КАТЕГОРИИ: Архитектура-(3434)Астрономия-(809)Биология-(7483)Биотехнологии-(1457)Военное дело-(14632)Высокие технологии-(1363)География-(913)Геология-(1438)Государство-(451)Демография-(1065)Дом-(47672)Журналистика и СМИ-(912)Изобретательство-(14524)Иностранные языки-(4268)Информатика-(17799)Искусство-(1338)История-(13644)Компьютеры-(11121)Косметика-(55)Кулинария-(373)Культура-(8427)Лингвистика-(374)Литература-(1642)Маркетинг-(23702)Математика-(16968)Машиностроение-(1700)Медицина-(12668)Менеджмент-(24684)Механика-(15423)Науковедение-(506)Образование-(11852)Охрана труда-(3308)Педагогика-(5571)Полиграфия-(1312)Политика-(7869)Право-(5454)Приборостроение-(1369)Программирование-(2801)Производство-(97182)Промышленность-(8706)Психология-(18388)Религия-(3217)Связь-(10668)Сельское хозяйство-(299)Социология-(6455)Спорт-(42831)Строительство-(4793)Торговля-(5050)Транспорт-(2929)Туризм-(1568)Физика-(3942)Философия-(17015)Финансы-(26596)Химия-(22929)Экология-(12095)Экономика-(9961)Электроника-(8441)Электротехника-(4623)Энергетика-(12629)Юриспруденция-(1492)Ядерная техника-(1748) |
Инессе, или О том, как меня убивали 3 страница
И возгордился я, хоть и нехорошо это. И понял, что не зря потратил я свои кровные сбережения, потому что хоть раз в жизни мужчине нужно почувствовать себя непревзойденным. И хоть иная женщина и старается, как ты искренне когда‑то старалась, Инесса, но все равно сложно это – абсолютно непревзойденным себя ощутить. Ведь все же маячит предательская мыслишка, что кто‑то вот когда‑нибудь тебя превзойдет и ничего ты ни сейчас, ни потом сделать с этим не сможешь, так как нечестное это состязание, по природе своей нечестное. Так как не одновременное оно, как правило, а растаскано по времени, а какая же объективность в сравнении удаленных во времени событий? Вот если бы одновременно, да в одном и том же месте, как на спринтерской дорожке, например, тогда бы… А раз так не получается, то и спорить ни к чему; ведь когда нету объективности, остается только лишь одна, от нее же, от женщины, и зависящая, лживая субъективность. Вот и получается, прям как по Дарвину, что каждый следующий – лучше предыдущего. (См., Инесса, стр. 7.) А тут, в своем замкнутом убежище, обложенный несчетными листками с начертанными на них мудреными чертежами, тут я был на вершине. И долго не хотел я спускаться. Но потом все же пришлось, потому что индивидуальных, переносных седалищ там было не счесть. Первый фигурировал еще в начале прошлого века, году так в 1907, и конструкций они все были разных, и замечу, Инесса, что и надувные конструкции там попадались тоже, и даже с пипочкой вопрос был в целом решен. Но хватит о несбывшемся. Давай лучше, Инесса, снова вернемся в тот солнечный день, в котором нам так было хорошо с тобой, так как не знали мы еще, что в этот самый день, ближе к ночи, меня будут убивать. Нам стало голодно, и хотя в квартирке никакой особенно пищи не ожидалось, мы все равно поели. Помнишь, «по сусекам помели, по лавкам поскребли», вот и мы поскребли да помели: чаек да варенье, четверть батона белого с маслом, да творожок полпачечки, да кусок закостенелого сыра. Но мы, ничего, раскусили, прожевали, не идти же в магазины, не становиться же в конец очереди, день ведь какой за окном – первое сентября! А день на самом деле нашептывал, и Измайловский парк шевелил распущенной листвой, зазывая. И я наконец‑то посмотрел на часы и, наконец‑то определив текущее время, сразу удивился – день неожиданно катился к вечеру, и пора, пора было к нему, в его еще теплые, еще совсем летние объятия. Стали одеваться. Ты, Инесса, оказалась запасливой, оказалось, что в портфельчике твоем школьном совсем не пеналы с дневниками, а узенькие, обхватывающие джинсики да такая же маечка. Потому что не могла ты выйти вместе со мной в