КАТЕГОРИИ: Архитектура-(3434)Астрономия-(809)Биология-(7483)Биотехнологии-(1457)Военное дело-(14632)Высокие технологии-(1363)География-(913)Геология-(1438)Государство-(451)Демография-(1065)Дом-(47672)Журналистика и СМИ-(912)Изобретательство-(14524)Иностранные языки-(4268)Информатика-(17799)Искусство-(1338)История-(13644)Компьютеры-(11121)Косметика-(55)Кулинария-(373)Культура-(8427)Лингвистика-(374)Литература-(1642)Маркетинг-(23702)Математика-(16968)Машиностроение-(1700)Медицина-(12668)Менеджмент-(24684)Механика-(15423)Науковедение-(506)Образование-(11852)Охрана труда-(3308)Педагогика-(5571)Полиграфия-(1312)Политика-(7869)Право-(5454)Приборостроение-(1369)Программирование-(2801)Производство-(97182)Промышленность-(8706)Психология-(18388)Религия-(3217)Связь-(10668)Сельское хозяйство-(299)Социология-(6455)Спорт-(42831)Строительство-(4793)Торговля-(5050)Транспорт-(2929)Туризм-(1568)Физика-(3942)Философия-(17015)Финансы-(26596)Химия-(22929)Экология-(12095)Экономика-(9961)Электроника-(8441)Электротехника-(4623)Энергетика-(12629)Юриспруденция-(1492)Ядерная техника-(1748) |
О доблестях 1 страница
Три страшные сказки Макс Фрай
— И тогда радио говорит: “Девочка-девочка, Гроб-На-Колесиках приближается к твоему дому!” Я стараюсь говорить страшным замогильным голосом, как Панночка в кино про Вия, которое мы смотрели в прошлое воскресенье. Получается так хорошо, что даже мне — и то страшно! Хотя эту сказку я рассказываю не в первый раз и знаю, чем она закончится. А уж Лидка — та и вовсе сжалась в комочек, не видно ее, не слышно. Даже вздохнуть боится. Мы сидим в Лидкиной кладовке, среди старых пальто, тряпок и башмаков. Здесь совсем-совсем темно, даже в щелочку свет не проникает, потому что кладовка построена в коридоре, а в коридоре нет лампочки. Лидке везет. А у нас совсем нет кладовки, только антресоли, где стоят банки с огурцами и мои санки. И залезать на антресоли никакого смысла. Там всегда светло, потому что висит ситцевая занавеска в цветочек, чтобы гости не видели, какой у нас там бардак — ну, так мама говорит. Поэтому у нас дома совсем неинтересно. Чтобы страшные сказки рассказывать, надо в гости ходить, у кого кладовка. А еще лучше в подвал залезать, но там недавно замок повесили, и непонятно когда снимут. Может быть, вообще никогда, или даже через год. Поэтому мы сейчас сидим не в подвале, а в Лидкиной кладовке, и я говорю старательно, с подвываниями: — Девочка-девочка, Гроб-На-Колесиках заехал в твою квартиру! И тут хлопает входная дверь, а потом в коридоре ка-а-а-ак грохнет! И я, забыв, что просто рассказываю свою сказку, страшно пугаюсь и собираюсь заорать, но Лидка опережает меня, закрывает мой рот ладошкой и шепчет: “Тихо, тихо, это ничего страшного, это просто папка пришел пьяный и упал, он теперь так и будет спать до ночи, если его не будить. А будить не надо, а то он драться начнет и все разобьет, ясно?” Я киваю. — Сейчас посидим немножко тихонечко, а когда он захрапит, можно дальше рассказывать. А потом я тебя выведу в подъезд, — обещает Лидка. Обнимает меня за шею и шепчет: — Ты не бойся, он крепко спать будет. И вообще повезло, что он один пришел. Потому что если бы с дядей Вовой, они бы на кухне сели пить, и кричали бы, а потом стали бы драться, папка с дядей Вовой всегда дерутся, когда много выпьют, потому что они друзья. В прошлый раз окно разбили, и мы теперь едим только гречку, манку и перловку, потому что все деньги потратили, чтобы стекло вставить, и больше денег нету, а холодно же без окна, нельзя, чтобы он еще раз его разбил! А еще хуже, если бы папка с дядей Ашотом пришел, потому что он меня дяде Ашоту в домино проиграл, и теперь дядя Ашот может на мне жениться в любой момент, когда захочет. А я не хочу на нем жениться, он старый и плохо пахнет. Когда папка дядю Ашота в прошлый раз привел и сказал: “Забирай невесту”, — он за мной по всей квартире гонялся и почти поймал, но я все-таки успела выскочить в подъезд и спряталась во дворе в кустах, а потом пришла мама и всех прогнала, но дядя Ашот обещал, что еще придет. И меня потом на неделю отправили жить к бабушке Ане, но я оттуда сбежала и больше не пойду, потому что у бабушки дядя Валера живет, он еще хуже папки. Он наркоман, так бабушка говорит. И он все время обещает, что всех убьет, правда не убивает, даже не бьет, но все равно страшно же! Ее голос заглушает жуткое рычание, как будто в коридоре сидит лев. — Ура! — нормальным голосом, не шепотом говорит Лидка. — Папка совсем заснул! Слышишь, как храпит? Можешь дальше рассказывать про свой Гроб-На-Колесиках. Такая страшная сказка! Я так никогда в жизни ничего не боялась. Ни-ког-да!
