КАТЕГОРИИ: Архитектура-(3434)Астрономия-(809)Биология-(7483)Биотехнологии-(1457)Военное дело-(14632)Высокие технологии-(1363)География-(913)Геология-(1438)Государство-(451)Демография-(1065)Дом-(47672)Журналистика и СМИ-(912)Изобретательство-(14524)Иностранные языки-(4268)Информатика-(17799)Искусство-(1338)История-(13644)Компьютеры-(11121)Косметика-(55)Кулинария-(373)Культура-(8427)Лингвистика-(374)Литература-(1642)Маркетинг-(23702)Математика-(16968)Машиностроение-(1700)Медицина-(12668)Менеджмент-(24684)Механика-(15423)Науковедение-(506)Образование-(11852)Охрана труда-(3308)Педагогика-(5571)Полиграфия-(1312)Политика-(7869)Право-(5454)Приборостроение-(1369)Программирование-(2801)Производство-(97182)Промышленность-(8706)Психология-(18388)Религия-(3217)Связь-(10668)Сельское хозяйство-(299)Социология-(6455)Спорт-(42831)Строительство-(4793)Торговля-(5050)Транспорт-(2929)Туризм-(1568)Физика-(3942)Философия-(17015)Финансы-(26596)Химия-(22929)Экология-(12095)Экономика-(9961)Электроника-(8441)Электротехника-(4623)Энергетика-(12629)Юриспруденция-(1492)Ядерная техника-(1748) |
Инессе, или О том, как меня убивали 4 страница
– Пойдем, – потянул я тебя за руку, Инесса, и тут же догадался, что, видимо, напрасно я все же расчувствовался тогда, в пылу вальса, расчувствовался и дал слабинку. Теперь вот придется отрабатывать весь вечер, слабинку эту. Ведь не знал я еще тогда, что вечером, ближе к ночи, меня будут убивать. Шли мы лесом еще минут пять‑семь, и вот уже показалась открытая станция метрополитена, уже слышен был перекат поездов на ее упругих рельсах. А подошли ближе – так и голос из вагонов про следующую остановку, ну, и про двери, которые всегда так осторожно закрываются. – Так куда мы едем? – спросила ты, Инесса, когда мы подошли. – Да вечеринка у моего приятеля, – печально признался я. И замолчал, потому как совсем я поник тогда. Но вот сейчас, когда я пишу все это, я совсем не поникнувший, а наоборот, воспрянувший я. Потому как начну я сейчас писать про вечеринку, и если бы я был поэтом Державиным, то посвятил бы им, вечеринкам, оду и назвал бы ее: «Ода вечеринкам молодости». Но я, увы, не поэт Державин, а совсем даже наоборот – по времени, стилю, при дворе, например, никогда не состоял, да и не вылизывал никому ничего при том же дворе. Да и вообще не Державин я. А если уж совсем честно, то и слово «вечеринка» не из моего лексикона, чуждое оно мне, потому что неловкое какое‑то, слишком уж пресное, смягченное. И сам я не пойму, зачем употребляю его здесь? Ведь портит оно, это слово, потому как растворяет вкус всего дальнейшего повествования. И поэтому брошу я его, оставлю другим, холеным да причесанным, а сам вот с этого места буду называть вещи своими живыми, настоящими именами. Так как всегда оно лучше, когда по‑честному. Пьянка это была! Самая настоящая пьянка, пускай и без мордобоя, пускай без особенных матюгальников, но ведь они, пьянки, тоже разные бывают, все от того зависит, кто пьянствует на них, да и с кем. Да и вообще, какие там правила в пьянках‑то? Нету их – правил. Вот именно, разными они бывают, даже не особенно пьяными бывают, хотя все равно пьянки. Потому как даже не в алкоголе особенно дело, а в настроении, в адреналине, который по венам курсирует взад‑вперед, да и в том, кто этот адреналин тревожит. Да и во многом разном дело, целый конгломерат такой из важных компонент, но вот пойди разгадай формулу, попробуй воссоздать все искусственно, даже если смешаешь все правильно, по пропорциям, по дозам – все равно не создашь. Это как с любовью, той тоже химия требуется специальная. А пойди разберись, из каких органических элементов эта химия состоит, какие щелочно‑кислотные реакции там закипают, – все понапрасну – хоть всю таблицу Менделеева перевороши, все равно опростоволосишься! А все потому, что