школьной, пионерской форме, одна еще могла, а вот со мной – нет. Осудили бы прохожие тебя, если бы ты вместе со мной, да и меня самого бы осудили. А тут все чин чинарем – молодая симпатичная девушка вместе с тоже молодым, и тоже ничего, человеком, который, может, и постарше немного, но не настолько, чтобы пересуды ненужные вызывать. Итак, захлопнули мы за собой входную дверь, сбежали легко по лестнице, и вот он тут же парк наш Измайловский, дурманит свежестью, слепит бликами, раскидывает свои тропинки – принимает нас, значит, в себя. Выбрали мы одну из них и побрели по ней, так как знали, что приведет она нас в результате, минут так через тридцать, к станции метро, которая так и называлась – «Измайловский парк», где нам и предстояло расстаться. Я, во всяком случае, очень на это рассчитывал. Но впереди еще было тридцать минут восхитительной тропинки меж коренастых дубов и кленов и меж совсем не коренастых осинок с березками. И все это играло солнышком на своих листочках и попахивало воздушными запахами, и обнял я тебя, Инка, за плечи, и прижал, так как чувствовал я себя сейчас Гете, гуляющим в своем Веймарском парке с любимой своей, гетевской, женщиной, – забыл, как ее звали. Так мы и шли обнявшись, молча, распространяя впереди себя поле любви, и позади себя распространяя тоже, и даже по бокам. И кто бы ни шел навстречу по тропинке, все оборачивались, но не потому, что мы вызывали нарекание слишком тесно прижатыми плечами, а потому, что мы вызывали умиление. Мол, «вот ведь счастливые, любят друг дружку, ах, как любят, ах, как просто светятся они любовью своей, да и мне пора уже домой, к моей‑то, не ценю я ее как следует, даже ругаю порой, даже бывает, что и не сдержусь, а зря я ее обижаю, конечно зря, потому что ведь тоже люблю, да и она меня, да и как иначе, ведь как подумаешь, все эти двадцать семь лет, что мы вместе, все это одна любовь сплошная и есть». Да, именно так и думал редкий прохожий, оборачиваясь нам вслед, потому что попадал он в наше, совсем не нарочно расставленное вокруг поле любви и, попав в него, проникался ею, любовью. А значит, улучшали мы, Инесса, тогда с тобой мир, даже не желая того специально. Так мы шли и молчали, потому как не нужны, видимо, любви слова – и так все понятно. А может быть, и нужны. Мне‑то как раз всегда казалось, что нужны, что словами как раз она, любовь, и взращивается. Поэтому не могли мы долго молчать, и тогда, я помню, ты вздохнула. – Ах, как хорошо… – вздохнула ты прямо‑таки словами тургеневских героинь. – Как восхитительно чудесно, как изумительно хорошо. Просто прелесть какая, этот лес. Ах, если бы вот так взяться за коленки, поднатужиться и полететь через всю жизнь! Вот так с тобой над этой тропинкой, и чтобы всегда с тобой! «Нет, – подумал я, – это скорее слова толстовских героинь, а может быть, чеховских. Нет, точно чеховских, там тоже что‑то про лес было, хотя и вишневый вроде бы». – Да, вот так вместе. Всю жизнь! – повторила ты, и что‑то меня этот повтор сразу насторожил. Не понял я, почему надо было повторять про «вместе» и про «всю жизнь» – уж не таится ли намек в этом словосочетании? И раскусил я намек, и тут же насторожил он меня. Ведь любящая женщина, она что? Она ведь не только ответной любви алчет, ответной любви ей вскоре недостаточно становится, она ведь еще и замуж алчет, ну, если конечно, сама в данный момент не замужем ни за кем. Ведь если сама замужем, тогда она сначала подумает несколько раз, нужна ли ей эта смена мужей, потому как неизвестно еще, кто как муж лучше, может, совсем и не ты. Может, ты как добытчик не особенно выделяешься. Бывают же и такие случаи, что в целом да в общем – ничего, хорошо даже порой, а вот как добытчик – не выделяешься. Но ты, Инесса, была тогда не замужем, не то что, видимо, сейчас, и третий раз повторю, насторожился