О подвигах
Девятнадцатилетняя жительница Рязани Юля Ковылина наконец-то решилась раздавить ногой таракана. Зажмурилась, зажала уши, чтобы не слышать, как хрустит хитиновая оболочка, и наступила, вот так! Зажимая рот обеими руками, метнулась в ванную и долго, тщательно отмывала подошву тапка шампунем “Хвойный”. Мюнхен. Сорокапятилетний Михель Штифф вошел в кабинет начальника с твердым намерением попросить о повышении зарплаты. Его давление приближается к отметке 170/130, но Михель держится молодцом. Вот он откашлялся и заговорил, мучительно соображая, как бы незаметно перевести разговор на нужную тему. Тридцатитрехлетний саратовец Николай Павлович второй раз в жизни вошел в кабинет стоматолога. Впервые он сделал это в семилетнем возрасте, и с тех пор звук бормашины преследует его в страшных снах. Но после трех бессонных ночей, когда анальгин окончательно перестал облегчать боль, Николай Павлович взял себя в руки и отправился к врачу. Через десять минут Николай Павлович узнает, что ему предстоит удалить четыре зуба и запломбировать еще семнадцать. Вечером он выпьет полторы бутылки водки. Нью-Йорк. Мэри Бронштейн (пятьдесят восемь лет, разведена, детей нет) готовится выйти в магазин за покупками. Она твердо уверена, что на улице ее — да, вот лично ее, а не первого попавшегося пешехода! — ждут не дождутся маньяки, убийцы, арабские террористы и бывший муж, который, несомненно, жаждет с нею разделаться. Но продукты закончились еще позавчера, прислугу Мэри не держит, слишком уж дорого обходится, да и рискованно это — чужого человека в дом пускать, а родственники из Алабамы наотрез отказываются бросить свои дела и приехать в Нью-Йорк, чтобы позаботиться о Мэри. Решено: она вычеркнет их из завещания. Но идти за покупками придется самой. Переписав завещание, Мэри начинает одеваться. Двадцатисемилетний москвич Игорь Неверов стоит у входа на станцию метро “Театральная” и собирается спуститься в метро. Ему очень страшно, но он твердо намерен преодолеть себя. В этом году Игорь сделал уже семнадцать попыток. Сегодня он обязательно спустится в метро. По крайней мере, хотя бы дойдет до эскалатора, а не удерет, едва добравшись до кассы. Дойдет хотя бы до эскалатора. Хотя бы. У восьмилетней парижанки Нины Буше сегодня экзамен по музыке. Это первый экзамен в ее жизни. Мама специально для экзамена купила ей белое кружевное платье. Платье немного велико, но мама говорит, это пустяки. Нина не хочет идти на экзамен. Она боится. Ей кажется, она получит низший балл и сразу умрет от позора. Нина говорит маме, что у нее болит живот (и это почти правда), но мама берет ее за руку. Ничего не поделаешь, надо идти. Лондон. Девятнадцатилетняя Элизабет Смит садится за руль своего автомобиля. Она еще ни разу в жизни не ездила без инструктора, но папа говорит, пора. Элизабет получила права три месяца назад и с тех пор все не может решиться на самостоятельную поездку. Папа прав: пора. Сегодня, или никогда. “Только бы не покалечиться, — думает Элизабет, вставляя ключ в замок зажигания. — Если все-таки попаду в аварию, лучше уж сразу насмерть, чем на всю жизнь инвалидом, с переломанным позвоночником, без руки и ноги”. Элизабет хочет выйти из машины и отправиться к метро, но остается. Щелкает замком ремня безопасности, осторожно разворачивается и выезжает