочках, без малейшего шума уселся там, где еще вчера с вечера запривадил вареным пшеном. Жако, видно, надоело глядеть на дурацкие поплав­ки и отправился он в лес, под деревья, спать. Стеной стоит камыш, забрела куга далеко в плёсо, до самых водяных ли­лий. Вода светлая и прозрачная, нужно лишь спокойно си­деть, чтобы рыба тебя не почувствовала. Рано, с утра, взял хороший сазан, медленно, как это у него полагается, раз за разом, до трех проб, потянул он вниз стоявший, как свечеч­ка, поплавок, и потом потащил его в сторону, медленно по­гружая в воду, так, как уходит опускающийся в глубину пе­рископ подводной лодки. С забившимся сердцем подсек Се­мен сразу же и почувствовал, что крючок сидит крепко и что рыбина должна быть большая. Долго боролся сазан, стараясь утянуть рыбака на дно колдобины. Каждый раз поворачивал он его, не давая ему добраться до камыша или куги, или уйти в шамару. Наконец, подвел его к берегу. Темная широ­кая спина, серые, будто тиной закрашенные, бока, плавники слегка розовые, стоял он тихо, видно, набирая силы для но­вой борьбы. И действительно, сделал отчаянную попытку ос­вободиться, но скоро окончательно выбился из сил и уткнул­ся в берег носом. Осторожно подведённый сачок полностью решил судьбу схватки в пользу рыбака. Быстро отбежав, схва­тив заранее приготовленный кукан, продев его через жабры сазана, поднял его Семен в воздух, критическим взглядом измерил и определил: «Ого! Фунтов на пять потянет!».

Больше сазаны не брали, наскакивали красноперки, плот­ва, склевывали насадку какие-то иные хулиганы, но прилич­ного клева не было. Надо сидеть и терпеливо ждать, пора им уже со дна подниматься, карасям, тина уже довольно отогре­лась. Ишь ты, как позаснули! - Семен и сам почти засыпал, даже мысли его были какие-то сонные.

И этот год кончился благополучно, в среднем имеет он «четыре». Иван Прокофьевич с ним больше о нигилистах не разговаривал, но часто спрашивал, что прочитал он из данно­го ему списка авторов. Прочитано было почти всё, не хватило пороху на Достоевского, пришлось пообещать прочитать на каникулах. Но летом тянуло его больше к Конан Дойлю. Вот и приехали они опять из Камышина на хутор, пока туда-сюда оглянулся, а уже идут каникулы к концу.

«Ох, тш-ш-ш, да ведь это карась берет!». Нырнул два раза, будто раскланявшись, пошел поплавок под камыш.

Начался клев, и он едва успевал снимать с трех удочек неосторожных рыб.

Сзади Семена раздался лошадиный топот. «Ого - дядя Андрюша и Гаврил галопом жарят. Стряслось что-нибудь?».

Быстро смотав удочки, отсучив мокрые штаны, чтобы на ходу просохли, перекладывает рыбу в сачок, прикрывает мок­рыми лопушками лилий и, свистнув Жако, чуть не рысью бежит по дороге. До хутора хороших версты полторы будет. А солнце жжет, будто подрядилось, Жако носится то вправо, то влево, лает на ворон и разную птичью мелкоту, поднимая ее из лугов в воздух, и чувствует себя прекрасно.

Дома все в смятении. Все собрались на балконе. У бабуш­ки заплаканы глаза, бледная, и тоже плачущая, мама обни­мает его и целует.

- Пришел, наконец, слава Богу, что ты маленький.

Чему же тут радоваться? Ему так хочется быть взрослым, таким, как Гаврюша или Аристарх. И лишь тут узнает он, что Австрия объявила войну Сербии, что русский царь никог­да не даст славян в обиду и что в России объявлена мобилиза­ция. Вот это здорово! Ах, но это еще значит, что Алексей, Гаврюша и Аристарх уйдут на войну!

На балкон вбегает Мотька и обращается к отцу:

- Сергий Алексийовичу, там до вас разуваевськи козаки прыйшлы.

- Веди их сюда.