я тогда. И понял, что надо бы мне отвечать, но не просто так, наобум, а наоборот, продуманно и деликатно. – Да, вместе, – поначалу согласился я, но потом сразу же и ошеломил: – Вот ты, Инка, думаешь, зачем женщина мужчине нужна? Ведь если у широкого общественного мнения поинтересоваться, то ответит оно, что нужна женщина мужчине, чтобы обеды готовить, и еще порядок в квартире наводить, да еще стирать, ну, и снова готовить. Самое романтическое общественное мнение, может быть, заикнется еще о домашнем уюте и очаге, но это уж совсем романтическое. Но не слушай ты его, потому что обманет тебя такое общественное мнение. Потому как на самом деле настоящему мужчине женщина нужна только для одного… – и я выдержал театральную паузу, как полагается. – Для чего? – спросила все же ты, не в силах перенести ее, эту давящую паузу. – Настоящему мужчине женщина нужна только для… – снова пауза, но уже короче, – …только для вдохновения! Вот для чего! – Не зря я выдерживал паузы, ты остановила свой шаг и обвила меня за шею. Твои руки были созданы для этого, для обвивания. – Да, – прошептала ты, – и я вдохновляю тебя? – Конечно. – Я заглянул тебе в глаза, сейчас это были не глаза, а океанские впадины, в них так легко было утопиться. – Ну вспомни хотя бы сегодня – не было бы тебя, так я бы никогда про седалище не придумал. Для этого же вдохновение должно было снизойти, понимаешь, состояние души такое, которое только женщина и создать может, чтобы про седалища придумать. А так… стирать, гладить, да и готовить тоже – для этого кого‑нибудь невдохновляющего за совсем небольшие деньги можно нанять. А вот вдохновение за деньги не купишь. – Так я тебя вдохновляю? – снова прошептала ты. Я кивнул, и ты успокоилась, – и расслабилась, и отпустила мою шею, так что мы могли двигаться дальше по тропинке. – Вопрос в том, – продолжал я, почувствовав свободу, – как долго одна и та же женщина может вдохновлять? Не знаю, Инесса, ожидала ли ты такого поворота моей преднамеренной мысли? Если не ожидала, то прости! – В плане, – развивал я, – может ли одна и та же женщина вдохновлять одного и того же мужчину всю жизнь? Я снова выдержал паузу, но на сей раз она уже не была театральной, шумной, ожидающей, восторженной. Нет, на сей раз она была гробовой. Но я не поник, я знал, что говорю, как думаю, а значит – имею право. – Я тут провел опрос среди своих друзей, анонимный, конечно. Ну, многие мои друзья, да и товарищи тоже, поженились все давно, кто развелся уже, кто никак решиться не может. Но поскольку большинство из них люди, как сама понимаешь, творческие, то и женились они в основном для вдохновения. Вот я и задал им всем вопрос: «Как долго вдохновение продолжалось?» Анонимно, конечно, задал. – Как это анонимно? – почему‑то вдруг спросила ты. Я задумался: «действительно, как это?» – и понял, что не знаю. Но как в таком признаешься, стыдно ведь, что говоришь, чего сам не понимаешь. И я не признался. – Они мне все, конечно, разное отвечали, – продолжил я, не отвлекаясь, – но я усреднил, математический аппарат, сама видела, во мне развит покамесь. И знаешь, к какой конкретной цифре привела меня статистика? Я ждал ответа, но ты молчала, обреченно молчала, и я ответа не дождался. – Два с половиной года. Да‑да, в среднем женщина вдохновляет два с половиной года. Потом она перестает вдохновлять. Впрочем, плохого тоже ничего особенного пока не делает, просто перестает вдохновлять, и все. Этот период тоже где‑то года два с половиной продолжается. А вот потом плохо становится. Совсем плохо. Начинает тянуть она вниз непомерным грузом, и как правило, ей всегда удается – утягивает. Но от этого, понятно ведь, всем плохо, и ей самой прежде всего. Мучается, переживает, да и… – Ну и что же это означает в нашем случае? – перебила ты меня. – Ведь