Студопедия

КАТЕГОРИИ:


Архитектура-(3434)Астрономия-(809)Биология-(7483)Биотехнологии-(1457)Военное дело-(14632)Высокие технологии-(1363)География-(913)Геология-(1438)Государство-(451)Демография-(1065)Дом-(47672)Журналистика и СМИ-(912)Изобретательство-(14524)Иностранные языки-(4268)Информатика-(17799)Искусство-(1338)История-(13644)Компьютеры-(11121)Косметика-(55)Кулинария-(373)Культура-(8427)Лингвистика-(374)Литература-(1642)Маркетинг-(23702)Математика-(16968)Машиностроение-(1700)Медицина-(12668)Менеджмент-(24684)Механика-(15423)Науковедение-(506)Образование-(11852)Охрана труда-(3308)Педагогика-(5571)Полиграфия-(1312)Политика-(7869)Право-(5454)Приборостроение-(1369)Программирование-(2801)Производство-(97182)Промышленность-(8706)Психология-(18388)Религия-(3217)Связь-(10668)Сельское хозяйство-(299)Социология-(6455)Спорт-(42831)Строительство-(4793)Торговля-(5050)Транспорт-(2929)Туризм-(1568)Физика-(3942)Философия-(17015)Финансы-(26596)Химия-(22929)Экология-(12095)Экономика-(9961)Электроника-(8441)Электротехника-(4623)Энергетика-(12629)Юриспруденция-(1492)Ядерная техника-(1748)

Тематизация философского дискурса в его жанровых метаморфозах: тема любви 1 страница




Проблематика локализации дискурса неразрывно связана с воп­росом об идентификации его топологии. До недавнего времени в философской традиции ХХ века (Ф. де Соссюр, А.-Ж. Греймас, IО. Ха­бермас, Н. Хомский, Ж. Курте, И.Фуко) дефиницией «локального дискурса» являлось указание на социальную обусловленность его организации как системы речи. Но в последние годы, когда дискур­сивный анализ разных «форм» высказывания стал весьма затрудни­телен, вопрос уже не в том, что делать с возникшим в ХХ веке чрез­мерным обилием различных дискурсов, а в том, как этим изобилием правильно распорядиться и; в частности, эффективно использовать его в контексте философского сознания.

Для нас это означает поиск того «территориального центра», вок­руг которого могли бы группироваться локальные дискурсы, близ­кие по содержанию, по идеям или проблематике. Символика «мес­та», топоса, призвана здесь задействовать те дополнительные, ис­торически изменчивые границы, которые определяют стихийное при­тяжение некоторого множества локальных дискурсов, независимо oт времени их возникновения и наличных «разрывов» между ними. C этой главной проблемой органически связана и другая – понять, в какой мере содержательное тяготение и пространственное сближение локальных дискурсов воздействует на их язык, на перестройку связей между элементами этого языка, на саму форму дискурса как такового. Признавая относительность границ между группировка­ми дискурсов разного типа, стилей и жанров словесности, необходимо понять, как возможны в принципе такие группировки, как скла­дываются и преобразуются сложные топосы. Вопрос о том, как раз­личные дискурсы обретают для нас зримые черты а точнее, стано­вятся для людей некоторым подобием «топографической карты», которой они могут следовать, значит не только в житейском смысле, но и теоретически. Так что главная задача нашего исследования состоит не в том, чтобы еще более обособить и без того непримири­мые «пути» дискурсивных практик, а в том, чтобы понять, что опре­деляет принадлежность некоторого множества жанров словесности именно к философии. B этой связи одной из важнейших проблем, возникающих перед современной философией, является поиск того основания, которое связывает дискурсивные практики, фиксируя мес­тонахождение каждого локального дискурса и его жанровые транс­формации.

