КАТЕГОРИИ: Архитектура-(3434)Астрономия-(809)Биология-(7483)Биотехнологии-(1457)Военное дело-(14632)Высокие технологии-(1363)География-(913)Геология-(1438)Государство-(451)Демография-(1065)Дом-(47672)Журналистика и СМИ-(912)Изобретательство-(14524)Иностранные языки-(4268)Информатика-(17799)Искусство-(1338)История-(13644)Компьютеры-(11121)Косметика-(55)Кулинария-(373)Культура-(8427)Лингвистика-(374)Литература-(1642)Маркетинг-(23702)Математика-(16968)Машиностроение-(1700)Медицина-(12668)Менеджмент-(24684)Механика-(15423)Науковедение-(506)Образование-(11852)Охрана труда-(3308)Педагогика-(5571)Полиграфия-(1312)Политика-(7869)Право-(5454)Приборостроение-(1369)Программирование-(2801)Производство-(97182)Промышленность-(8706)Психология-(18388)Религия-(3217)Связь-(10668)Сельское хозяйство-(299)Социология-(6455)Спорт-(42831)Строительство-(4793)Торговля-(5050)Транспорт-(2929)Туризм-(1568)Физика-(3942)Философия-(17015)Финансы-(26596)Химия-(22929)Экология-(12095)Экономика-(9961)Электроника-(8441)Электротехника-(4623)Энергетика-(12629)Юриспруденция-(1492)Ядерная техника-(1748) |
Дэвид Джоравски 3 страница
Начиная с 60-х годов инженерную психологию «повысили в звании» - вместе со всеми другими видами технологических исследований - посредством создания новой, более высокой по рангу дисциплины, своеобразного светского эквивалента теологии; для ее обозначения было изобретено и пущено в обращение новое слово: «науковеде-ние». Новая дисциплина проповедует сакральную общность знаний, что роднит самого скромного специалиста с политическими вождями, осуществляющими руководство в соответствии с неким невероятно возвышенным «учением». Наука, понимаемая как совокупность прикладных исследований, объединяет оркестрантов с дирижером, руководящим исполнением музыки согласно великой партитуре, созданной гениальными покойниками. Я не изобрел эту метафору; я просто перефразирую первый параграф первого выпуска журнала «Научное управление обществом», который начал издаваться в 1967 году как главный печатный орган нового светского богословия [40]. Журнал этот помещает на своих страницах материалы, исходящие непосредственно из Академии общественных наук при ЦК КПСС. -ошеломляющий набор проповедей, выдаваемых за научный анализ. В его публикациях абсурдность соперничает с банальностью, и в обоих случаях авторы из трусости или по своему невежеству избегают обсуждения опасных вопросов. Например, вступительная метафора. использующая образ оркестра, была заимствована из «Капитала» без всякого учета той горькой иронии, которая звучала в оригинальном высказывании Маркса, сравнивавшего дирижирование оркестром и регламентацию труда, отчуждаемого ради получения прибыли. Извилистый путь, проделанный советской педагогической психологией, во многом похож на судьбу индустриальной психологии, но еще более показателен, поскольку здесь ситуацию значительно осложнял ценностный фактор, придавая ей болезненную остроту. Профессиональный жаргон, описывающий то, что приветствовалось в 20-е годы, подвергалось осуждению в 30-е и робко начало возрождаться с 50-х, лишь намекает на наиболее значимые вопросы. «Педология», то есть междисциплинарные исследования развития ребенка, получившие широкое распространение в 20-е годы, была связана с применением «гестов» (этот странный термин был заимствован из английского языка для обозначения измерения уровня природных способностей - в противоположность формальному измерению уровня академических достижений посредством традиционных экзаменов). Преимущество тестов перед экзаменами, как полагали сторонники этой дисциплины, состоит в том, что они позволят детям представителей низших классов проявить врожденную одаренность и таким образом подняться вверх по социальной лестнице. Но в 1936 году пресловутое постановление Центрального Комитета партии осудило педологию и тесты за прямо противоположное -за попытку удержать детей рабочих и крестьян на профессиональном уровне своих родителей, а детям интеллигентов предоставить возможность подниматься вверх по образовательной лестнице, пока они не достигнут профессионального уровня