это означает, что у нас еще есть как минимум два с половиной года? Вот он, женский ум, никогда мужскому его не перебороть, потому как мужской – он про примитивную логику, да и все, а женский – про многотысячелетнюю мудрость жизни. И всегда он за что‑нибудь зацепится, и никогда не угадаешь заранее, за что именно, и потому всегда нам приходится в результате соглашаться, то есть признавать очередное неудачное поражение. Я же говорю, плохо у нас, у мужиков, ум к такой изнуряющей борьбе приспособлен. То есть приспособлен, но плохо. Вот и мне тогда пришлось соглашаться. – Ага, – согласился я, но пока соглашался, все же поймал остаток мысли и тут же надстроил над ней: – Тут в чем дело? Тут глобально – людям надо изменить сам институт семейственности. Ведь что самое тяжелое в коммунной, семейной жизни? А? Ты знаешь? Но ты не знала, ты молчала, да и откуда тебе было? Да и откуда мне было? Но я предположил: – Развод. Очень тяжело, много случаев знаю, когда разводящиеся очень сильно переживают от предстоящей потери. Да и трагические случаи известны, как в жизни, так и в литературе. Анна Каренина – вот, кстати пример хороший. – Они не были женаты, – мимоходом, скорее даже нехотя поправила меня ты, и я удивился: «Откуда она все это знает, читала, что ли?» – Ну, это не важно, – отсек я у основания. – Важно, что расставание – процесс мучительный, да оно и понятно. А знаешь, почему? Но и этого ты не знала, да и откуда тебе было? Да и откуда мне было? Но я как раз знал. – Потому что когда люди женятся, они ведь на всю жизнь планируют, настраиваются психологически, понимаешь. А это ведь самое паскудное в жизни – настрой свой и убежденность на корню поломать. Вот и страдает народ. А потому все эти дозамужние договоренности, которые приводят к обманным ожиданиям и надеждам, надо пересмотреть. Знаешь как? Видимо, я очень все же хотел завязать диалог, но он почему‑то не завязывался. Возможно, ты просто не хотела диалога. Пришлось опять продолжить самому: – Когда намылившиеся влюбленные решают окончательно спарить свои совместные жизни, они должны заранее договориться, что связывают их только на два с половиной года. Жестко. Только на два с половиной. С тем чтобы, хочешь – не хочешь, через два с половиной белье свое личное, нательное по разным собственным чемоданам разложить и по домам своим отдельным разойтись. А у кого домов нету – тем к родителям. – Как так, хочешь – не хочешь? А если они все еще любят друг друга? – наконец отреагировала ты. Видимо, все же затягивала тебя моя модель новых семейных отношений, затягивала она тебя в диалог, как в водоворот затягивала. И это было хорошо, так как шансы мои, что расстанемся мы скоро у станции метро «Измайловский парк», теперь повышались. Не навсегда расстанемся, но хотя бы на сегодня. Ты пойми, Инесса, и не держи зла, не то что наскучила ты мне – не наскучила, и не то что пресытился я тобой – не пресытился, но были у меня другие дела на вечер, дела и планы. Например, пьянка‑вечеринка со многими заждавшимися моими корешами, где тебе совершенно не нужно было присутствовать. Так как люди там для тебя собирались совершенно никчемные, да и темы поднимались неактуальные. – А это неважно, – продолжал я раскручивать свою упругую модель, – ведь уговор был на два с половиной года – вот и выполняй уговор. Он ведь дороже этих… ну, которые у нас от получки до зарплаты. Да и не страдаешь ты совсем от разрыва, потому как психологически к нему готов, ведь с самого начала подготавливался. Короче, потом снова находишь кого‑то, кто тебя вдохновляет, и снова ходишь вдохновленный два с половиной года, и так далее. Ну а если все же после нескольких таких периодов вдохновения все еще тянет тебя к кому‑то из прошлого, так и быть, можешь вернуться, но только опять на два с половиной года. Ты