Но прежде чем приступить к конкретному анализу, нам не помешает определиться с тем, по какому принципу локализуется совре­менный дискурс. Об этом высказывались многие философы, но мы воспользуемся опытом анализа М. Фуко. В числе дискурсов он назы­вает экономику, медицину, грамматику, науки о живых существах – перечисление их всех открывает место специфическим организациям концептов, типам высказываний, группировкам объектов, которые формируют в соответствии со степенью их связанности строгие ус­тойчивости –темы или теории. Например, в грамматике это тема праязыка, породившего все остальные языки и оставившего в них иногда поддающиеся расшифровке следы; в филологии XIX века это место – за теорией более или менее близкого родства между индоевропейскими языками и архаичными диалектами, которые служат им общим местом и отправной точкой; в XVIII веке – то тема эволюции видов, которые развиваются в непрерывной связности при­родного времени, объясняя действительные «лакуны» с помощью так­сономической таблицы.

Перечисленные темы можно условно назвать стратегиями – неза­висимо от формального уровня их выражения. Но что особенно важ­но, все эти «темы» можно обозначить как «место», за которым зак­реплена привилегия локального дискурса. 3вучит тавтологично, но именно в этом «месте» имеет место жесткая регламентация дискур­сивных порядков и границ. Еще у греческих поэтов VI века истин­ным дискурсов – в точном и единственно значимом смысле слова – дискурсом, которому следовало подчиняться, потому что он упорядочивал, был тот, который, во-первых, имел место в соответствии с оформляющим ритуалом; а во-вторых, дискурс, который властвовал и присуждал каждому свою меру. Но в чем может заключаться эта «мера», как не в самом дискурсе? Что это, если не строгая тема­тическая рамка, исторически сложившаяся территория, на которой только и допустима последовательность высказываний, установлен­ная заранее? Иными словами, всякий дискурс «говорит» столько, сколько позволяет ему заранее выбранная тема. Сказать что-то, по­мимо заявленной тематики, все равно, что высказываться сверх меры или занимать территорию, которая этому дискурсу не принадлежит. Тема – вот что является искомым центром, дающим различным дис­курсам возможность беспрепятственно локализоваться. С давних пор она является ведущим принципом группировки и смысловой точкой сборки дискурсивных практик. Благодаря наличию темы дискурс поддается фиксации и «топологизации». Только в связи с темой жан­ровые метаморфозы философского дискурса перестают быть разроз­ненной мозаикой фрагментарных дискурсивных практик. В особом порядке дискурса они приобретают разборчивый вид, образуя «ла­куны» и словно накладываются на «карту», в которой расчерчена территория и обозначен маршрут.

Итак, тема – есть мера упорядоченности, критерий цельности дис­курса. И если раньше практика высказывания в значительной мере идентифицировалась с ее «формальным» аспектом, то теперь, когда миновала эпоха тотального поиска различий, одного упоминания о том, что отсутствует четко очерченная тема, будет достаточно, что­бы дискурс оказался дискредитирован, приобретя характер если еще не досадной ошибки, то уж точно чего-то химерического или бредо­вого.

