Студопедия

КАТЕГОРИИ:


Архитектура-(3434)Астрономия-(809)Биология-(7483)Биотехнологии-(1457)Военное дело-(14632)Высокие технологии-(1363)География-(913)Геология-(1438)Государство-(451)Демография-(1065)Дом-(47672)Журналистика и СМИ-(912)Изобретательство-(14524)Иностранные языки-(4268)Информатика-(17799)Искусство-(1338)История-(13644)Компьютеры-(11121)Косметика-(55)Кулинария-(373)Культура-(8427)Лингвистика-(374)Литература-(1642)Маркетинг-(23702)Математика-(16968)Машиностроение-(1700)Медицина-(12668)Менеджмент-(24684)Механика-(15423)Науковедение-(506)Образование-(11852)Охрана труда-(3308)Педагогика-(5571)Полиграфия-(1312)Политика-(7869)Право-(5454)Приборостроение-(1369)Программирование-(2801)Производство-(97182)Промышленность-(8706)Психология-(18388)Религия-(3217)Связь-(10668)Сельское хозяйство-(299)Социология-(6455)Спорт-(42831)Строительство-(4793)Торговля-(5050)Транспорт-(2929)Туризм-(1568)Физика-(3942)Философия-(17015)Финансы-(26596)Химия-(22929)Экология-(12095)Экономика-(9961)Электроника-(8441)Электротехника-(4623)Энергетика-(12629)Юриспруденция-(1492)Ядерная техника-(1748)

Дэвид Джоравски 3 страница




Начиная с 60-х годов инженерную психологию «повысили в зва­нии» - вместе со всеми другими видами технологических исследова­ний - посредством создания новой, более высокой по рангу дисципли­ны, своеобразного светского эквивалента теологии; для ее обозначе­ния было изобретено и пущено в обращение новое слово: «науковеде-ние». Новая дисциплина проповедует сакральную общность знаний, что роднит самого скромного специалиста с политическими вождя­ми, осуществляющими руководство в соответствии с неким невероят­но возвышенным «учением». Наука, понимаемая как совокупность прикладных исследований, объединяет оркестрантов с дирижером, руководящим исполнением музыки согласно великой партитуре, со­зданной гениальными покойниками. Я не изобрел эту метафору; я просто перефразирую первый параграф первого выпуска журнала «Научное управление обществом», который начал издаваться в 1967 году как главный печатный орган нового светского богословия [40]. Журнал этот помещает на своих страницах материалы, исходящие непосредственно из Академии общественных наук при ЦК КПСС. -ошеломляющий набор проповедей, выдаваемых за научный анализ. В его публикациях абсурдность соперничает с банальностью, и в обо­их случаях авторы из трусости или по своему невежеству избегают обсуждения опасных вопросов. Например, вступительная метафора. использующая образ оркестра, была заимствована из «Капитала» без всякого учета той горькой иронии, которая звучала в оригинальном высказывании Маркса, сравнивавшего дирижирование оркестром и регламентацию труда, отчуждаемого ради получения прибыли.

Извилистый путь, проделанный советской педагогической психо­логией, во многом похож на судьбу индустриальной психологии, но еще более показателен, поскольку здесь ситуацию значительно ослож­нял ценностный фактор, придавая ей болезненную остроту. Профес­сиональный жаргон, описывающий то, что приветствовалось в 20-е годы, подвергалось осуждению в 30-е и робко начало возрождаться с 50-х, лишь намекает на наиболее значимые вопросы. «Педология», то есть междисциплинарные исследования развития ребенка, получив­шие широкое распространение в 20-е годы, была связана с применением «гестов» (этот странный термин был заимствован из английского языка для обозначения измерения уровня природных способностей - в проти­воположность формальному измерению уровня академических достиже­ний посредством традиционных экзаменов). Преимущество тестов перед экзаменами, как полагали сторонники этой дисциплины, состоит в том, что они позволят детям представителей низших классов проявить врож­денную одаренность и таким образом подняться вверх по социальной лестнице. Но в 1936 году пресловутое постановление Центрального Ко­митета партии осудило педологию и тесты за прямо противоположное -за попытку удержать детей рабочих и крестьян на профессиональном уровне своих родителей, а детям интеллигентов предоставить возмож­ность подниматься вверх по образовательной лестнице, пока они не дос­тигнут профессионального уровня своих родителей [41].