своих родителей [41]. Сторонний наблюдатель имеет возможность более глубоко осмыслить те реалии, наличие которых слишком мучительно признать заинтересованной стороне. Эгалитарные мечты советской революции были омрачены завистью и уродливым честолюбием. Мечтали не об устранении любых иерархий, а о том, чтобы подняться вверх по новой иерархической лестнице. Новая система образования предназначалась для того, чтобы перетасовать и поменять ролями начальников и подчиненных, а не для устранения самих принципов начальствования и подчинения. Специально отобранных рабочих и крестьян нужно было «выдвигать» на более высокий профессиональный уровень и на руководящие посты. Такие «выдвиженцы» обеспечили ту «поддержку снизу», которая сделала возможной сталинскую «революцию сверху»; они и их дети остаются надежной опорой той культуры, основанной на зависти, которую породила эта сталинская революция. Лишь одинокие интеллектуалы-утописты мечтали иногда о том, чтобы раз и навсегда положить конец унижающей человеческое достоинство стратификации, а не просто польстить достоинству низших классов, вознеся одних их членов над другими. В сфере образования такие мечтатели зачастую возлагали свои надежды на «политехническую» подготовку, которая должна была воплотить мечту Маркса о том, чтобы каждый человек мог выполнять любую работу (например, рыть канавы днем и писать критические статьи вечером - «по желанию» [421). Советское чиновничество никогда не принимало всерьез эту мечту оставаясь безоговорочно приверженным своему пониманию социальной революции как возвышения авангарда, как выдвижения немногих за счет всех остальных. В процессе «выдвижения» советские чиновники обнаружили, что «некультурные» дети, или, пользуясь сегодняшним жаргоном западных педагогов, «дети, обделенные культурой», не могут выйти на уровень, превышающий профессиональный уровень их родителей, ни при помощи тестов, якобы проверяющих их природные способности, ни посредством традиционных экзаменов, проверяющих их достижения в академической сфере. После запрета на педологию советские школы, как прежде, волей-неволей принялись готовить детей занять на социальной лестнице места своих родителей. С 50-х годов специалистам по психологии образования было разрешено вернуться к экспериментам с некоторыми видами тестов, чтобы отыскать объективные критерии оценки врожденных «способностей», присущих индивидам независимо от их классового происхождения. Со своей стороны, власти вернулись к практике банального политического вмешательства в процесс приема абитуриентов в высшие учебные заведения: по распоряжению свыше двадцать процентов всех мест отныне были зарезервированы за специально набранными молодыми рабочими, крестьянами и лицами, отслужившими в Вооруженных силах, которые проходили предварительную подготовку на «рабфаке» и освобождались от конкурсных экзаменов, обязательных для всех прочих абитуриентов (в эту привилегированную группу негласно включали и детей партийных работников) [43]. На протяжении всего этого зигзагообразного исторического отрезка миссия ученых сводилась к тому, чтобы переводить интуитивные решения политических вождей на меняющийся научный жаргон. Американский опыт в этой сфере достаточно схож с советским - особого внимания здесь заслуживает взлет и падение популярности «тестирования интеллекта» и возникновение феномена «позитивных мероприятий», - и поэтому можно сказать, что советские политические вожди были слишком жестоки по отношению к представителям педагогической науки. В условиях академической свободы ученые-эксперты были бы, вероятно, так же уступчивы и даже более «декоративны». Осуждение педологии в середине 30-х годов расчистило путь для официально санкционированного поклонения Антону Макаренко (1888-1939) и его традиционалистским теориям, где проблемы социальной мобильности отошли на второй план перед проблемами дисциплины. До революции Макаренко был школьным учителем; в 20-е годы он был привлечен к управлению «колониями» для малолетних преступников и, вследствие этого, вовлечен в конфликт с «прогрессивными» педагогами. Макаренко