Отец идет к ступенькам балкона и встречает уже подни­мающихся по ним Гаврила Софроныча и еще двух казаков помоложе, отцов Петьки и Мишки.

Мотька успевает крикнуть Семену:

- Завтри розуваевськи козаки на вийну йдуть, вас усих на проводы приглашають.

Семен бежит к маме, она у бабушки, обе молятся в спаль­не на коленях перед образом Богоматери, и, тихо прикрыв двери, несется он на мельницу - пусто. В помольной хате сидят какой-то клиновский мужик, один казак и Микита-мельник. Все трое молча курят «козьи ножки». Гудят мухи, жарко, душно, окна закрыты.

- Вот, значить, и дождались, зачинается обратно чёртова мельница, - казак бросает на пол недокуренную цыгарку и выходит, поднимается и Микита, и, не сказав ни слова, ухо­дит. Мужик смотрит на хозяйского сына, пробует улыбнуть­ся и хрипло говорит:

- Так, барчонок, как говорится - кому-кому, а куцему влетит.

Надев потрепанный малахай, исчезает и он из хаты.

Дома у всех страшное настроение, в полк немедленно вызывают Гаврюшу. Прискакал он лишь для того, чтобы со всеми попрощаться. Бабушка крестит его три раза, целует тоже три раза и вешает ему на шею ладанку, мама плачет вместе с ней и тоже обнимает и крестит своего племянника. Прости­лись с ним и отец, и Мотька, и Федосья, и кухонные девки, и давно дожидавшийся в кухне Микита.

Подходит очередь Семену:

- А ты, суслик, расти скорей, оседлай Маруську, и ко мне в полк, вместе австрийцев бить будем.

Гаврюша вскакивает в седло, делает по двору круг, машет в воздухе фуражкой, и уносится в луга. Взбирается на своего рыжего и дядя Андрей, козыряет, и рысит вслед за сыном. Бабушка не замечает катящихся по ее щекам слёз и тихо шепчет:

- Господи, сохрани его и помилуй, дай нам с ним свидеться. Мама забирает Семена, плача, шепчет:

- И что же это такое, и за что нас Бог наказывает?

Невмоготу ему становится. Казаки мы или нет? Ишь ты, как все перепугались! Один Гаврюша молодец. А эти раску­дахтались - война! Война! А что он такую хорошую рыбу при­нес, так никто и не заметил.

* * *

У хуторского атамана урядника Фирсова уходят на войну оба его сына. Приехавших на проводы Пономаревых вводят в просторную горницу с тюлевыми занавесками на окнах, цве­тами на подоконниках, иконами в переднем углу и выцвет­шими фотографиями служивых, держащих в руках обнажен­ные шашки, с лубочными портретами царствующаго дома и двух архиереев. Всех приехавших сразу же усаживают за стол, надо поспеть закусить, а то сбор назначен в двенадцать часов у правления, времени остается мало.

Оба атамановы сына, Николай и Петро, уже давно оделись по-походному, всё у них готово, только кони еще в конюшне стоят, а сёдла лежат на крыльце. Обойдя весь двор, глянув на коней, мешаясь всем под ногами, возвращается Семен в ку­рень. Там уже давно приступили к делу: хозяин налил в тол­стые граненые стаканы водки, всем остальным дали вина.

- Ну, погладим служивым дорожку!

- В час добрый, дай Бог поскорея возвярнуться.

- Врага одолеть, славы добыть, невредимым в родитель­ские дома приттить!

Пьют все, пьет и Семен, и снова выскакивает на двор. Что там, в катухе, за странные какие-то звуки? Тихо, на цыпоч­ках, подкрадывается к приоткрытой двери. Внутри катуха полутемно, опав на сложенные в углу мешки, обняв брошен­ную на них шинель, ничего не слыша и не видя, зашлась в плаче старшая сноха атамана. Видно, как вздрагивают ее пле­чи и конвульсивно сжались пальцы, схватившие свесивший­ся рукав в синей каемкой...