Сторонний наблюдатель имеет возможность более глубоко осмыс­лить те реалии, наличие которых слишком мучительно признать за­интересованной стороне. Эгалитарные мечты советской революции были омрачены завистью и уродливым честолюбием. Мечтали не об устранении любых иерархий, а о том, чтобы подняться вверх по но­вой иерархической лестнице. Новая система образования предназна­чалась для того, чтобы перетасовать и поменять ролями начальников и подчиненных, а не для устранения самих принципов начальствова­ния и подчинения. Специально отобранных рабочих и крестьян нуж­но было «выдвигать» на более высокий профессиональный уровень и на руководящие посты. Такие «выдвиженцы» обеспечили ту «поддер­жку снизу», которая сделала возможной сталинскую «революцию сверху»; они и их дети остаются надежной опорой той культуры, ос­нованной на зависти, которую породила эта сталинская революция. Лишь одинокие интеллектуалы-утописты мечтали иногда о том, что­бы раз и навсегда положить конец унижающей человеческое достоин­ство стратификации, а не просто польстить достоинству низших клас­сов, вознеся одних их членов над другими. В сфере образования такие мечтатели зачастую возлагали свои надежды на «политехническую» подготовку, которая должна была воплотить мечту Маркса о том, что­бы каждый человек мог выполнять любую работу (например, рыть ка­навы днем и писать критические статьи вечером - «по желанию» [421). Советское чиновничество никогда не принимало всерьез эту мечту оставаясь безоговорочно приверженным своему пониманию социаль­ной революции как возвышения авангарда, как выдвижения немно­гих за счет всех остальных.

В процессе «выдвижения» советские чиновники обнаружили, что «некультурные» дети, или, пользуясь сегодняшним жаргоном запад­ных педагогов, «дети, обделенные культурой», не могут выйти на уро­вень, превышающий профессиональный уровень их родителей, ни при помощи тестов, якобы проверяющих их природные способности, ни посредством традиционных экзаменов, проверяющих их достижения в академической сфере. После запрета на педологию советские шко­лы, как прежде, волей-неволей принялись готовить детей занять на социальной лестнице места своих родителей. С 50-х годов специалис­там по психологии образования было разрешено вернуться к экспе­риментам с некоторыми видами тестов, чтобы отыскать объективные критерии оценки врожденных «способностей», присущих индивидам независимо от их классового происхождения. Со своей стороны, вла­сти вернулись к практике банального политического вмешательства в процесс приема абитуриентов в высшие учебные заведения: по рас­поряжению свыше двадцать процентов всех мест отныне были заре­зервированы за специально набранными молодыми рабочими, крес­тьянами и лицами, отслужившими в Вооруженных силах, которые проходили предварительную подготовку на «рабфаке» и освобожда­лись от конкурсных экзаменов, обязательных для всех прочих абиту­риентов (в эту привилегированную группу негласно включали и де­тей партийных работников) [43]. На протяжении всего этого зигзаго­образного исторического отрезка миссия ученых сводилась к тому, чтобы переводить интуитивные решения политических вождей на ме­няющийся научный жаргон. Американский опыт в этой сфере доста­точно схож с советским - особого внимания здесь заслуживает взлет и падение популярности «тестирования интеллекта» и возникновение феномена «позитивных мероприятий», - и поэтому можно сказать, что советские политические вожди были слишком жестоки по отношению к представителям педагогической науки. В условиях академической свободы ученые-эксперты были бы, вероятно, так же уступчивы и даже более «декоративны».