Так или иначе, в структуре всякого локального дискурса, тем бо­лее, если это дискурс философский, факт тематизации остается ре­шающим. С древнейших времен дискурсы множились и усложнялись. Их границы функционировали как системы исключения – там, где располагается директория одного дискурса, не было места для дру­гого. В этом был смысл политики локализации. Но нынешняя эпоха с ее причудливыми трансформациями дискурса, и, порожденной прак­тикой постмодернизма, в корне перевернула классическую парадиг­му повествования. Не удивительно, и то в пространстве современной философии локализованные дискурсы спорят, пересекаются, пыта­ясь ужиться или выйти за свои границы, присвоив территорию друго­го путем незаконного захвата. Единственное, что теперь остается для их разграничения, - это тема. Конечно, в философии много тем, и описывать одну – не означает исключать другие. Все темы равно­правные в наличии собственной «территории» дискурса. И до сих пор каждый отдельный дискурс построен на принципе прерывности – это закон его границ, объемов и принципов локализации, только так мы можем отличить один дискурс от другого. И несмотря на то, что темы перекликаются, присутствие их как «места» концентрации дис­курса оказывается единственным носителем порядка и целостности высказываемого в нем. Дискурс – дискретен. Он таков хотя бы по­тому, что обречен на постоянное комментирование, которое силится упорядочить нечто, что к этому порядку пока не принадлежит. Тема – творческий эпицентр этих усилий. В центре внимания «артикули­рующего» - не только дискурсивные практики, которыми он не на­меревается воспользоваться. Бесконечная задача говорящего – по­стоянное преодоление внушающих доверие гранит локального дис­курса. «Полное стирание этой разноуровневости не может быть не чем иным, как игрой, утопией или тоской. Игрой комментарии в духе Борхеса, когда комментарий есть только вторичное (на этот раз – торжественное и ожидаемое) появление того, что он комментирует; игрой критики, которой бы до бесконечности говорить о несуществу­ющем произведении; лирической метой о таком дискурсе, который возрождается в каждой из своих точек абсолютно новым и девствен­ным, который вновь возобновляется и снова появляется, во всей сво­ей свежести; беря начало от вещей, чувств или мыслей»¹.

В качестве единого и универсального посредника в цепи «мета­морфоз» философского жанра философская тема как бы перемещает локальный дискурс, подводит его к самому своему краю, песту – по ту сторону собственных границ. Так одна и та же тема способна со­брать все великие фигуры в истории философии, всех, кого жанровый дискурс непрестанно сталкивает друг с другом: Карла Маркса – с его вопросами истории, Фихте – с его проблемой абсолютного на­чала философии, Анри Бергсона – с тематикой контакта с не-фило­софским, Серена Кьеркегора – с его проблемой повторения и исти­ны, Э. Гуссерля – с его темой философии как «бесконечной задачи», связанной с историей нашей рациональности. За «местом» этих ве­ликих фигур можно увидеть все те темы, которые сущностно отлича­ют философию, ее специфику и области знания, соседствующие с пси­хоанализом и его странной логикой желания, равно как и с матема­тикой и формализацией дискурса; теорией информации и ее приемни­ком – анализом живого, то есть со всеми теми локальными областя­ми, исходя из которых ложно поставить вопрос о взаимопроникнове­нии и логике, так же, как и об отличии и трансформации различных дискурсов, жанровых новообразований и философских систем.

Но, прежде чем говорить о специфике собственно философской темы, равно как и об акте тематизации в применении к трансформа­ции жанрового дискурса, зададимся вопросом о том, какую роль в принципе играет тема как меря порядка локального дискурса про­тив хаоса аморфных, «артикулирующих» без какого бы то ни было порядка, дискурсивных форм. Надо признаться, что здесь еще много неясного, поэтому, чтобы не избегать трудностей, а сразу расста­вить все точки над «i», рассмотрим два наиболее симптоматичных полюса тематизации. Один из них составляет понимание темы в на­учном дискурсе, другой помещает ее в контекст литературоведчес­кого анализа.