на улицу. Она будет очень аккуратным водителем. Тринадцатилетней Зосе из Варшавы сегодня должны вырезать аппендицит. Операция назначена на одиннадцать утра. Зося не спала всю ночь. Она уже устала плакать, но страх так и не прошел. Теперь Зося стоит у окна и вяло думает, что можно бы выпрыгнуть и сбежать домой. Второй этаж, ничего страшного. Но Зося не сбежит. Сейчас она вернется в постель и будет ждать, когда за нею придет медсестра, чтобы отвести в операционную. Потому что от аппендицита, если его вовремя не вырезать, умирают. Студент Братиславского университета Саша Любавич (мехмат, первый курс) сидит в автобусе. Он едет на экзамен. Давешняя попытка усвоить годовой курс за ночь завершилась полным провалом. Саша думает, что было бы лучше вовсе не ходить на экзамен, выпить пива, лечь спать и забить на все, но вместо этого зачем-то едет в университет. Сашу тошнит не то от страха, не то от нескольких литров кофе, выпитых за ночь. Ему совсем хреново. Десятиклассница Ляля из Белгорода Днестровского (15 лет, рост 172, прочие показатели: 85–70–104) не пошла в школу и теперь ждет одноклассника Андрея. У них свидание. Ляля твердо решила, что сегодня позволит ему сделать это. Потому что иначе Андрей ее бросит, и девчонки будут смеяться, ну и вообще. Ляле очень страшно, она даже чай пить не смогла. Ее пугает не это (девчонки рассказали, как все бывает, вполне можно пережить, больно, конечно, но не как гланды вырывать, а меньше, значит, ничего страшного). Страшно другое. “А вдруг ему со мной не понравится? — думает Ляля. — Девчонки говорят, у всех по-разному устроено, поэтому одни нравятся мужчинам, а другие — нет. И тогда он меня все равно бросит, и всем расскажет, как у меня все плохо получилось, и тогда на меня вообще никто никогда не посмотрит. Вообще никто. Никогда. Даже на выпускном танцевать не позовут. И потом тоже. Вообще никогда”. Когда наконец раздается звонок в дверь, Ляля обреченно встает с кухонного табурета и идет открывать. Медленно. Как корова на бойню. По подоконнику спальни сорокалетней Мирры из Мадрида ползет гусеница. Мирра очень хочет завизжать, но держит себя в руках. Она бы с радостью упала в обморок, но это бессмысленно, потому что дома никого нет, а значит никто не придет на помощь. И пока Мирра будет лежать на полу, гусеница вполне может… Ох! Мирра зажимает рот руками и, с трудом переставляя ватные ноги, бредет на кухню. Она так и не закричала. Она молодец. Двадцативосьмилетний Петер Новак, как всегда, пересекает Прагу на собственном автомобиле, из конца в конец. Петер едет на работу. Ему не по себе. Сегодня придет какой-то тип из налоговой инспекции. Петер не собирался скрывать доходы фирмы, но он не уверен, что правильно заполнил документы. Петеру мерещится тюрьма, разорение и насмешки приятелей. Последнее, пожалуй, хуже всего. Теоретически, Петер может позвонить секретарше. Сказаться больным, вернуться домой и еще раз проверить документы, но вместо этого он паркуется в двух кварталах от офиса, закуривает и думает: “Если я докурю до фильтра, и пепел не осыплется, значит, пронесет”. Но руки его дрожат, и пепел падает на штанину. Петер вздыхает, выходит из автомобиля и идет в офис. Сейчас 8:45 утра по Гринвичу. День только начался. В жизни всегда есть место страху. И, соответственно, подвигу.