Осуждение педологии в середине 30-х годов расчистило путь для официально санкционированного поклонения Антону Макаренко (1888-1939) и его традиционалистским теориям, где проблемы соци­альной мобильности отошли на второй план перед проблемами дис­циплины. До революции Макаренко был школьным учителем; в 20-е годы он был привлечен к управлению «колониями» для малолетних преступников и, вследствие этого, вовлечен в конфликт с «прогрес­сивными» педагогами. Макаренко выразил свое несогласие с их педа­гогическими идеями в своей «Педагогической поэме», эмоциональ­ном автобиографическом трактате, публиковавшемся отдельными выпусками в 1933-1935 годах. Эта советская версия, или, скорее, ин­версия, романа-трактата Руссо «Эмиль» была позже навязана милли­онам людей, в особенности преподавателям и студентам педагогичес­ких институтов; можно только догадываться о том, какое влияние она оказала на их взгляды и преподавательскую работу. Научное изуче­ние общественного мнения остается в СССР в зачаточном состоянии (еще недавно оно было покрыто завесой секретности), и критическое обсуждение такого священного писания, как работы Макаренко, все еще является табу [44].

Тем не менее, в громкой кампании по замене педологии культом Макаренко явно прослеживались и черты нового менталитета. Идеи Макаренко были приняты советскими властями не потому, что они эффективно способствовали социальному продвижению детей пред­ставителей низших классов или перевоспитанию несовершеннолетних преступников. Так, не было опубликовано никаких сравнительных статистических данных - ни данных об уровне освобождения из зак­лючения или рецидивизма среди подопечных Макаренко в сравнении с конкурирующими исправительными учреждениями, ни данных о результатах применения методов Макаренко менее яркими, чем он сам, личностями. Подобные исследования не просто остаются неопубли­кованными: скорее всего, их просто не существует. Когда советским руководителям советуют при выборе той или иной политики в соци­альной сфере и в сфере морали опираться на статистические данные, они, как правило, не только игнорируют подобные советы, но и обру­шивают на непрошеных советчиков свой гнев. Достаточно вспомнить их реакцию на измерение «психотехнологами» степени человеческой усталости.

Макаренко расположил к себе таких чиновников тем апостольским Рвением, с которым он проповедовал свои ключевые ценности, - ценности яростного культуртрегера, ведущего борьбу за преобразование созна­ния «некультурных» - «обделенных культурой» - масс: «Я позволил себе усомниться, - писал он, - в правильности общепринятых в то вре­мя положений, утверждавших, что наказание воспитывает раба, что необходимо дать полный простор творчеству ребенка, нужно больше всего полагаться на самоорганизацию и самодисциплину. Я позво­лил себе выставить несомненное для меня утверждение, что пока не создан коллектив и органы коллектива, пока нет традиций и не вос­питаны первичные трудовые и бытовые навыки, воспитатель имеет право и должен не отказываться от принуждения. Я утверждал также что нельзя основывать все воспитание на интересе, что воспитание чувства долга часто становится в противоречие с интересом ребенка, в особенности так, как он его понимает. Я требовал воспитания зака­ленного, крепкого человека, могущего проделывать и неприятную работу и скучную работу, если она вызывается интересами коллекти­ва. В итоге я отстаивал линию создания сильного, если нужно, и суро­вого, воодушевленного коллектива, и только на коллектив возлагал все надежды; мои противники тыкали мне в нос аксиомами педагоги­ки и танцевали только от "ребенка"» [45].

Очевидно, что Макаренко и его оппоненты вели спор отнюдь не о технических вопросах. Они серьезно расходились в фундаментальных оценках состояния современной культуры и положения низших клас­сов в отсталой стране, которой управляет «авангард» низших клас­сов. В ретроспективе сторонний наблюдатель волен придавать более четкую форму тем их мыслям, которые они не могли выразить прямо, - не говоря уже об открытой и непредвзятой дискуссии. Вниматель­ный читатель, возможно, уже заметил двусмысленность, кроющуюся в утверждении Макаренко, что «не создан коллектив..., нет традиций и не воспитаны первичные трудовые и бытовые навыки»... Педагог имел в виду своих подопечных, малолетних правонарушителей, но понять его утверждение можно и так, что речь идет о советских детях в целом, а может быть, и о самых широких слоях взрослого населения. Те места в «Педагогической поэме», где говорится о крестьянах, сви­детельствуют о невыразимом недоверии к ним со стороны тех, кто осуществлял коллективизацию сельского хозяйства.