Рассматривая тематический анализ науки, Джеральд Холтон настаивает на том, что следует обнаруживать черты постоянства и непрерывности в развитии научных тем. В своем труде, озаглавлен­ном «Тематический анализ науки», Дж. Холтон говорит о присут­ствии в науке относительно постоянного суммарного количества научных тем, циркулирующих в любой данный момент в сообществе ученых и наделяющих науку, несмотря на весь ее рост (прогресс) и изменчивость, той особой спецификой, которой она обладает. Не отрицая того обстоятельства, что тематическая структура научной деятельности проявляется в процессе изучения индивидуальных воз­можностей выбора, открытых ученому, анализ тематизации в науке позволяет подчеркнуть «дополнительные формы» сохранения и пре­емственности в развитии научного знания. По мнению Холтона, само понятие «тема», в том смысле, в каком оно применяется в науке, де­лает акцент на исконной «проблематичности» группы исследуемых феноменов. Дело в том, что научная мысль бьется по большому счету не над темой, а над проблемой. Строго говоря, в науке преемственны не темы, а фундаментальные проблемы, пока они не нашли своего разрешения. До тех пор, пока проблема не выявлена и не понято, в чем она состоит, тема ни для кого не представляет интереса. Проблема же всегда связана с развитием линии инвариантного. Вариации всегда проблематичны, поскольку в них присутствует некая принципиальная незавершенность. Возможно бесконечное число вариаций на одну и ту же «тему». Однако то, что в ней есть инвариантного, составляет как бы одно основное ядро, которое притягивает науч­ную тематику, не позволяя ей распадаться до уровня множества описаний отдельных феноменов. На самом же деле каждая тема многолика и многогранна, и проблемы, извлекаемые из нее наукой, более напоминают причудливую мозаику, суть которой можно ухватить лишь рассматривая эту тему в целом. Это тематическое целое и есть смысловое ядро жанровой трансформации, осуществляемого в рамках научного дискурса.

Каким бы странным это ни показалось нам на первый взгляд, но немалую роль в процессе указанной трансформации ученые-иссле­дователи отводят такой «ненаучной» категории, как воображение. «Действительно, - говорит Джеральд Холтон, - здесь вновь и вновь возникают темы, источником которых может быть человеческое во­ображение, формирующееся еще до принятия сознательного решения заняться наукой»². Казалось бы, идея «тематического воображе­ния» и основанная на ней мысль автора о неисчерпаемости богат­стве тематической структуры как таковой не должна распростра­няться на область научного знания. Но зачастую мы видим, как соб­ственная деятельность ученого свидетельствует о том, что человек на деле, если он настоящий ученый, способен превратить имманентные границы своего творческого воображения из слабости в силу, а не просто сожалеть о них или пренебрегать ими. Наука, безусловно, пытается максимально отвлечься от автора; единственный, кто су­ществует в процессе исследования, - это субъект научно-исследо­вательской деятельности, а он концентрация, опосредованное вы­ражение функционирования всеобщей и необходимой тематики. В противном случае, замечает Холтон, «всегда остается опасность спу­тать тематический анализ с чем-то иным: юнговскими архетипами, метафизическими концепциями, парадигмами или мировоззрениями»³.

Однако по сути своей научный метод – генерализирующий (как отмечали еще Риккерт и Виндельбандт), его ведущими характери­стиками остаются общие и закономерные связи – между явлениями природы, общества или культуры. При этом важнейшей особенно­стью в работе многих крупнейших творцов науки составляет приня­тые ими некоторого ограниченного числа тем, и споры между их иде­ями зачастую включают противостоящие друг другу темы, объеди­ненные в целые дриады или триплеты, - такие как, например, ато­мизм и непрерывность, эволюция и катастрофические изменения, про­стота и сложность, неизменность, анализ и синтез.

Существенно иной аспект тематизации открывается в дискурсив­ном анализе литературы. Новейшие установки на размыкание и плю­рализацию литературоведческой практики и интертекстуальный под­ход к «теме» отличают небезынтересную для нас позицию А. К. Жол­ковского, раскрытую им в книге «Блуждающие сны». С его точки зрения, тематический анализ художественного произведения симп­томатичен тем, что делает акцент не на теории межтекстовых связей, а на ее применении к конкретным явлениям литературы. В дискур­сивной практике литературоведения «тема» рассматривается как система инвариантных для каждого автора мотивов, глубинных (мифологических или психологических) архетипов, современных кон­текстов и реальных подтекстов жизни, с которыми играет произведе­ние. Отсюда идея цитации или вечная проблема чужого голоса, диа­логически присутствующего в каждой «теме».