невозможно чистый лабораторный эксперимент поставить, только в жизни подходящие условия встречаются, да и то не каждый Божий день. Поехали мы тогда на «Сокол», вот тоже такая пернатая станция метро, потом по улице шли, но не долго, потом поднимались на лифте на четвертый этаж, а потом позвонили. И сразу, Инесса, помнишь, из сумрака уже начавшегося на улице вечера, из его спокойных, размеренных звуков и запахов, из плавного его движения разом влетели мы в яркий свет, шумные, нестройные голоса, разгоряченные, пьяные, хотя и несильно, а приятно так пьяные голоса и взгляды, полные как минимум любопытства, но и надежды тоже. «На что надежды?» – спросишь ты, Инесса, и наверняка сама ответишь: надежды на эту ночь, на скорое будущее, которое она готовила. Ведь совсем не понятно, чем для кого она собиралась обернуться – может быть, нежностью? может быть, теплотой? а вдруг и добрым словом? Ну что ж, хотя бы им. Смотрели не только на меня – на тебя, Инесса, смотрели тоже. И тебе тоже много чего разного обещали эти взгляды, и отошел я в сторону, оставив тебя с ними, взглядами, наедине, доверившись внутренней твоей верности, которая, подчеркиваю, всегда может быть только внутренней, так как всегда именно оттуда, изнутри, исходить должна. Потому и не сторож я ей, любви, никогда не был, да и не буду никогда. Ведь если возьмешься сторожить, суточно, без передышки, со свистком да с берданкой, и даже если тулуп оденешь овчинный, то все равно когда‑нибудь окоченеешь от зыбкого ночного дозора. А как окоченеешь, замаешься, как в сон от усталости потянет, так потеряешь бдительность, и все равно сопрут у тебя все, чего сторожишь. А ты потом отчитывайся, пиши рапорты – все равно уже лишен и звания, и берданки, и тулупа, а главное, всего того, что сторожить пытался неумеючи. К тому же, глядишь, и посмеются над твоей неудачливой бдительностью наглые ночные похитители, да еще совместно с самой беспечной пропажей. Так что стараюсь избегать я дозорных пунктов. Да и не про дозор и ответственное круглосуточное бдение жизнь наша. Про что она, жизнь наша, я не знаю, но вот не про вечное бдение – это точно. И вообще я не борец за женщин, Инесса. Потому как глупо бороться за владение тем, что тебе, в конце концов, никогда полностью не принадлежит. Так как принадлежит оно тебе только тогда, когда само хочет принадлежать и именно так долго, как само хочет. А вот как перестанет хотеть – так уже и не принадлежит. И я понимаю, что проблема это для многих, ведь ты попривык уже к тому, что твое оно, обвыкся, уже в первом лице о нем думаешь, а оно – ну не хочет оно больше. И происходит то, что произошло у Англии с Индией, а у Франции с Алжиром, в общем, много исторических примеров существует, и называется это – национально‑освободительной борьбой. И всегда в результате побеждает тот, кто отделиться хочет, как ни борись ты с ним. Вот и не борец я за женщин. И за тебя, Инесса, я не был борцом. Если и затмил бы меня кто в тот вечер, в твоем сердце затмил, то, хоть и обидно мне стало бы, но не обиделся бы я. А все равно остался бы я тебе благодарен за то, что успела ты мне дать уже: вот хотя бы только за один сегодняшний солнечный день, за пионерское платье – помнишь, утром было – да и за вальс наш невероятный. Да и за все, что между ними случилось. «А если все же не затмит меня никто, – думал я, – если пронесешь ты меня через предстоящую ночь, то и за завтра наше совместное буду я тебе благодарен. Как проснусь, так и скажу в небо: „Спасибо тебе еще за один день“, хотя и не только к тебе, Инесса, будет обращена эта фраза». Так что разошлись мы с тобой по комнатам, там их несколько было. Я на кухне оказался, стоял, смотрел, потягивал из стакана жидкое; попадались на глаза и новые лица, незнакомые, женские в основном. Потому что важна быстрая оборотность женских