Во время коллективизации табу было наложено даже на мягкую снисходительность традиционных культуртрегеров, таких как старые земские специалисты, занимавшиеся изучением крестьянства [46]. Те немногие психологи и антропологи, которые пытались продолжать научные исследования «уровней культуры», получили гневную отпо­ведь [47]. По сей день такие антропологические изыскания ограничи­ваются изучением этнических групп, которые открыто можно назвать примитивными, и к которым, следовательно, можно относиться от­кровенно снисходительно, - советских аналогов американских индей­цев. Партийная идеология недвусмысленно гласила, что «авангард» возглавляя движение «трудящихся масс» более развитых националь­ностей к современной культуре, должен организовывать и развивать уже имеющиеся у «масс» культурные ценности. Авангард не должен был насильно «поднимать» массы с более низкого на более высокий уровень, что считали своей миссией империалисты по отношению к населению колоний.

Этот официальный оптимизм вовсе не был вопиющим ханжеством. В конце концов, коммунисты пришли в 1917 году к власти, опираясь на поддержку значительной части населения. Терпимость, которую они демонстрировали в 20-е годы по отношению к старым земским специалистам по крестьяноведению, а также по отношению к «педо­логам» в сфере педагогической психологии и «психотехнологам» в сфере психологии индустриальной, основывалась на благожелатель­ном допущении, вынесенном из бурного опыта 1917 года. Согласно этому допущению, видение мира с позиций Коммунистической партии должно было в общих чертах совпадать с той картиной социальных реалий «как они есть», которую создают в своих трудах профессиональ­ные ученые. Сталинская «революция сверху», осуществленная в 1929-1932 годах, повлекла за собой и резкий отказ от этой благожелатель­ной политики. Ученых, вскрывавших жизненные реалии, как они есть, теперь в лучшем случае обвиняли в узости взглядов, в отсутствии пано­рамного видения мира. В худшем случае их обвиняли, но уже в служеб­ном порядке, в тяжком преступлении, квалифицируемом как «вреди­тельство» (этимология этого слова может указывать на то, что их при­равнивали к вредным насекомым и животным). Мелочное понимание «практической жизни» этих ученых шло вразрез с тем грандиозным видением «практики», на котором строилась официальная политика.

Кажется, что с 30-х по 50-е годы советские вожди почти полностью Полагались на собственную интуицию, совершенно отказавшись от Использования услуг независимых экспертов в сфере общественных наук и наук о человеке. Однако слишком далеко они не зашли (по крайней мере, не так далеко, как это произошло в 60-70-е годы с ки­тайскими коммунистами): в конце концов, им снова пришлось при­знать необходимость привлечения экспертных знаний. Очевидно, что в их сумасбродно-волюнтаристском варианте прагматизма был зало­жен и некий механизм саморегулирования. (Причем нельзя сказать, что механизм этот сработал лишь после разрыва кровеносных сосу­дов в сталинской голове). Сталин достиг высшей власти в 20-е годы, когда возглавляемая им партия еще лелеяла мечты о сотрудничестве с Независимыми специалистами в сфере наук о человеке. Он был инициатором того резкого изменения позиции в этом вопросе, которое произошло в 30-е годы; но он также руководил и первыми шагами в процессе последующего возрождения этой мечты - процессе, который даже после его смерти еще долго нес на себе печать сталинизма. Оче­видно, что мы имеем здесь дело с эволюцией менталитета целой пра­вящей группы, а не просто с черными мыслишками коротышки-дик­татора.