А не сбегать ли к Мишатке? Недалеко это, никто не заме­тит. Мимо куреня с распахнутыми воротами и дверьми, мимо плетней и канав к дому хуторского коваля, заросшему высо­кими старыми вербами. Кузня его работала сегодня всю ночь. Ковали наспех коней, поправляли брички и тачанки, дела было столько, что лишь под утро потушил огонь Исак Григорьевич и пошел наблюдать за сборами старшего сына Ивана. Найдя дружка своего, неотлучно торчавшаго в конюшне, увидал Се­мен, что глаза его заплаканы, что суетится он бестолково и от помощи его толку вовсе немного. Хозяйка куреня села на при­ступки, спрятала лицо в длинный подол фартука и, ничего не видя и не слыша, тихо, будто повизгивая, надрывно плачет.

Голос коваля срывается и, лишь громко откашлявшись, приводит он его в порядок:

- Да вы, што, поугорели все, што ли? Будя дуреть. Эк, скажи на милость, будто в перьвый раз казакам на войну иттить! А-а, Семен Сергеичу наша почтения! Спасибо, што и к нам забег. Эй, Аксютка, Ксюшка, да тю на тибе, оглохла, што ля, а ну, повяди-ка гостечка нашево в курень, налей чаво покрепше, нехай Ване нашему дорожку погладить.

Поднимается с порожек хозяйка, пробует улыбнуться, ра­стерянно, беспомощно оглядывается и идет в курень, сопро­вождаемая мужем и уже совсем готовым к походу сыном. Иван, красивый, высокий, кареглазый, чернявый казачок, обнимает гостя за плечи, садится с ним рядом, подсовывает ему тарелку с куском жареной рыбы, наливает всем водки, а гостю и Мишатке квасу.

- Спасибо, што к нам заглянул - на доброе здоровье! Кузнец чокается со всеми, пьет одним махом до дна и глядит на сына:

- А што ж ты воробьям нашим водки не налил? Нехай и они по одной пропустють, а ты, мать, дай-кась им по куску пирога, штоб в порядке проводы исделать.

Мишатка подсаживается к гостю:

- Страсть мине с братéней чижало расставаться. Поди, и ты своих жилеешь?

- А то как!

- А правда это, будто немцы дюже сильную антилерию имеють?

- Нашей не сильней.

- А кавалерию?

- Против казаков не устоит.

- Вон и папаня говорили, што ни турок, ни француз, ни австриец, ни немец, ни швед, ни венгерец, ну нихто, с каза­ками не сравняется.

- Ну конешно! - голос коваля, услыхавшаго слова сына гудит, как труба. - А я и вот ишо што скажу: проводим Ивана, обярнусь я трошки по хозяйству, да так мячтаю, што и без мине там не обойдется. А как сбиремси мы все, как есть, казаки на фронт, так враз того австрийца и взналыгаем.

В курень входит толпа соседей, все вскакивают с мест. Семен пробирается к выходу и бежит назад.

- Эй, куды стрямишь? А ну завярни к нам!

Гришатка стоит у своих ворот в новой гимнастерке, в ша­роварах с лампасами и лихо надетой набекрень фуражке. От низко опущенных складок щегольских шаровар ярко начи­щенные сапоги видны лишь до половины.

- Эк ты разоделся, будто и сам на войну идешь.

- И пойду. Тольки зараз погожу трошки. А как папаня сбираться начнуть, а говорять они, што с полгода подождать яму придется, я тоже дома не останусь. Тут мине с бабами делать нечего. А ты далеко ль рысишь?

- К атаману, там наши все.

- Ну сыпь, а я к соседям, за сюзьмой маманя послала.

А там, два двора дальше, вынесли столы прямо на улицу и, уставив их всем, что только в печи было, уселись человек шесть казаков да с десяток баб на скамейки, стулья, табурет­ки, оставленные на-попа бочки. Ярко блестит на солнце опо­ловиненная четверть водки, сидящие за столами поют. Явграф Степаныч, отец Петьки, бывшаго Семенова соседа по парте, дирижирует надкусанным куском пирога:

Моря Чёрная шумить,
В кораблях огонь горить,
А мы тушим, турок душим,
Слава донским казакам!