лиц на мужиковых холостяцких пьянках. Ты же помнишь, Инесса, я‑то вообще не из суетливых, я даже вроде основательный как бы. А когда все же жизнь суетиться заставляет, тогда я ее не люблю за это, и себя в ней, такого, суетящегося, не люблю тоже. Вот и здесь стоял я и присматривался, не спеша, внимательно выбирал, чтобы не ошибиться, чтобы не случилось невпопад. Не на сегодня выбирал, потому как не нужно мне было на сегодня, зачем мне на сегодня? Но вдруг когда‑нибудь пригодится – вот на тогда и выбирал. Скорее даже не выбирал, а так, брал на заметку, болтая между тем с Лехой. Да, Леха… Ты, Инесса, не знала его, хотя он был типаж. А я люблю типажи. Люблю смотреть на них, разговаривать с ними и думать: «Ну, блин, типаж!» И нету в этом никакого моего высокомерия, потому как не против я, чтобы и про меня так думали. Впрочем, не уверен, что всегда я дотягиваю до зрелого, выдержанного типажа. А вот Леха дотягивал. Во‑первых, он был философом. Настоящим, не из тех любителей, кто, как я, нахватался из краткого философского словаря, а неподдельным, с чистым философским образованием, что не часто в обычной жизни встречается. Во‑вторых, Леха был материалист и дарвинист к тому же, чего не скрывал, а, более того, демонстрировал повсеместно, можно даже сказать, бравировал своим стойким дарвинизмом. Если уж подробно, то надо признать, что в те крайне материалистические времена не мог он оказаться философом другого пошиба, небезопасно было тогда философствовать разнообразно. Но в Лехе умиляло как раз то, что он был до странности искренним дарвинистом, я бы даже сказал, убежденным, ярым таким дарвинистом. И оттого для меня, человека, хотя тоже верящего в науку, но не слепо, не до конца, потому что по моему агностическому представлению конца как раз и нет… Так вот, для меня такой убежденный материалист был вдвойне любопытен. Я ведь говорю, неясен этот мир и в нем много есть того, друг Инесса, что непонятно ни нашим, ни вашим мудрецам. Леха меня тоже ценил, тоже по‑своему, материалистическому. И хотя встречались мы редко, в основном на таких вот пьянках, любили мы с ним схлестнуться и схлестнуть наши противоречащие мировоззрения. Вот и сейчас завязался меж нами вот такой околонаучный философский диалог. (Но если за все эти годы он перестал быть тебе интересным, Инесса, мой нематериальный внутренний мир, как и не был тебе никогда интересен материалистический мир моего тогдашнего кореша, философа Лехи Новорадова, тогда пропусти эту страничку. Не мучай себя, Инесса, не заставляй болезненно напрягаться свое и без того усталое чело, ведь столько других забот вокруг – дети, работа, стирка, небось наверняка продукты питания и связанные с ними экономические заботы тоже. Зачем тут философия? Для чего? Ну, разве только что для гимнастики мысли, да еще для того, чтобы плавно перейти к следующему в рассказе действию, к тому, в котором меня наконец‑то убивали.) – Все эволюционирует, – где‑то уже в середине нашего разговора заявил мне Леха, и я посмотрел на него и понял, что он пьян. Потому как он вообще‑то всегда был пьян, а когда становился уж очень непомерно пьян, все у него сразу эволюционировать начинало. А как ведь иначе, сложно ведь трезвым да об абстрактном постоянно. Вдруг неожиданно откроется тебе чего‑нибудь уж слишком философское и обрушится на неподготовившуюся голову неподъемной тяжестью. А вот пьяная голова, она завсегда самортизирует хотя бы немного. – Ты уверен? – поинтересовался я. – Эволюционирует! – подтвердил Леха. Я огляделся, я чувствовал, что уступаю в начавшемся споре, чувствовал, что нужна мне подмога со стороны. А на стороне, кстати, подмоги было сколько угодно. И прибег я к одной такой, я давно уже раздумывал, как приобщить ее к нашему разговору. Ну, если не к разговору, то просто приобщить. Знаю, знаю, Инесса, в