И тем не менее, литературные явления не есть только вариации на общие темы. Выход на первый план уникальных авторских мотивов сохраняет роль как идеологических или исторических, так и био­графических факторов. «Единство текста (как правило, амбивалент­ное, внутренне противоречивое); - рассуждает А. К. Жолковский, - ранее искавшееся в его имманентной сердцевине, теперь предпола­гается охватывающим и то, что вовне. Спроецированное на множе­ство контекстов, произведение предстает как комплекс акций, на­правленных на те или иные явления в «жизни» и «искусства» (а иногда и на конкретных авторов, представляющих эти явления). Главным приемом дискурсивного анализа по-прежнему остается привлечение новых данных. Характерный исследовательский жест: «А что если прочесть текст А с текстом Б в руках?!» - нацеливается теперь на выявление того действия, которое в тексте А учинено над текстом Б; и этот жест воспроизводится несколько раз, для того чтобы наконец установить, какие поступки совершены одновременно и по отноше­нию к текстам В, Г и Д»4.

Речь идет об авторе – понимаемом, конечно, не как говорящий индивид (поле языкового дискурса), который произносит или напи­сал текст. Мы говорим о принципе, центрирующем литературный дискурс как таковой. «Роль» автора здесь подчеркивает основной метод «наук о культуре» (Г. Риккерт), а именно – индивидуализиру­ющий.

Но и в тех областях, где принято приписывать текст автору, -­ таких, как литература, философия или наука, - этот принцип играл далеко не однозначную роль. В средние века, к примеру, атрибуиро­вание какому-либо автору в порядке упомянутого научного дискур­са было необходимо, так как это было показателем истинности. Пред­полагалось, что свою научную ценность положение получает имен­но от автора. Начиная с XVII века эта функция в рамках научного дискурса стирается: принцип автора нужен теперь лишь для того, чтобы дать имя теореме, «эффекту», «синдрому». Зато в рамках ли­тературного дискурса функция автора, - причем начиная с этого же времени – все больше увеличивается: всем этим рассказам, драмам, комедиям и поэмам в те же средние века было дозволено циркулиро­вать анонимно. И вот теперь от автора требуют, чтобы он отдавал себе отчет в единстве текста, который подписан его именем; его про­сят раскрыть или, по крайней мере, иметь при себе тот скрытый смысл, который пронизывает его текст. При этом подразумевается, что смысл этот – сугубо индивидуален. Текст связывается с личной жиз­нью, переживанием своего создателя, то есть с реальной историей, видевшей его рождение. «Автор - это то, что лишающему покоя языку вымысла дает формы его единства, узы связности, прикрепле­ние к реальности»5.

Дискурсивная ткань, в которую вплетаются оба этих понимании «темы», как и «ткань» всякого текста, обладает двумя неотъемлемыми составляющими. С одной стороны, для того, чтобы локализовать дискурс, тема простраивается в определенном порядке; с другой –­ для того; чтобы дискурс не превратился в «мертвый язык», его поря­док должен зиждиться на реальном фундаменте жизни людей. «Дис­курс – это не жизнь, у него иное время, нежели у нас» сказано у М. Фуко6. Но раскрывая отдельные темы, дискурс позволяет нам вы­разить ее суть. В дискурсе жизнь идентифицируется с порядком «ар­тикуляции», концентрируя свободную практику «переживания» - в тему. Жизнь порождает темы; дискурс запечатлевает жизнь. Жизнь многогранна, и такими же многоликими должны быть формы и тех­ники описывающего ее языка. Симптом «артикуляции» в том, что в процессе своего выражения тема «поворачивается» к дискурсу раз­ными гранями – в зависимости от того, какое место дискурс уделяет ей в жизни.