О славе
— Они фотографируют нас каждые четыре секунды, — сказало Яблоко. — Интересно, зачем? — Для журнала, — авторитетно объяснила Груша, силясь незаметно развернуться на блюде так, чтобы спрятать от объектива маленькое черное пятнышко на боку и заодно обнажить другой бок, розовый и безупречно гладкий. — Наверняка для журнала. Может быть, вообще на обложку попадем, — возбужденно воскликнула маленькая черная виноградина. Ее сестры-близнецы подняли восторженный визг, так что на блюде ненадолго воцарился хаос. — Скорее уж в раздел кулинарных рецептов, — вздохнул Банан. Он был реалистом. — Кому мы нужны на обложке? — Ну не скажи, — возразил Мандарин. — Мы же очень красивые! Про себя-то он понимал, что кого-кого, а уж Банан красавцем не назовешь: длинный, тонкий, бледный. Ничего хорошего. “Если мы все-таки не попадем на обложку, то именно из-за него: портит композицию”, — думал Мандарин. Но вслух ничего не говорил. Сильный великодушен, вот и блестящий оранжевый Мандарин всегда жалел неудачников. — Раздел кулинарных рецептов — это даже почетнее, чем обложка, — высказался Персик. — Ему уделяют больше внимания. А некоторые люди даже вырезают оттуда статьи и наклеивают в тетрадку. Я точно знаю, что так бывает. На этом дискуссия угасла. О Персике было известно, что он стоит дороже, чем все остальные фрукты на блюде вместе взятые. По крайней мере, в этом сезоне. Впрочем, спорить было особо не о чем. Фотографируют для журнала? Что ж, это приятно. А в какой раздел картинку поставят — не наша забота, лишь бы не выбросили, — так думали фрукты. Или примерно так. — А может быть, все-таки не для журнала? — робко спросило Яблоко пять дней спустя. — Слишком много снимков они сделали. И не останавливаются. Щелкают и щелкают. — Просто ты не знаешь, как работают настоящие художники! — оживился Мандарин. — Из тысячи кадров хорошо, если один получится как надо — так они думают. — По-моему, жуткая глупость, — вздохнул Банан. — Ну да. Все, что выходит за пределы нашего понимания, проще назвать глупостью, чем попытаться осмыслить, — язвительно сказала Груша. Вообще-то, она была не в духе. Давешнее пятнышко на боку значительно увеличилось в размерах. От полного отчаяния Грушу удерживал лишь тот факт, что Банан к этому времени весь покрылся коричневыми пятнами, а состояние Персика было еще хуже. Он держался бодро и не жаловался, но все видели многочисленные темные вмятины под бархатистой кожицей. Такое даже от посторонних не скроешь, а уж от тех, кто всегда рядом, и подавно. Прошла еще неделя. — Странно. Они продолжают нас фотографировать, — сказало Яблоко. — Казалось бы, мы выглядим хуже некуда, а они продолжают. Я не понимаю… — Думаю, этот фотограф — авангардист, — неуверенно предположила Груша. — Или сюрреалист. Или что-то в таком роде. Ему нужна красота увядания. — Что ж, если так, нам повезло! — оживился Мандарин. — Значит, мы попадем в журнал про искусство. А наши снимки продадут за огромные деньги. Мы будем жить в веках, представляете? — Хорошо бы, — мечтательно вздохнуло Яблоко. — А то как-то глупо жизнь сложилась. Даже не съел никто. И семечки в землю не попали. Обидно. Остальные фрукты молчали, потому что успели сгнить. Яблоко и Груша покрылись темными пятнами, но еще как-то держались, а Мандарин выглядел просто прекрасно, только немного подсох и сморщился. Впрочем, его соседки догадывались, что от сочной оранжевой мякоти уже мало что осталось. Мало ли что шкурка в порядке. Съемки закончились только через несколько дней. Пленку смонтировали и принялись озвучивать фильм. “Обычно фруктам требуется две недели, чтобы сгнить, — говорил голос диктора. — Однако если снимать один кадр в четыре секунды, а потом прокрутить изображение на обычной скорости, весь процесс, с точки зрения зрителя, займет всего тридцать секунд. Видите? Забавно, не правда ли?” ©Макс Фрай, 2005