Вот конкретный пример того, как возрождалась старая мечта: в 1944 году Сталин вызвал к себе ряд ведущих экономистов и отчитал их за то, что они отрицали существование земельной ренты в услови­ях обобществленного сельского хозяйства [48]. Земля, - утверждал он, -принадлежала всему народу; но по-прежнему оставались реальностью различия районов по степени плодородия и удаленности от рынков сбыта, что приводило к возникновению разницы в доходах различ­ных колхозов и совхозов. Экономисты должны были выработать наи­более эффективный способ, посредством которого государство могло бы исчислять, извлекать и распределять ту часть доходов, которую хозяйства получают в результате существования дифференцирован­ной земельной ренты. Конечно же, Сталин спокойно игнорировал гот факт, что он сам внес значительный вклад в отрицание существова­ния земельной ренты в социалистическом обществе. То, что он так откровенно переложил ответственность на подчиненных, которые проповедовали то, что приказал им проповедовать главный практик, было и остается одним из характерных изъянов советской системы. Изъян этот до сих пор искажает поток советов, поступающих от уче­ных-экспертов к политическим вождям, но не останавливает этот по­ток совсем.

Неотъемлемо присущая советской системе склонность концентри­ровать власть, лишенную ответственности, на высших уровнях соци­альной пирамиды, а ответственность, лишенную власти, возлагать исключительно на уровни низшие, заставляет специалистов в облас­ти наук о человеке уклоняться от четких ответов на запросы со сторо­ны политических властей, путем догадок определять интуитивные склонности начальства и обеспечивать им научное обоснование. Нам не надо напрягать воображение, чтобы представить себе этот пороч­ный круг. То. что он существует, очевидно из той робости, которую постоянно демонстрируют авторы научных публикаций, и из непре­рывных упреков, которыми язвительные писатели и раздраженные чиновники осыпают научных работников за то, что последние ведут себя как бесхребетные подхалимы, а не как смелые правдолюбцы [49]. Политические вожди заинтересованы в независимой научной экспер­тизе - при условии, что она не противоречит их глубочайшим интуитивным стремлениям. Как любят саркастически острить боссы в анг­лоязычных странах, эксперты должны быть под рукой, а не над голо­вой («on tap, not on top»). Имеем ли мы дело с контуром обратной связи или с порочным кругом, с советской версией или советским из­вращением некой всемирной модели, факт остается фактом: незави­симая научная экспертиза в области наук о человеке, почти уничто­женная в 30-е годы. стала возрождаться в 50-е. Дискуссия вокруг воп­роса о земельной ренте, снова начатая Сталиным в 1944 году, являет­ся показательным примером. Дискуссия эта влилась в общий процесс возрождения экономической науки, которая постепенно приобретала все большую профессиональную автономию, хотя экономисты все еще не могли открыто подвергать сомнению важнейшие исходные посыл­ки своего начальства [50].

Из истории всех этих колебаний можно сделать три вывода.

1. Их зигзагообразная схема - броски от политической поддержки независимых научных исследований к резкому их неприятию, а затем вновь к политике ограниченной поддержки - варьировала в зависи­мости от степени близости данной науки к технической сфере (точнее, от расхожих представлений о степени этой близости). Чем более тех­нологичной представлялась та или иная научная дисциплина, тем мень­шей была амплитуда политических колебаний, тем менее резкой - сталинистская враждебность к независимым исследованиям. И наоборот: чем дальше отстояла та или иная дисциплина от сферы техники, чем ближе была она к сфере ценностных суждений, тем большее давление обрушивалось на нее и тем труднее становилось ее возрождать.

2. Следовательно, в этих условиях неизбежно должно было раз­виться страстное стремление преобразовать науки о человеке по образу и подобию технических дисциплин, «техницизировать» их. Это означает, что и политики, и научные работники были и остаются весь­ма склонны маскировать оценочные суждения под технический расчет объективных возможностей. Так, экономисты любят строить тео­рии «оптимизации». Очевидно, что выбор целей они предоставляют своим политическим хозяевам, с показным смирением оставляя за со­бой лишь расчет эффективных путей достижения этих целей. Не столь очевидно, что они тем самым превращают такую ограниченную форму исследований в некую моральную добродетель (если не в вершину Добродетелей, то в некий «оптимальный» выбор) и поэтому снова и снова набивают себе шишки, сталкиваясь с запретом на обсуждение Целей как таковых.