Одной из фундаментальных характеристик темы является то, что она не дублирует, а комментирует жизнь. Вполне возможно, что та­кая дефиниция темы – один из способов стереть реальность дискур­са. (Дискурс – не жизнь и даже не двойник жизни, дискурс – ком­ментарий, который ее постоянно прерывает.) Но нам кажется, что это способ зафиксировать изначальную причастность дискурса миру. «Дискурсивная практика» призвана высказываться, но кто поручит­ся, что не это «высказывание» конституирует жизнь? И можем ли мы вообще называть жизнью то, что безмолвно? «Безмолвно» не только в речевом плане. В рамках теории коммуникативной компетенции и универсальной прагматики Хабермаса и число «дискурсивных прак­тик» вводились и неязыковые практики, манифестирующиеся в дос­тупных чувственному восприятию формах, например, в жестах.

Критическая рефлексия научного дискурса, как мы видели, ак­центирует в теме элемент универсального, теорию порядка и принудительность апробации. Сравнительно небольшое количество науч­ных тем непрерывно комментируется и уточняется, подвергаясь ве­рификации на новом, доставляемом фактами жизни опытном матери­але. Роль комментария существенна, но здесь таковым является сис­тема доказательств. Что же касается художественного дискурса, то в нем – комментарии излишни. Но «излишни» не в том смысле, что не нужны вовсе. Литература всегда подразумевает некий «избыток», по сути, это постоянное наращивание авторского начала. Каждый читающий – суть невольный соавтор. Возобновляющееся соавтор­ство в дискурсе и есть форма комментария к жизни.

Литературный дискурс плотен, но не настолько, чтобы не впус­тить в свою плоть всякого, чья жизнь затронута темой этого произве­дения. Внедряясь в художественный дискурс, читающим оказывает­ся в ситуации двойственности. С одной стороны, он не доводит тему до ее писательской практики (и это понятно, ведь книга уже написа­на, а он ее всего лишь читает), - все то, что ему хочется сказать о «жизни» уже сказано автором. Однако, с другой стороны, взявшись говорить о «жизни» вместе с автором (так мы читаем «про себя» и все равно «вслух», будто бы проговариваем содержание произведения), он ведет речь непосредственно от имени заинтересовавшей его темы.

Парадокс в том, что, говоря о «жизни», автор-читатель создают «дис­курс», комментируют культурно-историческую «надстройку», со­зданную людьми над реальностью их переживаний, то есть тему, фор­мально закрепленную в истории языка.

И тот и другой локальный дискурс неизбежно фрагментарен. И все-таки есть «локус»; где сходятся границы науки и литературы. Дискурс, окунувшийся в жизнь, локализуется в теме, вышедшей из жизни. В «дискурсивных практиках» тема приобретает соразмерность и словно бы расширяет свою территорию. Но просто литературной или научной теме это не под силу и та и другая слишком привяза­ны к определенному «месту». Область «по ту сторону» всех локали­зации, несомненно, существует, но изначально заданные координа­ты дискурса делают его статичным. Для того чтобы границы лока­лизации стали подвижными, ему потребовалось бы вмешательство таких тем, чья предрасположенность к жизни не ограничивалась бы обычным комментаторством. В первую очередь отличать их должен язык «непрерывной трансгрессии». И таковым дискурсом может быть только тот, назначение которого становится «жестом, обращенным на предел». А на эту роль из всех имеющихся может претендовать только философия.

Тяга философского дискурса к использованию территории дис­циплин, к нему прямо не относящихся (например, в науке или литературе), обеспечивает ее темам особый статус внутри общих дискур­сивных границ. Стыки различных тем проблематизируют «топос», ставят его под вопрос в плане самоопределения локального дискур­са. Разрешить же эту проблематизацию способна лишь «практика» дискурса, не ограниченного в средствах распространения. Нам думается, именно в этом заключается специфика философского подхо­да к теме. Теперь понятно, почему для нас столь важен вопрос: «А что же, в конце концов, отличает собственно философскую темати­ку? И существуют ли те критерии, по которым ее можно выделить?»