Александр Шуйский Сказки третьего часа ночи
Страшные сны
Так уж повелось, сложилось так, что если дом рисовать или любое другое жилье — непременно сунуть туда кого-нибудь, какого-нибудь ручки-ножки-огуречик, потому что жилье — это когда в нем живут, а так — просто строение невнятное, подумаешь, крашеная дверь, герань на окнах и занавесочки. Машину собирать из конструктора или там паровоз — и то машиниста посадишь, такой знак — раз есть человек, значит, оно не просто так, значит — оно работает. Домашняя магия, самые азы, книга первая, глава третья, тринадцатая строчка сверху. А уж если делаешь Настоящий Кукольный Дом — как не поселить туда эдакую цацу, ну не цацу, ну что попроще, берем кусок воска, лепим наскоро, вот ручки, вот ножки, вот глаза из двух сверкающих бисерин, вот прядь волос собственных — на макушку, ого, какие длинные получились, аж до пят, ну чем не красавец? Теперь в тряпку какую-нибудь завернуть — и живи, моя радость, живи-поживай, добра наживай, смотри, какой дом — картонный, в два этажа, с узкими стрельчатыми окнами, с картинами на стенах — все цветные карандаши на них извел, тут тебе и дамы с единорогами, и львы с драконами, книжные полки, камин, — правда, нарисованный, но ведь и ты вроде бы не из плоти и крови, а совсем без камина, сам знаешь — никак. Какая магия, о чем вы, обычная тоска. Попробуйте-ка из года в год сначала по друзьям-знакомым, потом по съемным комнатам, ну-ка, ну-ка, кто смелый и сильный, кто умеет таскать книги и воевать с клопами? Навоюешься, натаскаешься, взвоешь волком в полнолуние — да и сядешь рисовать, резать и клеить. Вот лестница, крыльцо, дверь и окна, в окнах — свет, что еще надо для счастья. Долго он у меня стоял, мой Кукольный Дом с Восковой Куколкой. Я и не заглядывал туда, живет и живет, может же быть у человека личная жизнь, что ж я полезу через крышу, как волк к поросятам. Бывало, окна светились в неурочный час — тихонько и неровно, словно кто-то топил крохотный камин, бывало — музыка слышалась. А, может, мне это снилось все. Мне часто всякое интересное снится, да так близко к яви, что несколько раз за сон внутри него проснешься и думаешь — ну все, реальность, вот она, приехали. А потом снова просыпаешься, и снова, и снова, а потом уже окончательно, и знаешь это по холодному липкому поту, по запаху собственного страха, по вздохам кошек в ногах. И однажды вскочил я так среди ночи, привычно уже вскочил, без крика, научился за много лет, сижу, озираюсь, передыхаю, слушаю, как сердце в ребра кулаком с размаху — шарах, шарах! — взбесилось, словно не родное. И звон в ушах. Тоненько так, со всхлипами. Я головой помотал, выдохнул как следует — нет, не проходит, только вправо сместился. Я голову поворачиваю и уже понимаю, что сплю, потому что не бывает, но уж как-то слишком наяву сплю, ладно, после разберемся, потому что ведь опять свет в одном из кукольных окон, только в кромешной тьме и разглядишь его, тоньше гнилушки свет, — и всхлипы. Я из-под одеяла вылез, подобрался к Дому, ватными пальцами крышку приподнял: сидит у нарисованного камина мой куколка-вуду, плачет и трясется мелко. Я лампу зажег, на руки его взял, как маленького, смотрю — а он в каких-то синяках, порезах и ожогах весь, и прядь моих волос, которую я ему на макушку налепил, — белая-белая.