принципе нехорошо это – приобщать посторонних девушек, когда та, что доверилась тебе добровольно, где‑то поблизости. Но согласись, ты ведь и сама была, как мы помним, в «других комнатах», я ведь не наблюдал за тобой исподтишка, и под сурдинку, кстати, не наблюдал тоже. И кто знает, может, ты сама в тот конкретный момент к чему‑то там вольно или невольно приобщалась. (А вот знаешь ли ты, Инесса, что такое «сурдинка»? То‑то же! А вот я знаю.) – Девушка, можно вас использовать ненадолго? Она встрепенулась, не в силах сразу определить: а вдруг пристают? Но я уточнил: – Да нет, совсем ненадолго. Просто как экспонат. Инесса, ты думаешь, девушка обиделась на «экспонат»? Нет, не обиделась девушка, может, и не обрадовалась, но не обиделась точно. А может, и обрадовалась. – Чего мне, замереть? Как манекен, что ли? – поинтересовалась она подозрительно ломающимся голосом подростка, таким ломающимся, что мы с Лехой переглянулись. Пьян‑то он был пьян, но на женские подростковые голоса вполне реагировал. – Нет‑нет, – опроверг я девушку, – вы двигайтесь. – Плавно? – спросила она, и я испугался, что поломает она нам сейчас всю дискуссию. И голосом, и движениями запросто может она нас вывести за пределы дискуссии. Да и не вернемся мы уже потом. – Плавно – это хорошо, – подтвердил я второпях, а потом сразу к Лехе: – Вот скажи, старик, признайся, ну как она сэволюционировала? В чем? Девушка действительно двигалась плавно, совсем не агрессивно, действительно, как образцовый экспонат, и Леха тут же замялся, а потом начал гнуться просто на глазах, просто как швед (если верить поэту), вместе со своим дарвинистическим утверждением. Вот такие они, гуманитарии, нестойкие совсем, потому как не приспособились они в своем искусственном академическом мирке к повседневно напирающим соблазнам реального мира со всеми его перегрузками и стрессами. И понял я, что еще немного – и рассыпется Леха, по частям рассыпется, лишь чуть‑чуть дожать осталось. И снова обратился я к плавной девушке за подмогой: – Вы могли бы обнять его? – Я кивнул на рассыпающегося Леху. – Хотя бы за шею. Только не сильно. – Его? – спросила девушка недоуменно, не прекращая движений и, если честно, без особого воодушевления. Все ее плавно движущееся перед нашими глазами лицо – особенно удивленно приподнятые брови, сморщенный лобик – все выражало искреннее непонимание: зачем, для чего я требую от нее такого? На фиг ей сдался этот гнущийся, неуверенный Леха, который, повторю, был типаж, и еще какой. Не знала ведь она, что ради науки я требовал, ну и еще ради тебя немножко, Инесса. – Он – дарвинист, – пообещал ей я. – Да ну? – в ее голосе проступило не только любопытство, но и недоверие тоже. – За шею? Я кивнул: – Да, только не сильно. А то сами видите. Она взглянула на меня с пониманием, и в ее понимании, мне почудилось, было замешено много всего (а может, мне почудилось), и тут же взяла и с ходу обвила Леху, вроде как притянулась к нему даже. Впрочем, не уверен, понравилось ли ей это. – Ну, и в чем тут эволюция? – повторил я свой каверзный вопрос, который, я знал, ломает, нещадно ломает все Лехины представления о дарвинизме, во всяком случае на тот самый момент. – Вот видишь, старик, так оно все и было от самого сотворения мира, – добивал я. – И так оно все и будет до самого его конца. Леха не отвечал, он всей своей подломленной фигурой впитывал фигуру девушки, которая уже и не особенно двигалась, надо сказать. Чего он там впитывал через двойную толщину одежд – тепло? флюиды? непривычную упругость? – не знаю! Но по тому, как он стоял, не шевелясь, я понял – впитывает. И вдруг над нами, над всеми тремя, нависла тень, и девушка резко отпрянула от Лехи, резко, порывисто, хотя и не страстно. – В нюхальник хочешь? – спросила тень у Лехи. А тот молча улыбался в ответ, подламывался