только представь, Инка, насколько было бы больше великолепных памятников зодчества и прочих художественных ценностей, если бы мы все веками вдохновленными ходили! Мы бы постоянно что‑нибудь создавали от вдохновения. Представь себе только какого‑нибудь Буонарроти, сколько бы он всего всякого наваял дополнительно! Или вот хотя бы возьми Алигьери, он ведь тоже небось не дал бы промаха. – У него была Беатриче. Она его вдохновляла, – промолвила ты тихо, и я удивился, не предполагал я, что владеешь ты так свободно биографией почти забытого теперь Алигьери. А ты, оказывается, владела. – Ну да, – согласился я, – конечно, Беатриче. А вот представь, создал бы все это Алигьери без Беатриче, если бы не стимулировала она его регулярно? Я вот полагаю, что не создал бы. И сместилась у нас тогда, Инесса, беседа с временности и бренности любовных отношений, сместилась она у нас на Беатриче, а потом и на других женщин, а потом и на мужчин, оставивших о себе память в литературе, например, или еще какое наследие. Вот, например, Наполеон и Жозефина, тоже очень романтическая история, не говоря уже про Пушкина и Анну Керн. Впрочем, про Пушкина натяжка, конечно, выходит, потому как кто его только не вдохновлял, даже цыганка Аза. Что опять же в целом подтверждало мою общую теорию о необходимости двух‑с‑половиной‑годичных ограничений. Так мы и шли, рассуждая на разные сложные для неэрудированного уха темы, и я все удивлялся да удивлялся: откуда ты, Инесса, все это знала, ведь не обучали всему такому в технических московских вузах. Поначалу удивлялся, а потом перестал. Ну знаешь – ну и хорошо. Так за разговором мы даже не заметили, как лес расступился и образовал поляну, большую, живописную, в окружении все тех же берез да осин, ну, может быть, еще вязов. И обмерли мы с тобой, Инесса, а как обмерли, так остановились и окостенели как бы. Потому что поляна эта живописная была наполнена людьми, тихими и неспешными, и тоже крайне живописными, и очень их много было, сотни, просто толпы живописных людей. И не поверили мы глазам своим, Инесса, только переглянулись и согласились ими, глазами, – не верим. Я не знаю точно, как тебе, но мне показалось, что провалились мы оба в Зазеркалье, в четвертое измерение, во временную прореху, хотя лес вокруг нас был вполне реальным, реально шелестящим и шевелящимся своими молодыми и повзрослевшими побегами. Но это – только лес. А так вся поляна да и окружающий ее периметр были заполнены бабушками и дедушками, старичками и старушками, пенсионерами и пенсионерками. Повторяю, были они все тихими, неспешащими, на губах у всех играла добрая, немного смущенная улыбка, и опять же повторяю, их было много, просто плотные толпы. Нам с тобой, Инесса, понадобилось время, чтобы попривыкнуть и приглядеться, а как попривыкли и стали различать отдельно взятые фигуры и лица, то различили нечто еще более странное. Все эти дедульки и бабульки были одеты чисто и празднично, дедки в пиджачках, кто в галстуках, кто с планкой ордена «Дружба народов», у кого даже ботинки гуталином намазаны. Ну и бабульки не отставали – подкрашенные, нарумяненные, со взбитыми причесочками, кто в джерси, кто в кримплене, и даже юбочки несколько, ну, пусть совсем чуть‑чуть, над коленками. А больше всего мне все же не давали покоя их улыбки. Хоть и смиренные, повторю, смущенные, но все же теплилась в них какая‑то сдерживаемая затаенность, молчаливое обещание, которые приводили меня к словосочетанию «скрытый порок», тот, что от смиренности да смущенности куда как еще порочнее. Ну, это теперь все знают. Помнишь, Инесса, прислонились мы с тобой к осинке и замерли в недоуменном счастье, да и на нас, кажется, никто внимания не обращал, хотя были мы тут одни такие, я имею в виду в таком возрастном отличии. Вот именно, не обращал, как будто и не