3. Когда же теоретические построения о человеке не поддаются подобной редукции или волшебным превращениям, то мы наблюдаем непреодолимое стремление поставить теорию выше аналитическо­го мышления, возвести очи горе, к тем заоблачным высям, где беспо­койные мысли уходят, уступая место ритуальному поклонению. Так или иначе конфликты вождей и образованных специалистов прекра­щаются. Воцаряется мир. Расчет, с одной стороны, и слепое поклоне­ние - с другой заставляют людей тщательно стерилизовать и проце­живать теоретическую рефлексию в отношении самих себя. Идейное мышление явно становится закамуфлированной идеологией, а неявно вообще теряет все признаки мышления.

Вероятно, наиболее ярким примером веры в технологии является медицина. Ее практические суждения сводятся до уровня технических знаний о трубах и проводах внутри человеческого тела. Соответствен­но, медики пострадали от ущемления профессиональной автономии намного меньше, чем экономисты, которые, в свою очередь, постра­дали меньше, чем психологи; а те - меньше, чем философы в сфере «практического разума». Было время, с конца 30-х до 50-х годов, ког­да политические власти вмешивались в дела медицины, поддерживая причудливую теорию патологии, согласно которой все болезни сво­дятся к нарушениям работы нервной системы. Поэтому новокаино-вая блокада пораженных нервных центров считалась панацеей от всех бед. Зарождающаяся болезнь не могла распространяться из точки ее возникновения, если новокаин не давал нервной системе ее распрост­ранять. Но это эксцентричное ответвление павловского «нервизма» (и притом любопытная аналогия тех западных «психосоматических» теорий, которые официально осуждались в СССР) никогда активно не навязывалось советским врачам; ему позволили уйти в небытие вместе с его основателем А.Д.Сперанским (1888-1961) [51].

Этот, на первый взгляд, незначительный эпизод крайне важен именно из-за своей исключительности. Отношение политических чиновников к медицине наиболее ярко проявилось в 1962 году, когда непрофессиональ­ные критики системы здравоохранения призвали к политическому вмеша­тельству в диспут о методах антираковой терапии. Центральный Комитет партии мог бы незаметно отклонить это обращение, но он предпочел со­вершить акт самоотречения. Он опубликовал постановление, которое фак­тически отвергало принцип партийности в медицине: «Центральный Ко­митет КПСС не считает возможным брать на себя роль арбитра в апроба­ции методов лечения. Только ученые-медики могут определять правиль­ность применения тех или других методов лечения болезней. Попытки ад­министрирования в науке не могут принести пользы» [52]...

В отличие от медицины, судьба таких жестоко униженных дисцип­лин, как психология, по-прежнему служит напоминанием, что пресловутое вмешательство партии в дела науки, практиковавшееся в ста­линскую эпоху, было по сути своей нужным и правильным примене­нием принципа партийности, хотя, возможно, и не без извращений со стороны «догматиков».

Этот контраст невозможно объяснить расплывчатыми рассуждениями о «практичности» медицины и «идеологичности» психологии. Вряд ли можно утверждать, что специалистам по лечению онкологических заболе­ваний удалось статистически доказать практическую пользу своих иссле­дований в большей степени, чем это удалось представителям педагогичес­кой психологии. Вера в техническую полезность специалистов-онкологов была большей, чем вера в специалистов-педагогов. Говоря иными слова­ми, в сфере образования остро осознавалась роль ценностных суждений, в то время как в медицине это осознание было страшно притуплено. В цар­стве ценностей, среди тех идеологических убеждений, которые направля­ют нашу жизнь и служат ей оправданием или осуждением и угрозой наше­му образу жизни, вопросы технологии (в широком смысле слова) являют­ся для современных людей чем-то вроде психологического убежища, где они прячутся от мучительной необходимости вынесения оценок. Нам ка­жется, что наши тела - объекты воздействия медицинских технологий - тоже относятся к таким естественным убежищам от ценностного выбора.