и молча, загадочно улыбался, как бы самому себе, одними едва заметными уголками губ. Я понимал его: ведь сложно отвлечься на такую мелочь, как «нюхальник», в тот самый момент, когда рушатся ранее незыблемые научные убеждения. – Он не хочет, – ответил я за Леху, потому как вообще вопрос был традиционно глупым. Ну кто, скажи мне, Инесса, хоть и не очень понимаешь ты в этом, так как сугубо мальчишеский перед нами вопрос, но все равно, скажи: ну кто, кто может искренне хотеть в нюхальник? Ну как можно вообще иметь такое желание? А если никто не хочет, то зачем спрашивать? Ну а Леха, я знал наверняка, уж точно не хотел. Ему просто в тот момент говорить было трудно. А вообще, если уж быть точным, то была это полностью пустая угроза, потому что ну не было у нас такой традиции, чтобы давать друг другу в нюхальник. Даже когда девушка твоя, застуканная на месте, стоит и обнимается неприлично с другим. Хотя понятно, конечно, обидно было чуваку, что застал он ее скомпрометированную, но с другой стороны, я же говорил, не надо шпионить. Ни к чему это, шпионить, прежде всего для собственного спокойного благополучия, да и для благополучия собственной иммунной системы. Ни к чему! И стал чувак уводить от нас девушку, и уже из дверей обернулась она, да так посмотрела, что все всколыхнулось во мне, и захотелось мне броситься к ней на выручку. К тому же я знал чувака и думаю, что особенно не обиделся бы он на меня за «выручку». Но не бросился я и Леху не пустил, потому как, повторяю, не борец я за женщин, пускай и говорят они надтреснутыми мальчишескими голосами. А вместо не нужной никому борьбы допили мы вместе с Лехой то, что оставалось в стаканах, и стали обшаривать глазами кухонное помещение – чего бы еще налить? Но все было наглухо пусто; хоть и находились в помещении емкости – были они все печально опорожнены. И загрустил Леха, просто на глазах загрустил и снова задумался о чем‑то. Я‑то думал, что знаю, о чем он задумался, а выяснилось, когда он потом заговорил, что не знаю. – Слушай, Толик, – заговорил он, – у меня тут тачка под окном личная, а у нее в багажнике пара бутылок осталась. Пойдем нальем. Я не стал возражать, я только спросил, брать ли стакан, на что Леха пожал плечами. Я вообще давно заметил, что гуманитарии живут лучше представителей точных профессий, я имею в виду – материально лучше. Хотя совсем непонятно, с чего бы это. Ну вот откуда у Лехи могла быть тачка? Ну пускай он уже с диссертацией, а я пока без, ну пускай у него трат меньше и ему квартиру вроде как незачем снимать, так как думает он об одной философии постоянно. А значит, остаются у него деньги от невостребованного времени и невостребованных желаний. Но на автомобиль‑то четырехколесный откуда? Мы стояли на лестничной площадке и ждали лифта, и я не стал сдерживать в себе распирающий вопрос. – Лех, – спросил я, – не из зависти интересуюсь, правда, нет. А просто, чтобы лучше жизнь реальную понимать, скажи, где ты на колеса набрал? – Да, – ответил он, покачиваясь несколько, – ты не поймешь. Так как не материалист ты. – А как же ты водишь ее тогда, тачку‑то, если ты всегда датый немного? – И этого ты не поймешь, – ответил Леха, открывая дверь лифта, – так как ты и не дарвинист к тому же. Ты вообще ничего про это не поймешь, так как ты из прибившихся к материализму, – сказал он как‑то уж больно пьяным голосом и нажал на кнопку, пустив лифт к первому этажу. И эта его нечестная философская терминология, хорошо знакомая мне по революционным еще первоисточникам, меня не на шутку рассердила, так как никогда я не прибивался ни к чему. Незачем мне было прибиваться. А потому в отместку пошел я тогда в наступление, всем развернутым фронтом в атаку лобовую пошел на самое дорогое для Лехи, на самое болезненное, на дарвинистическую его Ахиллову пяту. – Старик, вот