Ревность, глубокой ночью
Кофе: четыре ложки на джезву, пробить ложкой корку, добавить корицу. Сигарета, почта. Знаешь, если Бог есть любовь, то Он — есть, а если что-то другое, то нахрена тогда вообще все, испытания от Бога на самом деле — пытка любовью и бессмертием, чем же еще, ничто не сравнится с бессмертием, бессмертие делают хотя бы вдвоем, один не годится, делают везде, на кухне, за книгой, в постели, в детской, под дождем и в лунном свете, но если это бессмертие ты делаешь не со мной, то нахрена тогда вообще все. Знаешь, у меня кончается кофе и потерялся носок из последней целой пары, кошка сговорилась с домовым, не иначе, все перетаскали по углам, теперь сидят довольные, жмурятся, да и ладно, потому что если кошки и домовые недовольны, то нахрена тогда вообще все. Душ, кофе: четыре ложки на джезву, корица, мускатный орех, сигарета, не помогает. Знаешь, мне ведь очень тяжело, я не понимаю, зачем эти тихие разговоры за стеной, эти закрытые двери, я ведь ворвусь в самый неподходящий момент, я ведь гадостей наговорю, я ведь глупостей наделаю, я ведь схвачу фотографию в черной рамке, я ведь собью ее с полки истеричным и детским жестом. Я ведь не посмотрю, что на моем столе — прекрасная пустота, что все диски разложены по местам, все альбомы закрыты в шкафах, все кольца заперты на ключ. Я ведь пропущу все это, не увижу, не захочу, меня будет занимать только тихий разговор за стеной, да стон иногда, да смех, да пара не моих ботинок в прихожей. Потому что если твое бессмертие не со мной, то как мне оставаться в живых, а если я жив, а твое бессмертие не со мной, то нахрена тогда вообще все. Знаешь, мне надо докупить бумаги, я вчера извел на эскизы последние три листа, да так ничего путного и не получилось. Сигарета, входная дверь, лифт, магазин, лифт, входная дверь, сигарета, не помогает. Знаешь, я ведь все понимаю, но так же тоже нельзя, ты со мной совсем чуть-чуть, с другими — куда больше, говорим мы только вечерами, вот еще по утрам я тебя почти подстерегаю в те полчаса, что у тебя между кроватью и хлопком двери, мне мало, понимаешь? Тут ходят какие-то люди, они остаются здесь на ночь, иногда на неделю, ты ходишь с ними, ты обещала провести со мной отпуск, а проводишь его черт-те с кем, да еще и плачешь при этом, я что, должен смотреть спокойно? Ты кому-то пишешь каждый день письма, ты хмуришься, когда читаешь то, что пришло в ответ, я не лезу в твой ящик, у нас так заведено, что не лезу, но я же вижу, как ты хмуришься и шепчешь что-то, когда куришь, и что-то доказываешь кому-то, и он тебе отвечает, всегда отвечает, торопится, выбивает из клавиш гроздья слов, и я вижу, как растет бессмертие между вами, и я сжимаюсь весь, у меня рука не поднимается разбить этот хрупкий замок, он так прекрасен, но если он выстроен не со мной, то нахрена тогда вообще все. Кофе, четыре ложки на джезву, сигарета, что же я собирался сделать с этим куском дерева? Отстань ты от меня, мой ангел, не смотри укоризненно, я останусь в этом доме, я буду протрачивать кофе, бумагу, носки и сигареты, мне мало сорока дней, мне мало сорока лет, я жив, пока жива она, мало ли, что там через меня видно и кошка ходит насквозь.
Зверь
Теперь жизнь этого маленького королевства подчинена Луне, но так было не всегда. Царствование последнего короля закончилось под сенью безумия, сразу после его кончины народилась новая Луна, и молодой принц, занявший место отца, повелел отные эти дни считать днями тьмы, сна и покоя, а сам день новолуния праздновать как новый отсчет времени. Одиннадцать дней растущей луны всяк трудится, как умеет, а потом три дня Полнолуния — тут уж праздник так праздник, на душе тревожно и весело, все жгут костры, танцуют на площадях, пьют пиво и сбитень, гомонят и ночи напролет устраивают всяческие игрища, затеи и фейерверки. В это время, особенно в самый темный час перед рассветом, по улицам столицы и в окрестностях непременно ходят небольшие отряды стражи — смотрят, не загорелась ли чья-то крыша, не свалился ли кто пьяным в канаву, не забрались ли недобрые люди в дом, пока хозяева танцуют на главной площади. Вооружены эти стражи факелами да пиками-баграми — и на человека, и на зверя сгодится, убить не убьют, а отпугнут наверняка, а большего и не надо. За праздниками — снова одиннадцать дней будней, трудов и забот, потом провожают