Дед Авдей, быть, стоит посередине двора, бороденка сби­лась набок, фуражка едва держится на затылке, рубаха вся взмокла, шаровары старые, заношенные, забраны в белые паглинки. Чирики в пыли и навозе. Кричит дед Авдей куда-то вверх, в воздух:

- Терпеть я этого не жалаю! У мине, штоб порядок был. Ишь ты, как полоумные, суды-туды мечутся, а толку с них ни хрена! Матьвей, Матьвей, да куды тибе черти занясли?

Увидев стоящаго мальчика, быстро семенит дед к плетню и кричит тем же визгливым голосом:

- И сроду это у нас так: хорохоримси всю жизнь, а как призовут нас царю-батюшке служить, так за бабьи подолы цапляимси!

Стремительно повернувшись, дед Авдей семенит к конюш­не. Семен бежит дальше. Вот и атаманов курень. Навстречу льется старинная казачья песня:

Конь боевой с походным вьюком,
У церкви ржет, кого-то ждет...

Сам атаман запевает. Все, сидящие в комнате, немедля подхватывают:

В ограде бабка плачет с внуком,
Молодка горьки слёзы льёт.

Особенно выделяются молодые, звонкие, тенора обоих сы­новей атамана:

А из дверей святого храма
Казак в доспехах боевых
Идет к коню из церкви прямо,
С отцом, в кругу своих родных.

В курень идти не хочется, отсюда песня звучит красивее:

Жена коня подводит мужу,
Плимянник пику подаёт.
«Вон, говорит отец, послушай,
Мои слова ты наперёд...

Сквозь открытые двери видно, как поворачивается атаман к сыновьям, и поет дальше так, будто словами песни говорит он то, что и сам думает:

Мы послужили Дону верно,
Таперь и ваш черед служить.
Служитя ж вы яму примерно,
И вас Господь благословить.

Одна из снох выбегает из куреня, пряча лицо в передни­ке, исчезает в конюшне. Семен понимает, что она там пла­чет, и не пошел за ней. А из куреня и дальше слышно:

Даю табе коня лихого,
Он добровит был у меня.
Он твоего отца седого
Носил в огонь и из огня.

Замер последний аккорд. Положил атаман руку на плечо старшего сына:

- А таперь, рябыты, идитя. Время подошло. А вы, бабоч­ки, не сумлявайтесь ни в чём. Всё по Божьему соизволению, по царскому повелению. А наша дела маленькая, нам...

Вдруг, будто разорвав воздух, резанул по хутору медный голос трубы. Всем сигнал этот знаком: «Всадники, други, в поход собирайтесь, // Радостный звук нас ко славе зовет!».

Оба брата вылетают во двор. За ними вслед мать, сестра их Грунятка, обе снохи и еще какие-то две казачки. Степенно и медленно выходит во двор атаман, Все столпились на широ­ком крыльце. Только бабушка осталась на своем месте. Под­няв глаза на иконы, шепчет она что-то и мелко-мелко крес­тится.

А служивые уже заседлали коней, держа их под узцы, стоят оба у настежь открытых ворот. Из-за катуха выезжает и останавливается у крыльца подвода со сложенными на ней вещами уходящих на войну. Поедет на ней атаман в Арчаду, на сборный пункт, проводить сыновей и своих хуторцов. Бабы останутся дома - как говорится, дальние проводы, лишние слезы. Нечего им там делать.

Улица полна народа, все идут к правлению семьями, Песковатсков Михаил, склонив голову на шею коня, идет сам. Отца у него нет - помер, мать лежит разбитая параличем, примерли и деды с бабками, жениться он не поспел, нет у него родни в хуторе. Вот и идет он один и, завидя его, еще пуще плачут бабы, пряча лица в расшитых узорами платках.

- Г-гги-и! Дай дор-рогу! - это Николай с Петром, вскочив на коней, полным карьером вынеслись со двора и умчались к площади.

Атаман довольно улыбается:

- Молодцы мои рябяты, нечего тут рассусоливать.

Весь хутор собрался на небольшой площади между прав­лением и школой. И уже построились под командой уряд­ника Алатырцева восемнадцать молодых разуваевцев: Все уходящие молодец к молодцу, только вот Никишка чудок подгадил, трошки ростом невысок, даже стоя на левом флан­ге, и то дюже малым кажется. «Ну да не беда это, - как старики смеются, - ему же лучше: немец в такого сроду не попадет».