выразил свое несогласие с их педагогическими идеями в своей «Педагогической поэме», эмоциональном автобиографическом трактате, публиковавшемся отдельными выпусками в 1933-1935 годах. Эта советская версия, или, скорее, инверсия, романа-трактата Руссо «Эмиль» была позже навязана миллионам людей, в особенности преподавателям и студентам педагогических институтов; можно только догадываться о том, какое влияние она оказала на их взгляды и преподавательскую работу. Научное изучение общественного мнения остается в СССР в зачаточном состоянии (еще недавно оно было покрыто завесой секретности), и критическое обсуждение такого священного писания, как работы Макаренко, все еще является табу [44]. Тем не менее, в громкой кампании по замене педологии культом Макаренко явно прослеживались и черты нового менталитета. Идеи Макаренко были приняты советскими властями не потому, что они эффективно способствовали социальному продвижению детей представителей низших классов или перевоспитанию несовершеннолетних преступников. Так, не было опубликовано никаких сравнительных статистических данных - ни данных об уровне освобождения из заключения или рецидивизма среди подопечных Макаренко в сравнении с конкурирующими исправительными учреждениями, ни данных о результатах применения методов Макаренко менее яркими, чем он сам, личностями. Подобные исследования не просто остаются неопубликованными: скорее всего, их просто не существует. Когда советским руководителям советуют при выборе той или иной политики в социальной сфере и в сфере морали опираться на статистические данные, они, как правило, не только игнорируют подобные советы, но и обрушивают на непрошеных советчиков свой гнев. Достаточно вспомнить их реакцию на измерение «психотехнологами» степени человеческой усталости. Макаренко расположил к себе таких чиновников тем апостольским Рвением, с которым он проповедовал свои ключевые ценности, - ценности яростного культуртрегера, ведущего борьбу за преобразование сознания «некультурных» - «обделенных культурой» - масс: «Я позволил себе усомниться, - писал он, - в правильности общепринятых в то время положений, утверждавших, что наказание воспитывает раба, что необходимо дать полный простор творчеству ребенка, нужно больше всего полагаться на самоорганизацию и самодисциплину. Я позволил себе выставить несомненное для меня утверждение, что пока не создан коллектив и органы коллектива, пока нет традиций и не воспитаны первичные трудовые и бытовые навыки, воспитатель имеет право и должен не отказываться от принуждения. Я утверждал также что нельзя основывать все воспитание на интересе, что воспитание чувства долга часто становится в противоречие с интересом ребенка, в особенности так, как он его понимает. Я требовал воспитания закаленного, крепкого человека, могущего проделывать и неприятную работу и скучную работу, если она вызывается интересами коллектива. В итоге я отстаивал линию создания сильного, если нужно, и сурового, воодушевленного коллектива, и только на коллектив возлагал все надежды; мои противники тыкали мне в нос аксиомами педагогики и танцевали только от "ребенка"» [45]. Очевидно, что Макаренко и его оппоненты вели спор отнюдь не о технических вопросах. Они серьезно расходились в фундаментальных оценках состояния современной культуры и положения низших классов в отсталой стране, которой управляет «авангард» низших классов. В ретроспективе сторонний наблюдатель волен придавать более четкую форму тем их мыслям, которые они не могли выразить прямо, - не говоря уже об открытой и непредвзятой дискуссии. Внимательный читатель, возможно, уже заметил двусмысленность, кроющуюся в утверждении Макаренко, что «не создан коллектив..., нет традиций и не воспитаны первичные трудовые и бытовые навыки»... Педагог имел в виду своих подопечных, малолетних правонарушителей, но понять его утверждение можно и так, что речь идет о советских детях в целом, а может быть, и о самых широких слоях взрослого населения. Те места в «Педагогической поэме», где говорится о крестьянах, свидетельствуют о невыразимом недоверии к ним со стороны