мертвую Луну, опять три дня. Эти дни принято посвящать посту и молитве, поминовению мертвых и посещению храмов, везде горят светильники и дымятся курильницы, песни негромки, а веселья больше в сердце, чем в ногах и руках. В такие дни каждая вещь меняет запах, каждый звук старается быть потише, корень копит силу в земле, а больные выздоравливают во сне, благо в каждом селении найдется колдун, который за ничтожную плату сотворит в эти дни легкий и счастливый сон, тогда как в любой другой день возьмет втридорога. И все благословляют порядок, придуманный новым королем, — для всякого дела найдется время, для всякого раздумья найдется время, для всякого веселья найдется время, и прежние порядки кажутся тиранством самодура, хотя самые обычные были порядки — днем работали, вечером гуляли, чего уж лучше, казалось бы. И всяк знает — об этом оповещают с каждым началом Полнолуния — пока жители страны веселятся и танцуют, король, в бесконечной заботе о своих подданных, удаляется в Старый дворец, большой замок на вершине холма, недалеко от столицы. Там, в домовом храме, запирается он один на трое суток, не имея при себе ни привычных слуг, ни изысканных яств. Все три дня он соблюдает строгий пост, никого не подпуская к себе, оставив свиту и стражей у дверей храма. Заперев тяжелые двери из красного дуба, король проходит по цветным плитам пола, обходит алтарь и за алтарем спускается по маленькой лесенке. Лесенка, вырубленная прямо в толще скалы, ведет в просторную комнату с низким потолком и толстыми, грубо отесанными колоннами. Когда-то здесь совершались таинства, теперь же в крипте не идут службы, а из всей обстановки имеется только просторная клетка с толстыми стальными прутьями — говорят, ее здесь поставили в незапамятные времена, когда храму еще требовались животные для алтаря. У задней ее стены, в каменном желобе течет вода из горного родника, тонкая чистая струйка стекает в маленький бассейн, из него всегда можно напиться. На клетке висит тяжелый замок. Король входит в клетку и тщательно запирает его, проворачивая ключ трижды. И потом еще несколько раз проверяет — закрыл ли? Он никогда не помнит, закрыл или нет. Он садится на чистый холщовый тюфяк, плотно набитый соломой. Молится. И ждет темноты, ждет, когда Луна явит свой круглый масляный лик в окне посреди потолка клетки. И тогда я, я, я, я вырываюсь из глупых тряпок, встряхиваюсь, пою луне, вволю пью, снова пою луне, ловким ударом лапы сбиваю замок — он никогда не бывает заперт, мне удается отвести человеку глаза, когда он поворачивает ключ то в одну, то в другую сторону. Я, я, я втягиваю воздух мокрым носом, я снова пою луне — и осторожно выбираюсь из храма, я давно уже знаю дорогу. Я, я, я бегу по залитым луной тропам, я подвываю у пустых домов, пугая кур и лошадей, я пробираюсь в город и тащу немножко из одной лавки и немножко из другой — из щенячьего охотничьего азарта, а не потому что хочу есть. Я, я, я прыгаю вверх, вбок, назад и вперед, я бегу боком и прямо, собачьей рысцой и волчьей иноходью. Я пугаю огромной тенью и рыком смешных стражей, они машут своими пиками, топают ногами, шарахаются из переулков. Набегавшись в городе, я ухожу в поля, к темной полосе дальнего леса. В нем всегда есть чем поживиться, я не люблю запертое зверье. Я бегаю так же хорошо, как лазаю, а лазаю так же хорошо, как плаваю, поэтому мне все равно, где прячется тот, кого я съем в этот вечер. Наевшись и напившись вволю, я устраиваю себе логово между корней старого дуба, и сплю, уткнув нос в лапы и жухлые листья. У меня еще два дня Луны. Я всегда возвращаюсь. Я не питаю зла к своему человеку, мне даже жаль его — он обо мне только догадывается, а я-то его знаю как облупленного, вечно больного, вечно ловящего в себе мой запах и песню, вечно в сомнениях о том, каким проснется наутро, всю ночь во сне пробегав по лесам. Поэтому я всегда возвращаюсь и терпеливо жду новой полной луны. А он всегда забывает, повернул он ключ только туда или и туда, и обратно. Забывает порой даже раньше, чем я успеваю отвести ему глаза. Но сейчас у меня еще два дня Луны, а он спит где-то внутри, и я не стану его будить, пока не войду обратно в клетку, не растянусь на холщовом тюфяке и не закрою глаза. И тогда он вздохнет и проснется, дрожа от холода и ночных запахов, как всегда нагишом, как всегда, ничего не помня.