Ярко краснеют лампасы синих шаровар, сапоги начи­щены до слепящего блеска, гимнастерки пригнаны ладно, лебяжьим изгибом желтеют рукоятки шашек. Тихо пока­чиваются темляки, чубы зачесаны, как полагается, фуражки надеты набекрень, с фасоном. Кони нервничают, неспокой­ны, толпа гудит, замерев, не спуская глаз, глядят матери и жёны на стоящих в строю. И никак ничего не понимая, галдя и треща, носятся воробьи, пугая коней неожидан­ным шумом крыльев. Вбежав на крыльцо правления, ата­ман обернулся лицом к строю. Говор оборвался. Как в цер­кви, тихо. Снял атаман с головы фуражку прежде чем речь свою начать:

- Рябяты! Обратно всколыхнулси наш батюшка Тихий Дон. И взволновалси. Обратно сыграла труба поход, как играла она и дедам, и отцам вашим. И уходитя вы, таперь вы, как и со всяво Дону казаки, в далекие земли бусурьменские. Помнитя присягу, помнитя данную вам науку, и ничаво не бои­тесь. Всё в Божьей воле, а у хорошаво казака и в руках яво собственных. Зорьче круг сибе глядитя, да об конях и никак не забывайтя. Помнитя - не на то казаку хороший конь нужон, штоб врага догнать, а штоб в нужде врагу в руки не дасться, уйтить от нипрятелю. Вот трошки непорядок у нас в том, што нету в хуторе своего попа, штоб вам церковную на­путствию исделать, ну, в Арчаде там всё одно молебен слу­жить будуть...

Атаман переводит дух, оглядывает хутор, площадь, на­пряженно слушающую его толпу.

- А ишо скажу я вам, тот пропал на войне, хто забоялси. Одно помни: увидал ты нипрятеля, лятишь ты на няво с шаш­кой аль пикой, и должон он тольки от виду твово понять, што всё одно, либо срубишь ты яво, либо на пику наденешь, либо конем стопчишь. Такой в ём страх заняться должон, што ополоумить он, повернется и от тибе побягить. А того только табе и надо. Знай, думай - ага! Садану я зараз так, аж шерсть из яво клочьями полятить. Вот об чём мячтайтя, вот об чём думайтя, тогда и правильного путю достигнитя. А ишо ска­жу я вам: штоб ни за кем из вас замечаний не было. Хутор наш, семью свою, в полку не срамитя, никчамушнее это дело. Лучше перетерпи, не доевши аль не допивши, чем потом сам моргать будешь, когда девки с тибе смяяться учнуть. Ну, а впрочем, дай вам Бог победы и одоления, и скорейшаго возвороту в родныя куряни. А таперь няхай вас зараз матери ваши благословять. Помнитя - материнская молитва со дна моря спасаить. Час вам добрый!

Толпа в одно мгновение заливает строй. От бабьих плат­ков, от стариковских папах и фуражек, от старушечьих ша­лей служивых и не разглядеть. Высоко задрав головы, удив­ленно оглядываются кони, ничего не понимая. И кони и ата­ман начинают нервничать. Лицо атамана вдруг заливается краской:

- Трубач, труби поход!

Будто ножом по сердцу, прорезал медный голос. Отхлы­нула толпа от служивых.

- С-сади-ись!

Как один, вросли в сёдла казаки. Звенят кольца уздечек, фыркают кони, гремят шашки, ударяясь о стремена.

- Справ-ва по три, ма-арш!

Как на параде, перестроились конники. Оглядываться на остающихся больше некогда. Уже скачет перед колонной уряд­ник Алатырцев на рыжем, на лысом, коне своем:

- Заводи песню!

Первым песенником считается на хуторе Николай, атама­нов сын. Лихо, громко и весело заводит он свою любимую:

Мы к Балканам подходили,
Нам казались высоки,
А когда их перешли мы,
То сказали: пустяки!

За уходящей шагом колонной бросились казачки. Цепля­ются за стремена, хватаются за сапоги, за подпруги.

Грями, слава, трубой,
По всей Области Донской,
Казаки там турков били,
Ни шшадя своих голов.