замечали нас вовсе, как будто и не было нас, и странно это было и попахивало все самой что ни на есть фантасмагорией, сюром, как будто оказался ты сам вдруг в кадре какого‑нибудь Феллини с Антониони. А тут вдруг раздалась музыка, тоже негромкая и неспешная, и мы не поверили, откуда, мол, музыка, лес ведь кругом, в конце концов. Но музыка раздалась, и пары уже составлялись, и кто‑то уже кружился в такт, и кто‑то женским голосом признавался, что решила она, видите ли, пригласить на танец именно вас и только, видите ли, вас. А может, это была и другая песня, не помню. Помню только, что подняли мы с тобой, Инесса, головы вслед за песней, надеясь проследить ее, и проследили: к березкам, и осинкам, и даже вязам, высоко‑высоко у самых ихних макушек были привязаны, прикручены громкоговорители, такие военных или даже довоенных времен, из которых раньше, по фильмам черно‑белым знаю, доносились тревожные сводки Информбюро. Откуда их взяли, из какого исторического музея, да и кто их прикрутил к верхушкам – понятия не имею. Знаю лишь, что сюра или, опять‑таки по‑нашему, фантасмагории только прибавилось дополнительно, именно из‑за этих архаичных звукоусилителей. А пары кружились, и вальс развевал воздушные галстуки дедков и не менее воздушные юбчонки старушек, и кто‑то из них уже прижимался к партнеру сверх дозволенного, хотя, может, я зря о дозволенном. Может, ей просто нехорошо стало, этой прижимающейся старушке, ну, гипертония у нее или другое головокружение какое. Но это я сейчас про болезни предположил, а тогда не думал я ни о каких болезнях. Потому что не было болезней у этих пожилых, но сейчас таких легких и счастливых людей, беспечных и воздушных, не могло быть у них болезней, потому что могло быть только будущее, и оно тоже ожидалось только легкое и только беспечное. И вдруг понял я, Инесса, хоть тебе тогда и не сказал, что не случайно мы попали сюда, не случайно завлекло нас провидение на эту полянку. Потому как к своим привела, понимаешь, к таким же, как мы сами, к тем, кто вместе с нами создает и распространяет это с трудом регистрируемое приборами поле любви. Может, и ошиблось оно, провидение, ненамного, направив нас не в нашу возрастную группу. А может, просто потерялись мы несколько во временном пространстве и сами попали, может, в будущее, а может, в прошлое. И стали разом мы сами, я – дедом, ты – бабкой. Слышишь, Инка, может, ты тогда бабулькой стала, как и все остальные вокруг, ведь иначе почему на нас никто внимания не обращал? Я посмотрел на тебя подозрительно. Но нет, для меня ты была все той же Инкой, хоть пионерскую форму прямо сейчас одевай. – Ну что, – дернул я тебя за руку, – давай что ли, раз уж пришли. Ты засомневалась, взглядом, движением, мол, неудобно среди пожилого поколения. Но я нашел довод: – Да ладно, давай тряхнем молодостью. – Ну, давай, – улыбнулась ты в ответ. И полетели мы. И летали мы среди других таких же летучих пар, и летали мы сквозь них, и запутался я, и потерялся вконец в этом мелькании – твоей улыбки и лиственной поросли вокруг, спутавшегося пространства и переплетающегося времени. Этого, блин, непонятного времени, в котором я плутаю и плутаю в надежде расколоть его когда‑нибудь. Потому как знаю, что что‑то в нем не так, обманывает оно нас, скрывает что‑то, потому как совсем другое оно, не такое, как представляется нам; вот и тогда заплутал, да и теперь вот на этих страницах я вновь, как всегда заблудился. И вот опять уже не разберу, где я тот, в лесу с тобой в танце, а где сегодняшний, а где ты, та, которой сегодня уже нет? А может, ты только «та» и есть, и все, и нет больше никакой другой? А может… Вот видишь, опять запутался. Ведь время, которое нам знакомо, оно что в конце концов есть, Инесса? Что нам весь этот день, час, минута, год? Что они нам, если они