«Человек из подполья» Достоевского кажется нелепым эксцентри­ком, когда он утверждает, что его больная печень - это проверка его свободной воли, а не просто техническая поломка, для исправления которой надо обратиться к механикам от медицины. Смертельно боль­ные люди часто приходят к такому же выводу, который сделал в сво­ем несчастном одиночестве «человек из подполья», - к ужасу и отвра­щению здорового большинства, желающего, чтобы умирающий до­верился механикам и до самого конца соглашался с предписанным «лечением». Окружающие ждут, что пораженные недугом люди будут поддерживать их веру в то, что наши недуги - даже недуги смертель­ные - представляют собой технические проблемы, связанные со зна­нием того, как достичь желаемого, а не повод для трудного мораль­ного выбора, для принятия решения о том, что считать желательным, или хотя бы для признания отсутствия выбора: признания, сделанно­го разумом, природа которого состоит именно в способности судить и выбирать. Вопрос, который задавал себе на смертном одре герой Толстого - «Можно, можно сделать "то". Что "то"?» - получает глупо­вато-самодовольный «неответ» в популярной книге «О смерти как явлении и процессе» («On Death and Dying»): «Вот диаграмма "того"; вот совет, как сделать "то" счастливо». Таким образом, современный врач превращает «Смерть Ивана Ильича» из метафизического поиска в руководство на тему «Как лучше умереть» [53] так же, как сотни руко­водств по сексу свели литературные толкования романтической любви к глупым диаграммам, наглядно демонстрирующим технологию спа­ривания. Советский Союз все еще значительно отстает в деле выпуска подобных практических руководств. В этой развивающейся стране культ медицинских технологий еще не достиг столь передового уровня.

Вне медицины, в рамках тех дисциплин, которые претендуют на обладание знаниями о человеке не только как о теле, но и как об обла­дающем разумом общественном существе, наиболее распространен­ным вариантом культа технологий является утилитаристская зачаро-ванность фактом, достойная диккенсовского Грэдграйнда [54]. Уче­ный избегает опасной роли пророка и надеется избежать унизитель­ной роли церковного служки, копаясь в фактах, подобно мелкому клерку. В коммунистических странах этот процесс доведен до край­ней степени из-за того неистового ужаса, который питают их прави­тели по отношению к пророческому теоретизированию, и из-за упор­ных требований следовать окаменелому «учению», которое оправды­вает их власть. Возможно, у них есть реальные основания бояться того, что живая теория может подорвать их систему правления. Возможно, их навязчивый страх в значительной степени иррационален, будучи не более чем пережитком той ушедшей в прошлое эпохи, когда идео­логическое теоретизирование получало массовый резонанс.

Как бы то ни было, советские вожди крайне медленно осваивают искусство, выработанное современными политиками в качестве заши­ты: равнодушное отношение к негромкому жужжанию теоретических споров, звучащему из маленьких неряшливых ульев современных ин­теллектуалов. Многие ученые сами способствуют тому, чтобы успоко­ить страхи своих правителей, низведя опасное теоретизирование до уровня технических расчетов и простого копания в фактах и возведя на недосягаемую высоту то. что нельзя подвергнуть низведению. Щелкая на счетах или перебирая четки, советский ученый пытается уберечь свой ум от сатанинских мыслей. Но необходимость практических суждений как в техническом, так и в этическом и эстетическом смысле постоянно мешает мирным играм в бисер. Живая теоретическая дискуссия обре­тает голос в «диссидентстве», и вульгарный сталинизм тут же реагиру­ет, воспроизводя внутри научного сообщества экстремистский мента­литет советских политиков - менталитет, основанный на истерически раздраженном и нелепом восприятии мышления как выбора между гран­диозным беспорядком и насильственным порядком [55].