тех, кто осуществлял коллективизацию сельского хозяйства. Во время коллективизации табу было наложено даже на мягкую снисходительность традиционных культуртрегеров, таких как старые земские специалисты, занимавшиеся изучением крестьянства [46]. Те немногие психологи и антропологи, которые пытались продолжать научные исследования «уровней культуры», получили гневную отповедь [47]. По сей день такие антропологические изыскания ограничиваются изучением этнических групп, которые открыто можно назвать примитивными, и к которым, следовательно, можно относиться откровенно снисходительно, - советских аналогов американских индейцев. Партийная идеология недвусмысленно гласила, что «авангард» возглавляя движение «трудящихся масс» более развитых национальностей к современной культуре, должен организовывать и развивать уже имеющиеся у «масс» культурные ценности. Авангард не должен был насильно «поднимать» массы с более низкого на более высокий уровень, что считали своей миссией империалисты по отношению к населению колоний. Этот официальный оптимизм вовсе не был вопиющим ханжеством. В конце концов, коммунисты пришли в 1917 году к власти, опираясь на поддержку значительной части населения. Терпимость, которую они демонстрировали в 20-е годы по отношению к старым земским специалистам по крестьяноведению, а также по отношению к «педологам» в сфере педагогической психологии и «психотехнологам» в сфере психологии индустриальной, основывалась на благожелательном допущении, вынесенном из бурного опыта 1917 года. Согласно этому допущению, видение мира с позиций Коммунистической партии должно было в общих чертах совпадать с той картиной социальных реалий «как они есть», которую создают в своих трудах профессиональные ученые. Сталинская «революция сверху», осуществленная в 1929-1932 годах, повлекла за собой и резкий отказ от этой благожелательной политики. Ученых, вскрывавших жизненные реалии, как они есть, теперь в лучшем случае обвиняли в узости взглядов, в отсутствии панорамного видения мира. В худшем случае их обвиняли, но уже в служебном порядке, в тяжком преступлении, квалифицируемом как «вредительство» (этимология этого слова может указывать на то, что их приравнивали к вредным насекомым и животным). Мелочное понимание «практической жизни» этих ученых шло вразрез с тем грандиозным видением «практики», на котором строилась официальная политика. Кажется, что с 30-х по 50-е годы советские вожди почти полностью Полагались на собственную интуицию, совершенно отказавшись от Использования услуг независимых экспертов в сфере общественных наук и наук о человеке. Однако слишком далеко они не зашли (по крайней мере, не так далеко, как это произошло в 60-70-е годы с китайскими коммунистами): в конце концов, им снова пришлось признать необходимость привлечения экспертных знаний. Очевидно, что в их сумасбродно-волюнтаристском варианте прагматизма был заложен и некий механизм саморегулирования. (Причем нельзя сказать, что механизм этот сработал лишь после разрыва кровеносных сосудов в сталинской голове). Сталин достиг высшей власти в 20-е годы, когда возглавляемая им партия еще лелеяла мечты о сотрудничестве с Независимыми специалистами в сфере наук о человеке. Он был инициатором того резкого изменения позиции в этом вопросе, которое произошло в 30-е годы; но он также руководил и первыми шагами в процессе последующего возрождения этой мечты - процессе, который даже после его смерти еще долго нес на себе печать сталинизма. Очевидно, что мы имеем здесь дело с эволюцией менталитета целой правящей группы, а не просто с черными мыслишками коротышки-диктатора. Вот конкретный пример того, как возрождалась старая мечта: в 1944 году Сталин вызвал к себе ряд ведущих экономистов и отчитал их за то, что они отрицали существование земельной ренты в условиях обобществленного сельского хозяйства [48]. Земля, - утверждал он, -принадлежала всему народу; но по-прежнему оставались реальностью различия районов по степени плодородия и удаленности от рынков сбыта, что приводило к возникновению разницы в доходах различных колхозов и