объясни мне, если не прав я, – попросил я. – Но, если эволюция началась с самого начала, с зарождения как бы, то она и продолжаться должна по сей самый день. Правильно? Леха притормозил, так как мы уже стояли на улице, и он притормозил, почувствовав надвигающееся наступление, достал сигареты, закурил. Так мы и стояли, и хорошо было на улице; эта теплая, ускользающая вместе с летом свежесть вечера, хороша она была и для меня, и для Лехи, и даже для сигареты его мерцающей. – Ну, так, – согласился Леха, но в голосе его присутствовала настороженность. И по ней, настороженности, я догадался, что правильно выбрал участок для прорыва. – Но она же не продолжается, – возразил я. – Остановилась она на современном этапе. Где, скажи мне, ты в данный момент эволюционные этапы наблюдаешь? – Я понимаю, понимаю, что они много лет занимают, миллионы, и их простым глазам не зафиксируешь, но… – Я выдержал паузу, так как люблю паузы. – Но если какой‑то эволюционный процесс начался, скажем, десять миллионов лет назад и вот именно сейчас должен завершиться… То почему он, гад, не завершается и мы прямо сейчас не наблюдаем его живых результатов? Я смотрел на Леху, но он не смотрел на меня. На все что угодно смотрел, а мной пренебрегал. – Ты сечешь проблематику? – развивал я живо. – Начались процессы давно. Один – десять миллионов лет, другой – десять миллионов плюс один день, третий – десять миллионов плюс два дня, четвертый… ну ты понял. – Ага, – кивнул Леха, но молча кивнул. – Ну и мы должны наблюдать завершение всех этих процессов. Одного – вчера, другого – сегодня, ну и завтра третий должен завершиться. То есть, грубо говоря, прямо сейчас, в данную, конкретную минуту какая‑нибудь обезьяна должна слезть с дерева и окончательно стать человеком, так, как начала им становиться, повторяю, десять миллионов лет назад. Почему не становится? Где новые люди, а вместе с ними, скажи мне, где свежие, приятные лица? Я посмотрел на Леху и понял, что он разбит наголову, так нервно он втягивал сигаретный канцероген в свою слабую философскую грудь. – Старик… – Он придвинулся ко мне так близко, как совсем недавно к нему самому придвигалась надтреснутая девушка. Не могу сказать, чтобы мне было очень приятно от этой Лехиной близости. Но кто знает, может, и девушке не было. – Раз ты уж сам начал об этом. Я скажу. Только ты никому, обещаешь? – Он подозрительно огляделся по сторонам. – Ты обещаешь, а то не видать мне докторской никогда, очень конфиденциальная информация, я подписку дал. Только тебе, потому как ты сам вопрос поставил, правильно, по‑научному зорко. – Ну, – пообещал я. Леха еще теснее сдвинул наши с ним ряды. Я хотел отстраниться, но понял, что надо именно так, тесно, потому как, видимо, действительно очень конфиденциально сейчас будет. – Нас тут вызывали недавно. Всех нас, дарвинистов. Я хотел спросить, «куда вызывали», но решил пока не спрашивать, чтобы не спугнуть лишним вопросом Лехину конфиденциальность. Впрочем, я и так догадывался, куда. – Короче, вызвали и говорят, что это, мол, самое слабое место в нашей науке и есть. Прокол, можно сказать. – В чем прокол? – все же не выдержал я. – Эволюция остановилась. Уже как, считай, семьдесят лет остановилась. Процессы не завершаются. Начались они крепко, по отпечаткам наскальным это доказано. И развивались здорово, а вот заканчиваться не хотят. Остановилась эволюция. Вот такая вот, старик, трагедия у нас. Не слезет больше обезьяна с дерева, не получим мы новых приматов. Все, кончились приматы! И жалко мне стало Леху, он чуть не плакал, покачивался весь, касаясь меня плечами. И чуть не плакал. – Лех, – пожалел его я, – может быть, она дошла до вершины, может, ей дальше развиваться некуда. – Кто? – не понял Леха и снова коснулся меня, и снова плечом. – Эволюция. Может, она сама сэволюционировалась