Пер. с англ. С.Каптерева

Примечания

1. См. Alexander Vucinich, «Soviet Physicists and Philosophers in the 1930s: Dynamics of a Conflict», Isis, June 1980; а также главу 18 книги: D.Joravsky, Soviet Marxism and Natural Science, 1917-1932 (New York, 1961).

2. Под знаменем марксизма. 1937. № 7. С.43.

3. См. номера газеты Московского государственного университета «За пролетарские кадры» за 9 января и 11 апреля 1937 года.

4. См. G.A.Wetter, Dialectical Materialism: A Historical and Systematic Survey of Philosophy in the Soviet Union (New York, 1958). P.405-432; Loren Graham, Science and Philosophy in the Soviet Union (New York, 1972), главы З и 4. Резкие различия между этими двумя интерпретациями отчасти объясняются тем, что авторы данных работ обращаются к двум совершенно различным периодам советской истории: Веттер - к сталинской эпохе, Грэм - к времени после смер­ти Сталина. О призыве Сталина к свободе мысли в 1950 году см. ниже.

5. Сталин И.В. Марксизм и языкознание // Правда. 20 июня 1950 г. Дан­ная работа Сталина была как нельзя кстати опубликована на страницах аме­риканского издания, продолжившего прерванное издание собрания его сочи­нений: Сталин И.В. Сочинения. Vol.3 (XVI). Stanford, California, 1967.

6. При всем моем уважении к Лорен Грэм я не могу согласиться с ее по­пытками доказать, что существует особая по своей сущности советская марк­систская позиция в сфере философской интерпретации физики. Здесь я под­держиваю возражения Пола Фейерабенда (Paul Feyerabend) на аргументы Грэм. См.: Slavic Review, 25, № 3 (September 1966). P.381-420.

7. См. Loren Graham, «A Soviet Marxist View of Structural Chemistry», Isis, 55 (March 1964). P.20-31.

8. ОжеговС.И. Словарь русского языка. М., 1964. С.681. Слово «шаблон» (от немецкого Schablone) также приобретает в данном контексте пейоративный оттенок (Там же. С.874-875).

9. Этим ученым был Н.И.Семенов (1896-1986). Индекс биографических работ об этом человеке содержится в книге: История естествознания: Литера­тура, опубликованная в СССР. T.I. М., 1949, С.215; Т.4. 4.2. М., 1974. С.62; Т.5. М., 1977. С.260-262. Предостережения Н.И.Семенова о том, что партий­ный контроль в сфере науки ведет к удушению научной инициативы, можно найти в журнале «Природа» за 1969 год. № 3. С.52.

10. См. Zhores A. Medvedev, Soviet Science (New York, 1978). P.8, 30, 57, 67, 79, где дается вдумчивый анализ официальной статистики, утверждавшей, что в период с 1914 по 1976 годы число ученых выросло с 11 000 до 1 254 000. Среди многочисленных оценок смущающего контраста между количеством и качеством - анализ, дающийся на протяжении всей вышеупомянутой работы Медведева; Thane Gustafson, «Why Doesn't Soviet Science Do Better Than It Does?», Linda Lubrano and Susan Solomon, eds., The Social Context of Soviet Science (Boulder, Colorado and Folkestone, England, 1980); работы различных йвторов в сборнике: John R. Thomas and U.M.Kruse-Vaucienne. eds., Soviet Science and Technology (Washington, D.C., 1977); и OECD, Science Policy in the USSR (Paris, 1969). Особого внимания заслуживают публикации Центра русских и восточноевропейских исследований Бирмингемского университета (Centre for Russian and East European Studies at the University of Birmingham) - организации. активно и детально исследующей вопросы, связанные с техникой.




Поделиться с друзьями:


Дата добавления: 2015-06-27; Просмотров: 375; Нарушение авторских прав?; Мы поможем в написании вашей работы!


Нам важно ваше мнение! Был ли полезен опубликованный материал? Да | Нет



studopedia.su - Студопедия (2013 - 2024) год. Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав! Последнее добавление




Генерация страницы за: 0.008 сек.