Кони шарахаются от путающихся меж рядами женщин. Строй нарушен. Да что же это за безобразие! Лицо атамана заливается краской. Команда его слышна ясно и далеко:

- Р-рысью, м-марш!

Оторвавшись от стремян, отскочив от набегающих коней, шарахаются казачки в сторону, машут платками, ничего не видя от слёзного тумана. Взмыла в воздух едкая пыль, скры­ла ушедшую на рысях колонну. А там, у далекого, стоящего совсем на горизонте кургана, вновь пошли служивые шагом и снова заиграли песню. И взмыл в небо высокий подголо­сок, кружа по степи, долетел на свой хутор, попрощался с ним и потонул в захмурившихся облаках. Всё слабей и сла­бей его слышно. Затих. Кончился.

Тихо и на хуторской площади. Солнце еще ярко светит, но всё ближе и ближе надвигается с запада темная туча. Мол­ча стоит толпа, глядя на далекий курган, за которым уже давным-давно исчезли их хуторцы.

Но вот, окутавшись облаком пыли, вырвалась чья-то та­чанка из проулка и понеслась через выгон, напрямик, к боль­шаку. Да это же Марьюшка, жена Феди Астахова. Рванула за ушедшими казаками на Арчаду. А вон, проскочив площадь рысью, круто повернув вслед за Марьюшкой, протарахтела еще одна подвода на доброй паре рыжих. Никак Семилетовых это кони? Так и есть. Это сноха ихняя, глянь, вместе с тещей нашпаривает.

Не прошло и пяти минут, как затопили площадь подво­ды, выбиравшиеся на Арчадинский шлях. Исчезли и они за курганом. Стоящий рядом с Семеном пожилой рыжий казак снимает фуражку, чешет затылок, снова покрывает голову и, сплюнув в траву, бурчит:

- Ишь ты, чёртовы присухи. И повоевать мужьям не дадут!

Обернувшись к соседу, говорит голосом, не терпящим воз­ражений:

- Так я считаю: при таперешнем оружии война эта более трех месяцев не протянется.

Сосед на него и не смотрит:

- Дай Бог, дай Бог, поглядим. Толкач муку покажет.

Пылят стоптанными чириками по улице дедушка Мирон и дедушка Евлампий. Дедушка Мирон сегодня страшно взвол­нован, не тем, что казаки в поход ушли, нет, дело это привышное, так же, как сенокос, как молотьба, как крестины или родины. На то и казак, чтобы воевал. Ясно. Но иное возмущает его, кажется недостойным казака, смешным и постыдным. Он отчаянно жестикулирует, забегает вперед и останавливает своего собеседника посередине улицы;

- И ишо раз говорю табе: никакая это не война! Видал я на маневрах в окружной станице, как там, спешившись, ка­заки орудовали. Ляжить это он в кусту, вроде как на бугорок вылез, а сам всё в укрытие норовить. Глядить перед собой в степь, а супротивника нигде и звания нету. Ну, скажи ты мине, заради Бога, да рази ж это война? Вон как мы с турькястантами воевали, вон то страсть была. Стоять они в двад­цати шагах от нас во весь рост и ружья у них на рогулькях покладены. И целить он табе прямо в лоб. Во! Смерти прямо в глаза мы глидели. А как вдарить он с того ружья, как пальнёть, аж сам посля того от отдачи на землю садится. А как гохнить та ружье, так кони наши аж на дыбошки станови­лись. Одного разу как пальнул один такой турькястант, как пальнул, так куму мому Стяпану, ну, прямо пулей энтой сво­ей в лоб угодил. Сшибла яму та пуля папаху с голове, а на лобу, веришь, аль не веришь, вот такуя, - дед Мирон прикла­дывает ко лбу свой высохший кулачок, - вот такуя во шишку, правду табе гуторю, набило! Страсть и глядеть было. Кум мой посля того три дни, как круженая овца, круг сибе крутилси, пока яму фершал полковой примочков каких-то не приклал. Лишь посля того очунелси. Вот то - война была! А ты мне говоришь, оружия таперь ня та. Да што же ета за оружия такая, што ни ее не видать, ни того, хто с ней бъеть. Вот мы, да, - воявали, смерти в глаза, можно сказать, глидели, а ноне...