до предела, и больше некуда ей. Предел, понимаешь. Куда ей дальше? Ну сам посуди, ну как нас всех улучшить можно? Некуда ведь уже. А ту, из‑за которой тебе сегодня чуть втык не дали, ну разве она улучшаема? Мы оба задумались. – Действительно, – согласился Леха. – Похоже, ты прав, старик. Насчет тебя не знаю, думаю, имеются еще у тебя резервы, но вот ее улучшить сложно. Если только от чувака ейного отобрать. – То‑то, – подтвердил я. – Ты вот что, старик, позвони мне завтра. С утра. Очень рано не надо, не звони, лучше ближе к двенадцати. И напомни эту свою мысль, ну, что мы на вершине эволюции, что больше ей, горемыке, некуда. Хорошая мысль, зрелая. Я вообще считаю, и говорю это почти открыто, что нам в философской науке нужны люди с хорошо развитым математическим аппаратом. Но не слушают меня там, где я это говорю. Не хотят там вас брать в философию с вашим развитым математическим аппаратом. – Ну, не так, что нас туда и тянет особенно. – Мне даже стало немного обидно. Всегда же обидно, когда кому‑то не подходишь, когда кто‑то от тебя отказывается пренебрежительно. Даже если этот кто‑то сам тебе совершенно не подходит. – Да ладно, чего там. Но ты позвони, напомни, мысль мощная, я из нее много чего выдоить смогу. Эволюция, может, и тормознула, подлая, но науку нашу, старик, никому остановить не удастся! – Ну ты даешь, – согласился я с невольным уважением, – умеешь ты все же – жизнеутверждающе. Не зря вас учат там, где ты, как ты выразился, можешь говорить «почти открыто». – Ну ладно, старик, позвони. А то я сам забуду, до утра‑то. Счас сложно мне все это в памяти удержать, сам понимаешь, – сказал Леха и снова качнулся ко мне. Я кивнул, но он, по‑моему, не заметил. – Слышь, – вспомнил я заждавшийся вопрос, – а вызывали‑то вас куда? Про остановку эволюции разъяснить. – А, – протянул Леха, коснувшись меня вновь. – Нас, материалистов, порой вызывают на инструктаж. В главное материалистическое управление. Понял? Мы еще постояли, помолчали, Леха докурил. – Где тачка‑то с бутылками? – вспомнил я. – Да вот стоит. – Вот с этого места, Инесса, можешь возвращаться в текущее повествование, если ты пропустила все же его философскую часть. А если пропустила – то и правильно сделала. Но вот сюда возвращайся, так как важно это, где именно стояла Лехина тачка. А стоял она метров в тридцати от входа в подъезд. А может, и в сорока. Важно же это потому, что все окрестное пространство вскоре перестанет быть просто обычным пространством, а разом окажется местом преступления. Потому как именно на этих тридцати‑сорока метрах меня, вот прямо уже совсем скоро, будут убивать. Мы подошли к Лехиной тачке, она была белесого цвета, и в ней на водительском сиденье сидела незнакомая нам фигура. Фигура выглядела мужской, и тем не менее, не знаю почему, она не внушила страха ни мне, ни Лехе. А действительно, почему она не внушила страха, Инесса? Может, пьяны мы были с Лехой? То есть он‑то точно был… Но вот я‑то, я? Не был же я настолько пьян, да и глуп не был настолько, чтобы полностью потерять ориентацию и не объяснить себе здраво, что чужой человек в чужой машине – это неправильно и потенциально опасно. Даже не столько для машины, как для тех, кто попытается его оттуда извлечь. Но говорю тебе, Инесса, что‑то вступило в голову, и не растерялись мы с Лехой, а, наоборот, постояли даже немного, посмотрели на чувака на переднем сиденье. Причем Леха все опирался на меня периодически, в основном плечом, что означало, что покачивается он все еще. – Ты уверен, что это твой агрегат? – спросил я на всякий случай. – Ага, – согласился Леха, – точно, мой. – Ну, чего делать будем? – снова спросил я, и снова на всякий случай. – А давай мы его сами возьмем, – сказал Леха и как‑то хохотнул фальцетом. Знаешь, Инесса, бывает такой визгливый хохоток. И