всего‑навсего есть лишь угол поворота Земли относительно Солнца? На хрена нам такое время, которое и не время вовсе, а, оказывается, какой‑то угол? И что нам с этим углом делать? И почему, ну скажи мне, почему мы по‑глупому привыкли мерить свою жизнь по этому банальному, скучному углу? Ведь это жалко и обидно, по углу‑то. Ну а что же тогда время? Не знаю! Да и не только я, никто не знает. Я ведь спрашивал у тех, кому полагается знать, один из них даже Нобеля по физике получил, и пили мы как‑то вместе в Гарварде, ну не пили, а так, выпивали по‑культурному. Вот он‑то должен был бы знать, но он тоже не знал. Никто не знает, Инесса! И знаешь что? Может, и хорошо это, что не знают. Ведь тогда и не обидно в нем заплутать, а я вот даже удовольствие научился получать, от того, что плутаю и плутаю, и в кайф мне это. Но вот прервался вальс, и остановились мы запыхавшиеся, и прижал я тебя к себе счастливую, точь‑в‑точь, как все другие старички вокруг прижимали к себе своих счастливых старушек, и не сводил я с тебя глаз – так хороша ты была, Инесса, что нельзя с тебя было свести их. И расчувствовался я, а как расчувствовался, так и слабинку дал, от ощущения твоего теплого, пульсирующего от радости тела. – Малыш, – сказал я, прижимая тебя сильнее, – ты чего сегодня вечером делаешь? Плюнь на все. Ну его, отдай лучше мне этот вечер. – Хорошо, – тут же ответила ты, даже не спросив ничего. Так как доверяла. Я тут же понял про слабинку, и в голове мгновенно отпечаталось слово «кретин» и еще словосочетание «думать надо прежде, чем говорить», но слово‑то, оно, как известно, не из пернатых и сложно его назад. Да и ни к чему. «Ну да ладно, – прикинул я про себя, – глупо, конечно, на пьянку‑вечеринку девушку свою собственную приводить. Глупо, потому как ожидается там много других девушек, не отмеченных пока еще правом чьей‑либо собственности, и может быть, если сложится все удачно, то глядишь и застолбишь ты какой‑нибудь участочек золотомойный, с ручейком да можжевельником. Даже не на сейчас, не на сегодня, а на когда‑нибудь потом, ведь главное – застолбить вовремя, а права на владения можно и после предъявить. Да и кореша твои – сами ребята непростые да напористые, они ведь тоже налетят на новое, расправят крылья, набычатся, ведь пойди растолкуй им, что твоя эта девушка, что несвободна она, по крайней мере на сегодня. Не поймут ведь кореша, пока сами не убедятся. И единственное, на что придется мне понадеяться – это на природную твою, Инесса, добродетель, которая, кто ее знает, насколько крепко заложена в тебя. А вдруг не крепко? Что тогда?» В общем, говорю, глупо все получилось. Но с другой‑то стороны, разве не сюрной день сегодня, разве не опровергает он всех рационалистов разом, разве не вытаскивает он наружу невозможное и непредвиденное? А значит, и продолжать его надо именно так – непредвиденно. – Конечно поехали, – подтвердил я, – и будет у нас с тобой два с половиной года плюс еще один день. – Сегодняшний? – догадалась ты. И я кивнул в ответ. А тут музыка снова заиграла, теперь уже что‑то медленное, лирическое, и отошли мы снова к осинке, хотя не уверен, что была она осинкой, так как с детства страдаю натуралистской бездарностью. Но раз начал называть ее осинкой, то и буду впредь. Так и стояли мы расслабленные и беспомощные перед пронизывающим нас насквозь и заостренным именно в нашей точке полем любви. Так идеалистически стояли мы, что вполне бы подошли для какого‑нибудь высокохудожественного кинокадра про среднюю российскую полосу, про ее лесной живописный массив и про хороших, светлых людей, этот массив населяющих, – то есть про нас самих. А людское старушечье месиво двигалось и трепетало вокруг нас, то есть жило своей полной надежд жизнью. Но и дедовское месиво трепетало тоже, и перехлестывались они, месива