Деды скрылись в проулке. Площадь совсем опустела. Лишь на самой ее середине стоит какой-то казак, тоже годами по­старше, держит своего собеседника за поясок и говорит, ни на минутку не умолкая:

- Ну, а как ты думаешь, ить, поди, иде-нибудь там, во Франции, какая-нибудь ихняя Марго тоже, поди, слёзы льет, сына в поход собираючи. Так, ай нет? Али, скажем, в каком-то там Гайдильберги, стоить там посередь свово куреню их­няя фрау Гретхен, стоить, и никак понять не могёть, почаму же должен Фриц ее таперь на фронт иттить и яму, ну, никак неизвестных казаков из ружья бить? И почаму энти самые казаки во Фрица ее тоже стрялять учнуть? Али, скажем, в энтом самом Сараеве-городе, сербка какая, Дара аль Мара, ломоть кукурузного хлеба сыну свому в торбу пхаить и плачить-убивается, и никак ей в голову не лезить: да за што же Милош ейный, за того убитого герцога, на смерть иттить должон? И уложить яво пулей какой-нибудь австрияк, Франц аль Иосиф, который сам тольки с пашни приехал, быков распрег, а яво и забрали. А? Нет, стой, объясни ты мине, растол­куй, просю я тибя, за што же это простой народ муки примать должон? Ну, што ты воззрилси на мине, как тот баран на новые ворота, отвячай!

Из-за школы выворачивает Гаврил Софроныч, дедушкин дружок.

- А-а, здравствуй, здравствуй, господин реалист. Давно, брат, тибе не видал. Никак к тетке твоей торописси? Ну, поспяши, поспяши, там, должно, родитель твой с устатку дав­но сидить закусываить...

На минутку замолчав, помутнев лицом, отчеканивает:

- Не, не тот человек отец твой, што дед был. Вон то - казак, был, да! Дюже я, от всяво сердца, жалкую, што не дожил он до нонешняго дня. Он в кажный бы курень наве­дался, с кажным казаком поручкалси, кажной, самой рас­последней бабенке ласковуя слову сказал. А отец твой, иде он был? Тольки и всяво, што у атамана за угошшению засел.

Гаврил Софроныч смолкает, но, вдруг схватив собеседни­ка за плечо, крепко сжав его худыми, цепкими пальцами, наклоняется и говорит прямо в ухо звенящим шопотом:

- Почашше об дедовой науке думай. Забудь об дворянстве об твоем, настояшшим казаком стань, таким, как покойный Алексей Михалыч был... Ну, бяги, бяги, поклон всем перекажи.

Уже совсем недалеко от теткиного куреня окликает его Савелий Степанович. Стоит он за плетнем в саду казака Мер­кулова и, приветливо улыбаясь, протягивает ему руку:

- Н-ну, н-наконец-то, свиделись. Х-хорошо, что и вы все пришли на п-проводы. А я насмотрелся за годы эти на жизнь казачью, нагляделся, сегодня особенно, на проводы, в д-душу, д-думаю, народца моего вник. Ведь они на с-смерть, как на молотьбу, идут. И вот реш-шил и я, что место мое с ними, там, на ф-фронте, на фронте. П-пойду д-добровольцем. Т-там всё п-проверю, все ид-деи, в-все готовящиеся э-эксперимен-ты, так сказать, снизу разглядеть п-постараюсь. З-знаю, ба­тюшке в-вашему обидно, обидно, инвалид он, не может со всеми, ну, да вам стыдиться не п-приходится, три ваших двоюродных б-брата да два дяди, Валентин Алексеевич и Петр Иванович, д-да, ну, до свидания, до свидания. Привет всем, особенно же маме и бабушке...

Отец сидит у окна, за газетой его и не видно. Тетка сидит с бабушкой и мамой на диване, и то, и нет-нет, взглядывая на отца, говорит возмущенно и решительно:

- Да што же это такое? Никто, ни атаман, ни Алатырцев, ни вот наш господин есаул, никто подходящего слова каза­кам не сказал. Царствующий дом, Государя Императора на­шего даже и не помянули. Ить за веру, за царь-отечеству воевать они пошли. Так или нет? А ты, Сергей, за газету не хоронись, прямо говори, хоть сейчас думки свои скажи.