снова я себя не понимаю, что это за кураж нашел на меня, что за ухарство такое? И не против я ни куража, ни ухарства, ты же помнишь, Инка, но ведь задержание – дело, как мы теперь знаем, серьезное и специальной подготовки требует. А ее у меня не было, другая подготовка была, но вот опыта в задержании преступных элементов – не было. И вот почему я решил это новое дело осваивать именно сейчас, в общем‑то не в самую подходящую ночь и не с самым подходящим Лехой? – не знаю. И никогда, видимо, уже не узнаю. Но тогда я согласился с Лехой, и даже не обсуждая с ним план захвата, почему‑то заорал во все горло: – Облава! Сдавайся, кто может!!! Сейчас‑то понятно, глупо заорал и перепутал что‑то в известной формулировке. Но тогда мне понравилось поначалу – мощно оно у меня из груди вырвалось, даже Леха икнул. А вот понравилось ли чуваку в машине? – не знаю. Хотя звук его наверняка потревожил, так как очнулся он мгновенно и как‑то очень проворно открыл дверцу и выскочил, настолько проворно, что мы с Лехой оказались не готовы к такому его проворству. Мы вообще, если честно, ни к чему особенно готовы не оказались, и я сразу понял тут, что поспешил с опрометчивым криком. Впрочем, чувак на удивление оказался не очень большим. Обычно от преступников ожидаешь широких плеч, бритой головы и бычьей как минимум шеи. А тут перед нами предстал средненький такой чувачок, и если даже не особенно рассчитывать на Леху, потому что он как‑то сразу стал очень активно икать постоянно, но даже если и без него, то были у меня шансы, если бы дело дошло до рукопашной. Может, ты, Инесса, и не знаешь, но в рукопашной у меня шансы завсегда имелись, так как я на Преображенке вырос, где рукопашная была частым и уважаемым делом. Мы так и смеряли друг друга взглядами через разделяющий нас автомобиль, я – чувака, он – нас, а Леха икал теперь не на шутку, буйно разыгралась у него вдруг икание. Не знаю, понял ли чувак, что над ним сгустилось, наверное, понял, потому что он неожиданно вдруг выплеснул из гортани протяжный звук, и разнеслось в его крике что‑то мятежное, тоскливое, что‑то из таежной зоны, берущее за душу, может, даже кого‑то. Но не меня. Потому что я тут же просек, что выкрикивает он имя, а значит, зовет кого‑то, скорее всего, на помощь. И сразу понял я, что у них здесь, во мраке ночи, схоронилась банда, а может, и шайка, и очень уж нехорошо это, совсем нехорошо, потому как банду я задерживать совсем не умел. А вот она меня, наверное, умела. К тому же Леха икал и икал, просто какой‑то приступ у него клинический начался. Дальше, Инесса, мне надо отступить в классическую литературу, чтобы полностью прочувствовала ты ощущение той кромешной жопы (даже извиняться за откровенное слово не буду – в этом месте невозможно по‑другому), в которую я разом угодил. Помнишь родовое поместье Баскервиллей? И собаку ихнюю, баскервильную, тоже помнишь? Знаю, знаю, я тоже ребенком думал, что нельзя из‑за собаки от страха умереть, я вообще всегда к собакам дружески относился, да и они ко мне – любя. Но это все потому, Инесса, что плохо дети про жизнь реальную понимают. А тут вылетело из темноты, из, повторю, мрака кромешной ночи, которую уже ничем от анального сужения отличить было нельзя, огромное черное чудовище, приостановилось на секунду, завидев нас, а потом стало щериться и недобро приближаться. А чувак все кричал с другой стороны автомобиля: «Взять их взять их», вот забыл имя собаки, которое он использовал. Ну вот, предположим, Мухтар, и тогда получается, что чувак кричал: «Взять их, Мухтар! Мух‑тар, взять их!» Что Мухтар, по совершенно отчетливым признакам, и собирался сделать.
Дата добавления: 2015-06-04; Просмотров: 287; Нарушение авторских прав?; Мы поможем в написании вашей работы! Нам важно ваше мнение! Был ли полезен опубликованный материал? Да | Нет |