Сказка о человеческой жалости
…а все мои терзания, сомнения и расспросы, вся моя суета — это пыль, которую я сама себе напустила в глаза. Читатель, будь мне судьей, скажи, так ли это? И было ли это так, до того, как бог изменил мое прошлое? А еще скажи — если боги в силах изменить прошлое, почему они не меняют его хотя бы иногда из жалости к нам? К. С. Льюис, Till we have faces Сидел в пустом и холодном доме человек. На полу сидел или на стуле, это все равно, в доме тянул сквозняк, в доме пахло сыростью, человек сидел, раскачивался из стороны в сторону и жалел себя, может, три дня подряд жалел, может, больше уже. И то с ним в жизни сталось, и это, и билетов в Крым не досталось, и зарплату задерживают, и баба, баба любимая бросила, а уж о дочке-то и говорить не приходится, дом нетоплен, в плите мыши гнездо свили, словом, Господи, все беды прошли над моей головой, Ты отвернулся от меня, голова моя горит, из глаз льются слезы, гортань залеплена гнусной слизью, обрати на меня внимание, Господи, мне так жаль себя, пожалей меня и Ты, пожалей, перестань снова и снова поджигать дом моей души, говорить со мной так, как только Ты и умеешь говорить — сдвигая причинно-следственные связи, проминая время и пространство, нет, Ты поговори со мной, как сейчас надо мне, ведь мне так жаль себя, вот если бы Ты был на моем месте, просто человек, от которого ушла баба и которому не хочется поста и воздержания, ему очень хочется есть и так себя жаль, так жаль… И тут вдруг лампочка, на лапше над его головой болтающаяся, разгорелась ярко-ярко, даром что всего сороковка была, сквозняк ударил в дверь, вышиб ее настежь — и переступил порог холодного человечьего дома Сатана во всем блеске славы своей, и стало в доме вдесятеро холоднее. Затрясся человек, даже жалость к себе забыл, страшно ему стало от этого белого холодного света, а Сатана придвинул себе табурет, сел, кисти длиннопалые с колен свесил, да и вздыхает так глубоко и с усмешкой. — Человече, — говорит, — ты сейчас встань и иди из этого дома, вот тебе один ключ от машины, которая внизу, а другой от квартиры — натопленной и снедью набитой. И баба твоя там уже тебе ванну готовит и постель греет, ты иди, пожалуйста, потому что сил моих нету уже. — Отыди от меня, Сатана, — говорит человек, а у самого губы прыгают, а глаза на ключи смотрят. — Отыди, не верю я тебе, знаю я, что ты от меня за все эти благодеяния захочешь, да и где вера тебе, что есть они, эти благодеяния. Сатана плечами пожимает да выдергивает у человека мобильник из-за пояса, три дня уж как мертвый за неуплату, и начинает тот мобильник вибрировать, а после плакать женским голосом: “Саша, Саша, вернись, пожалуйста, дура я была, Сашенька…” Дрогнула человечья жалость, посторонилась, другие мысли полезли. А все равно нету веры Сатане. — Ты, дух нечистый, ты меня кровью расписываться заставишь, ты у меня душу заберешь, ты… — Ах да замолчи ты, пожалуйста, Александр Вадимович, тошно мне от твоего писку. Ничего не захочу ни сейчас, ни потом. Да и не ради тебя я все это делаю, ради себя. Удивился человек: — Неужто, — говорит, — думаешь, что доброе дело зачтется тебе? — Нет, человече, я как существо тварное, тоже, как и ты, иногда нуждаюсь в отдыхе. Спать я хочу очень. Мне надо, чтобы ты наелся, напился и натешился со своей бабой, теплый и согретый, и тогда у меня перестанет рваться сердце, потому что ты глух и слеп, а я нет, и я слышу то, что Он отвечает тебе, и у меня рвется сердце от моей любви к Нему и от Его любви к тебе, гнусному слизняку с опухшей рожей и куцыми мозгами, к тебе, который ничего не может взять от Него, зато многое может взять от меня, а это все равно не умаляет любви Его, дрянь ты возлюбленная. Бери ключи и замолчи наконец, раз уж ты не в силах внять Его речи, бери, дай мне выспаться.
Дата добавления: 2015-06-04; Просмотров: 333; Нарушение авторских прав?; Мы поможем в написании вашей работы! Нам важно ваше мнение! Был ли полезен опубликованный материал? Да | Нет |