совхозов. Экономисты должны были выработать наиболее эффективный способ, посредством которого государство могло бы исчислять, извлекать и распределять ту часть доходов, которую хозяйства получают в результате существования дифференцированной земельной ренты. Конечно же, Сталин спокойно игнорировал гот факт, что он сам внес значительный вклад в отрицание существования земельной ренты в социалистическом обществе. То, что он так откровенно переложил ответственность на подчиненных, которые проповедовали то, что приказал им проповедовать главный практик, было и остается одним из характерных изъянов советской системы. Изъян этот до сих пор искажает поток советов, поступающих от ученых-экспертов к политическим вождям, но не останавливает этот поток совсем. Неотъемлемо присущая советской системе склонность концентрировать власть, лишенную ответственности, на высших уровнях социальной пирамиды, а ответственность, лишенную власти, возлагать исключительно на уровни низшие, заставляет специалистов в области наук о человеке уклоняться от четких ответов на запросы со стороны политических властей, путем догадок определять интуитивные склонности начальства и обеспечивать им научное обоснование. Нам не надо напрягать воображение, чтобы представить себе этот порочный круг. То. что он существует, очевидно из той робости, которую постоянно демонстрируют авторы научных публикаций, и из непрерывных упреков, которыми язвительные писатели и раздраженные чиновники осыпают научных работников за то, что последние ведут себя как бесхребетные подхалимы, а не как смелые правдолюбцы [49]. Политические вожди заинтересованы в независимой научной экспертизе - при условии, что она не противоречит их глубочайшим интуитивным стремлениям. Как любят саркастически острить боссы в англоязычных странах, эксперты должны быть под рукой, а не над головой («on tap, not on top»). Имеем ли мы дело с контуром обратной связи или с порочным кругом, с советской версией или советским извращением некой всемирной модели, факт остается фактом: независимая научная экспертиза в области наук о человеке, почти уничтоженная в 30-е годы. стала возрождаться в 50-е. Дискуссия вокруг вопроса о земельной ренте, снова начатая Сталиным в 1944 году, является показательным примером. Дискуссия эта влилась в общий процесс возрождения экономической науки, которая постепенно приобретала все большую профессиональную автономию, хотя экономисты все еще не могли открыто подвергать сомнению важнейшие исходные посылки своего начальства [50]. Из истории всех этих колебаний можно сделать три вывода. 1. Их зигзагообразная схема - броски от политической поддержки независимых научных исследований к резкому их неприятию, а затем вновь к политике ограниченной поддержки - варьировала в зависимости от степени близости данной науки к технической сфере (точнее, от расхожих представлений о степени этой близости). Чем более технологичной представлялась та или иная научная дисциплина, тем меньшей была амплитуда политических колебаний, тем менее резкой - сталинистская враждебность к независимым исследованиям. И наоборот: чем дальше отстояла та или иная дисциплина от сферы техники, чем ближе была она к сфере ценностных суждений, тем большее давление обрушивалось на нее и тем труднее становилось ее возрождать. 2. Следовательно, в этих условиях неизбежно должно было развиться страстное стремление преобразовать науки о человеке по образу и подобию технических дисциплин, «техницизировать» их. Это означает, что и политики, и научные работники были и остаются весьма склонны маскировать оценочные суждения под технический расчет объективных возможностей. Так, экономисты любят строить теории «оптимизации». Очевидно, что выбор целей они предоставляют своим политическим хозяевам, с показным смирением оставляя за собой лишь расчет эффективных путей достижения этих целей. Не столь очевидно, что они тем самым превращают такую ограниченную форму исследований в некую моральную добродетель (если не в вершину Добродетелей, то в некий «оптимальный» выбор) и поэтому снова и снова набивают себе шишки, сталкиваясь с запретом на обсуждение Целей как таковых. 