эти, перекручивались и пересекались под разными, порой невероятными углами. Я выделил одного пижонистого: он был в потертом кожаном пиджаке, даже в джинсах, впрочем, присутствовал еще и цветной галстук на белой рубашке. Сам он был среден ростом, прям, плечист, и седой волнистый волос прикрывал его высокий морщинистый лоб. Он подошел к другому, стоящему рядом с нами, наоборот, узковатому и с брюшком, но тоже за семьдесят. И подслушал я невольно следующий разговор, произошедший меж ними. – Слышь, Илюха, – проговорил тот, который был прям и плечист. – Я тут одну, того… ну, сам понимаешь, договорился уже как вроде. – Какую? – спросил Илюха с явной любознательностью на лице. – Да вон та, у кустика стоит, веточкой обмахивается. Я тоже присмотрелся к кустику. Там стояла достаточно привлекательная бабуся в голубеньком таком костюмчике, ножки вполне стройненькие, поэтому она их совсем и не прятала, губы подкрашены ярко‑красным. Да и вообще она была ладненькая вся, с талией, но главное – улыбка, все та же смиренная, но шальная какая‑то. Впрочем, про улыбки эти, окружающие нас повсюду, я уже упоминал. – Нормаль телка, – одобрил Илюха. – Умеешь ты, Толяныч, находить их тут, мне бы чего подобрал. – Да я ж подбирал, старик, – стал оправдываться мой тезка, – да все тебе не то. Ты какой‑то слишком разборчивый стал. С чего бы это? Пресытился ты, вот с чего. А знаешь, старик, ведь неправильно это. – Ну да, ты мне совсем не то, что себе, подбираешь. Разное ты себе и мне подбираешь. Ты мне вот эту лучше передай. Передай по‑товарищески. Я, кстати, запросто ее на себя возьму. – Не, эту не могу, – не согласился Толяныч, – с этой, сам понимаешь, заметано. Я тебе следующую уступлю. Лады? Ты, слышь, Илюх, ты домой когда вернешься сегодня? А то, знаешь, ко мне дочка с зятем приехали. Дай ключи, а? – Так, может, мне самому надо будет. – Да я быстро, – напирал мой тезка, – чего тут, сколько надо‑то? Часика два‑три. Ну, сам знаешь… – И начали они так препираться, а я стоял и даже не слушал уже, потому как не мог понять, ну откуда, откуда мне это все знакомо, как будто слышал я это все уже когда‑то. И не раз. Ведь и у меня часто вставал сложный и насущный квартирный вопрос, и вот точно так же я стрелял ключи у своего старого корефана Илюхи (который, кстати, появится в следующей истории. История уже написана, Инесса, поэтому я точно знаю, что появится), и ненадолго‑то стрелял, тоже всего часика на два, три. И как‑то меня все это совпадение насторожило, что вдруг заподозрил я опять неслучайное. И тут осенило меня, что это опять все тот же пресловутый угол поворота (я теперь так время называть буду) совершил свой частично полный круг, и с чего все когда‑то начиналось, тем, видимо, все в результате и заканчивается. Вот и опять старик Толяныч стреляет ключи от квартиры у старика Илюхи. И стало обидно мне. Может быть, за себя самого в будущем моем недалеком, а еще за этот проклятый угол поворота, потому что ничего он не меняет, и с чем родился, с тем и постареешь, а если и меняет, то только к худшему. И как понял я это, так очарование поляны отскочило от меня разом в сторону, и посмотрел я вдруг протрезвевшими глазами на всех вокруг, да и на тебя, Инесса, посмотрел. И как‑то все сразу немного по‑другому увидел. Понял я, что это всего‑навсего какой‑то слет «тех, кому за сорок» или «за пятьдесят», хотя на самом деле не менее, чем «за шестьдесят пять», а когда понял, так очарование еще дальше отскочило. А тут еще сбоку донеслось: – Ну ладно, Толяныч, на, держи ключи. Только у меня там на диване простыня, не того, да и в сортире течет, поэтому ты кран…
Дата добавления: 2015-06-04; Просмотров: 264; Нарушение авторских прав?; Мы поможем в написании вашей работы! Нам важно ваше мнение! Был ли полезен опубликованный материал? Да | Нет |