Говоря о том, что характеризует философское раскрытие темы, в первую очередь следует выделить ее концептуальное выражение. Концептуально же то, что может быть приложено ко всякого рода знаниям, будь то философия, наука или литература. Для филосо­фии – концепция, если можно так выразиться, это та «местность»; на которой «проживает» ее дискурсия. В сущности, в этом и состоит междисциплинарная функция философского медиаторства. Как и всякий другой, философский дискурс максимально комментирует. Но его комментарии тяготеют к отчетливо строгой системе. Систе­ма – это всегда наличие основания дискурсивной различимости. Различая комментарии локальных дискурсивных практик, филосо­фия выступает для них в роли «метакомментария», как топос, способный вместить и сконцентрировать, казалось бы, непримиримые элементы. Являясь медиумом на территории дискурсивных «топо­сов» и жизненных «тем», философская дискурсия носит весьма дина­мичный характер. Творческий синтез уникального и универсально­го – вот что характеризует особую «дискурсивную практику» фи­лософии. Благодаря ей дискурсы могут быть трансформированы один в другой, фокусируясь в «топосе» темы. Тема - «ближайшее», чем обладает дискурс в своей претензии на жизнь. Сама же жизнь бли­жайшим образом дана человеку в его переживаниях. Но «ближай­шее» не есть отчетливое. Логическую ясность переживание приобре­тает только тогда, когда оно структурировано в дискурсе, вмещено в его формальный порядок. В конечном итоге не что иное, как поря­док дискурса гарантирует переживанию узнаваемость, а значит, именно дискурс идентифицирует, рассматривая тему как место сво­ей встречи с жизнью.

Поэтому разговор о тематизации в принципе не может быть абст­рактным. Философское «теоретизирование» с самого начала погру­жено в животворящую стихию тематического материала. Жизнь по­рождает тему, а тема концентрирует в себе жизнь. Живая тема слов­но обнаженный нерв процесса тематизирования, потому что с самого начала и до конца она насыщает конкретикой переживания его дис­курсивную плоть и кровь.

Теоретическое осознание специфики тематизации философского дискурса как того основания, которое связывает его разнообразные практики, немыслимо без учета конкретной картины сохранения и относительной устойчивости границ одной и той же предметной темы в некотором множестве жанровых модификаций. И, пожалуй, наи­лучшие возможности для анализа этой стороны проблемы процесса тематизации философского дискурса предоставляет одна из самых трудных в философии тем (впрочем, как и один из самых сложных феноменов жизни), какой является любовь.

В комментарии любви задействована большая доля воображения. Любовь как философская тема – это не только «калька» с челове­ческих переживаний. Чтобы концептуально представить пережитое, «поймать феномены за хвост» и кристаллизовать их в формальную структуру порядка, который дискурсивен, ей требуется не теорети­ческое оформление, а философское освидетельствование. В реаль­ной жизни каждого человека тема любви возникает с тем, чтобы зак­репить «комплекс переживаний» как «территорию» ее дискурса и локализовать «игру» дальнейших идентификации. Такова одна из важнейших функций локализации – как «разметки» дискурса люб­ви. В результате тема имеет вид фрагментов ее различных пережива­ний.

«Переживание есть единственное свидетельство», - писал в «Политике переживания» Р.Д. Лэнг7. В перспективе дискурса любви не­что свидетельствует только в связи с его тематизацией. Но о челм еще может свидетельствовать исследуемая тема, как не о ряде переживаний любви, в которых имеется определенный порядок? Порядок в любви свидетельствует о присутствии в дискурсивных практиках ее присвоения таких имманентных «тематических структур», которые в конечном итоге и интендируют смысл-интенсионал. Дискурс люб­ви есть то, что задается в ней как внутренний закон, как скрытая «сеть», согласно которой соотносятся друг с другом различные фор­мы и виды любви, и одновременно – это то, что существует только проходя сквозь призму чувства, взгляда, внимания и языка. Пере­фразируя Фуко, скажем, что порядок любви есть порядок того дис­курса, в котором она существует как тема.