3. Когда же теоретические построения о человеке не поддаются подобной редукции или волшебным превращениям, то мы наблюдаем непреодолимое стремление поставить теорию выше аналитического мышления, возвести очи горе, к тем заоблачным высям, где беспокойные мысли уходят, уступая место ритуальному поклонению. Так или иначе конфликты вождей и образованных специалистов прекращаются. Воцаряется мир. Расчет, с одной стороны, и слепое поклонение - с другой заставляют людей тщательно стерилизовать и процеживать теоретическую рефлексию в отношении самих себя. Идейное мышление явно становится закамуфлированной идеологией, а неявно вообще теряет все признаки мышления. Вероятно, наиболее ярким примером веры в технологии является медицина. Ее практические суждения сводятся до уровня технических знаний о трубах и проводах внутри человеческого тела. Соответственно, медики пострадали от ущемления профессиональной автономии намного меньше, чем экономисты, которые, в свою очередь, пострадали меньше, чем психологи; а те - меньше, чем философы в сфере «практического разума». Было время, с конца 30-х до 50-х годов, когда политические власти вмешивались в дела медицины, поддерживая причудливую теорию патологии, согласно которой все болезни сводятся к нарушениям работы нервной системы. Поэтому новокаино-вая блокада пораженных нервных центров считалась панацеей от всех бед. Зарождающаяся болезнь не могла распространяться из точки ее возникновения, если новокаин не давал нервной системе ее распространять. Но это эксцентричное ответвление павловского «нервизма» (и притом любопытная аналогия тех западных «психосоматических» теорий, которые официально осуждались в СССР) никогда активно не навязывалось советским врачам; ему позволили уйти в небытие вместе с его основателем А.Д.Сперанским (1888-1961) [51]. Этот, на первый взгляд, незначительный эпизод крайне важен именно из-за своей исключительности. Отношение политических чиновников к медицине наиболее ярко проявилось в 1962 году, когда непрофессиональные критики системы здравоохранения призвали к политическому вмешательству в диспут о методах антираковой терапии. Центральный Комитет партии мог бы незаметно отклонить это обращение, но он предпочел совершить акт самоотречения. Он опубликовал постановление, которое фактически отвергало принцип партийности в медицине: «Центральный Комитет КПСС не считает возможным брать на себя роль арбитра в апробации методов лечения. Только ученые-медики могут определять правильность применения тех или других методов лечения болезней. Попытки администрирования в науке не могут принести пользы» [52]... В отличие от медицины, судьба таких жестоко униженных дисциплин, как психология, по-прежнему служит напоминанием, что пресловутое вмешательство партии в дела науки, практиковавшееся в сталинскую эпоху, было по сути своей нужным и правильным применением принципа партийности, хотя, возможно, и не без извращений со стороны «догматиков». Этот контраст невозможно объяснить расплывчатыми рассуждениями о «практичности» медицины и «идеологичности» психологии. Вряд ли можно утверждать, что специалистам по лечению онкологических заболеваний удалось статистически доказать практическую пользу своих исследований в большей степени, чем это удалось представителям педагогической психологии. Вера в техническую полезность специалистов-онкологов была большей, чем вера в специалистов-педагогов. Говоря иными словами, в сфере образования остро осознавалась роль ценностных суждений, в то время как в медицине это осознание было страшно притуплено. В царстве ценностей, среди тех идеологических убеждений, которые направляют нашу жизнь и служат ей оправданием или осуждением и угрозой нашему образу жизни, вопросы технологии (в широком смысле слова) являются для современных людей чем-то вроде психологического убежища, где они прячутся от мучительной необходимости вынесения оценок. Нам кажется, что наши тела - объекты воздействия медицинских технологий - тоже относятся к таким естественным убежищам от ценностного выбора. «Человек из