И, вдруг - грр-рах!

Из давно уже нависшей над хутором тучи неожиданно, после долгой неприятной тишины, сначала прогнав дозором-смерчем закрутившийся ветер, блеснув потом молнией, грох­нув картечным разрывом, полил, как из ведра, теплый, лет­ний дождь. Выскочив на балкон, с завистью смотрел Семен на толпу казачат, выбежавших на улицу. Засучив до колен штанишки, плясали они в лужах, шлепая босыми ногами по пузырившейся воде, и пели веселыми голосами:

Дождик-дождик, припусти,
Мы поедем во кусты,
Богу молиться,
Христу поклониться.
Есть у Бога сирота,
Отворяет ворота
Ключиком-замочком,
Шелковым платочком.

И, увидав его на балконе:

- Эй ты, офицерский сын, покажи-кась, казак ты ай нет!

Дома, после ужина, остались родители еще сидеть в сто­ловой, ушла бабушка в свой флигель, вышел Семен на бал­кон, обошел и рощу за домом, и огород, лесок из молодых акаций и мельницу, прошел к амбарам и, повернув по кана­ве, подошел к бабушкиному флигелю, остановившись под единственным, слабо освещенным окном. Ночь была вовсе тихая, только неумолчно шепелявила по желобам вода, неус­танно шепча нескончаемые свои побасенки, да повизгивало одно из старых мельничных колёс.

И с удивлением, во второй раз в своей жизни, услыхал он, как тихо, но еще молодым голосом, пела бабушка у себя в комнате:

Снежки белые, пушистые,
Призакрыли все поля...

В первый раз услыхал он ее, как пела она эту песню, уже давно. Было это недели две после похорон дедушки. Как-то после обеда, солнце уже шло за бугор, набродившись по Середнему Колку, решил он отнести пучок подснежников на еще свежую могилку деда. И вот тут услыхал тогда, крайне изумившись, бабушкино тихое пение. Присела она возле мо­гильного холмика, поправляла что-то на обочине рукой в ста­рой, изношенной рукавичке и тихо пела:

Одно поле не покрытое,
Поле батюшки мово...

Стараясь остаться незамеченным, спустился он тогда на­зад к речке, обошел ливадами Старый Хутор и, придя домой, сразу же побежал к маме и рассказал ей всё, что видел и слышал. Заплакала она, обнимая его:

- Любимая это дедушкина песня была. Певал он ее часто, когда вспоминал хутор Писарев и свое первое знакомство с молодой казачкой Натальей, ставшей потом его женой, а тво­ей бабушкой. Певали они песню эту и оба, вместе, и особенно любит ее теперь бабушка твоя, а поет лишь тогда, когда душа ее в смятение приходит, когда гнетет ее что-нибудь страш­ное, что не в состоянии она сама себе уяснить, когда ищет, растерявшись, у Бога своего совета и помощи. Вот тогда и заводит вполголоса тот мотив, вспоминает, как была она ког­да-то счастлива. Понял ли ты это, сыночек, или нет? А если и не понял сейчас, то запомни, что я тебе говорила. А когда поживешь, да хлебнешь горя житейского, вот тогда и станет самому тебе ясно, как это петь песню можно, когда сердце твое от тоски разрывается...

Долго, допоздна, простоял он в этот вечер у бабушки под окном. Горели звезды в темном небе, спали и хутор, и степь, и томилась бабушка, не будучи в силах понять ничего из всего того, что в мире Божьем происходит.

Середь поля есть кусточек,
Одинешенек стоит.
Нет ни стежки, ни дорожки
И листочков на нем нет...

 

 




Поделиться с друзьями:


Дата добавления: 2015-06-04; Просмотров: 348; Нарушение авторских прав?; Мы поможем в написании вашей работы!


Нам важно ваше мнение! Был ли полезен опубликованный материал? Да | Нет



studopedia.su - Студопедия (2013 - 2024) год. Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав! Последнее добавление




Генерация страницы за: 0.009 сек.