Метафизика порядков любви всегда обнаруживалась в нераз­рывной связи с историческими кодами тех культур, в рамках кото­рых возникали философские теории, их описывающие. Феномен любви историчен, и его метафизическое понимание было призвано это отразить. Выражаемые в дискурсе любви коды в конечном итоге управляли фрагментами речи, формами комментариев к ней, а также продуктивностью любовных техник и иерархией исторических прак­тик.

Явление «порядковых» тем – явление эпохальное. Выражаясь языком Дж. Холтона, тематическими элементами темы любви стали об­разчики философских идей ее «порядка» и «переживания», которые хранились веками, передаваясь из поколения в поколение и подвер­гаясь различным трансформациям в структуре жанра. Так, в течение многих эпох философская тема любви кристаллизовалась, образуя жесткие структурные пласты.

Исторически складывавшееся комментирование порядка и пере­живания в их отношении к любви началось еще со времен антично­сти. И в последующих философских теориях идея упорядоченности повторила знаменитые «ступени» иерархической «лестницы любви», известные из уст Сократа. Цитируя мудрую речь мантинеянки Дио­тимы, женщины очень сведущего, и в этом и во многом другом, Пла­тон говорил о последовательных этапах и различных стадиях Эро­са. «Вот каким путем нужно идти в любви, - читаем мы в «Пире», - самому или под чьим либо руководством: начав с отдельных проявлений прекрасного, надо все время, словно бы по ступенькам, подниматься ради самого прекрасного вверх – от одного прекрасного тела к двум, от двух – ко всем, а затем от прекрасных тел к прекрасным нравам, а от прекрасных нравов к прекрасным учениям, пока не поднимешься от этих учений к тому, которое и есть учение о самом прекрасном, и не познаешь наконец, что же это - прекрасное» 8.

Начиная с греков, порядок любви – это порядок «эроса», более того, это философский медиатор, «голос», который опосредует, структурирует и связует различные элементы знания. Греческий Эрос – это недостаточность – в – обладании, начало динамическое, за­воевывающая и возвышающая сила. Можно сказать, сама любовь является для греков ярчайшим выражением идеи порядка. Ее мифо­логическим эквивалентом Платон определял Эрота – этого велико­го демона, чье промежуточное положение превращало его в посред­ника. Любовь – медиум, «мост» между смертным существом и бес­смертием, среднее звено в цели мудрости и невежества. Вот ведь что являет собой любовь: Эрот, великий демон и противоречивый спут­ник богини Афродиты, в силу своего древнейшего происхождения первый устанавливает людям закон (строй и порядок любви). Тема­тическая рамка степеней совершенствования давала пищу для вари­аций жизненного блага, дефиниции которого, по сути, оказывались комментариями к теме универсальности любви. Так что, восхваляя божественность Эроса, Платон, в сущности, славил его Порядок. По его стопам пошли все последующие теории, развивавшие эту тему. В истории философской мысли складывались различные «по­рядки» - «eros», «philia», «аgаре», «storge» и, наконец, «sex». Что же касается современности, систематизация любви в ХХ веке обяза­на своими достижениям и целой плеяде замечательных мыслителей, включая Э.Гуссерля, М. Шелера, З. Фрейда, Ж. Лакана, Ж. Делеза, А. Лоуэна, Р. Мэя, В. Райха, Ж. Батая, М. Фуко и Ю. Кристеву. Постмодернистский дискурс любви особенно «фрагментарен». Но тем не менее это не мешает ему сохранить свою классическую основу и ни­когда не устаревающий приоритет.




Поделиться с друзьями:


Дата добавления: 2015-07-02; Просмотров: 470; Нарушение авторских прав?; Мы поможем в написании вашей работы!


Нам важно ваше мнение! Был ли полезен опубликованный материал? Да | Нет



studopedia.su - Студопедия (2013 - 2024) год. Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав! Последнее добавление




Генерация страницы за: 0.013 сек.