подполья» Достоевского кажется нелепым эксцентриком, когда он утверждает, что его больная печень - это проверка его свободной воли, а не просто техническая поломка, для исправления которой надо обратиться к механикам от медицины. Смертельно больные люди часто приходят к такому же выводу, который сделал в своем несчастном одиночестве «человек из подполья», - к ужасу и отвращению здорового большинства, желающего, чтобы умирающий доверился механикам и до самого конца соглашался с предписанным «лечением». Окружающие ждут, что пораженные недугом люди будут поддерживать их веру в то, что наши недуги - даже недуги смертельные - представляют собой технические проблемы, связанные со знанием того, как достичь желаемого, а не повод для трудного морального выбора, для принятия решения о том, что считать желательным, или хотя бы для признания отсутствия выбора: признания, сделанного разумом, природа которого состоит именно в способности судить и выбирать. Вопрос, который задавал себе на смертном одре герой Толстого - «Можно, можно сделать "то". Что "то"?» - получает глуповато-самодовольный «неответ» в популярной книге «О смерти как явлении и процессе» («On Death and Dying»): «Вот диаграмма "того"; вот совет, как сделать "то" счастливо». Таким образом, современный врач превращает «Смерть Ивана Ильича» из метафизического поиска в руководство на тему «Как лучше умереть» [53] так же, как сотни руководств по сексу свели литературные толкования романтической любви к глупым диаграммам, наглядно демонстрирующим технологию спаривания. Советский Союз все еще значительно отстает в деле выпуска подобных практических руководств. В этой развивающейся стране культ медицинских технологий еще не достиг столь передового уровня. Вне медицины, в рамках тех дисциплин, которые претендуют на обладание знаниями о человеке не только как о теле, но и как об обладающем разумом общественном существе, наиболее распространенным вариантом культа технологий является утилитаристская зачаро-ванность фактом, достойная диккенсовского Грэдграйнда [54]. Ученый избегает опасной роли пророка и надеется избежать унизительной роли церковного служки, копаясь в фактах, подобно мелкому клерку. В коммунистических странах этот процесс доведен до крайней степени из-за того неистового ужаса, который питают их правители по отношению к пророческому теоретизированию, и из-за упорных требований следовать окаменелому «учению», которое оправдывает их власть. Возможно, у них есть реальные основания бояться того, что живая теория может подорвать их систему правления. Возможно, их навязчивый страх в значительной степени иррационален, будучи не более чем пережитком той ушедшей в прошлое эпохи, когда идеологическое теоретизирование получало массовый резонанс. Как бы то ни было, советские вожди крайне медленно осваивают искусство, выработанное современными политиками в качестве зашиты: равнодушное отношение к негромкому жужжанию теоретических споров, звучащему из маленьких неряшливых ульев современных интеллектуалов. Многие ученые сами способствуют тому, чтобы успокоить страхи своих правителей, низведя опасное теоретизирование до уровня технических расчетов и простого копания в фактах и возведя на недосягаемую высоту то. что нельзя подвергнуть низведению. Щелкая на счетах или перебирая четки, советский ученый пытается уберечь свой ум от сатанинских мыслей. Но необходимость практических суждений как в техническом, так и в этическом и эстетическом смысле постоянно мешает мирным играм в бисер. Живая теоретическая дискуссия обретает голос в «диссидентстве», и вульгарный сталинизм тут же реагирует, воспроизводя внутри научного сообщества экстремистский менталитет советских политиков - менталитет, основанный на истерически раздраженном и нелепом восприятии мышления как выбора между грандиозным беспорядком и насильственным порядком [55]. Пер. с англ. С.Каптерева Примечания 1. См. Alexander Vucinich, «Soviet Physicists and Philosophers in the 1930s: Dynamics of a Conflict», Isis, June 1980; а также главу 18 книги: D.Joravsky, Soviet Marxism and Natural Science, 1917-1932 (New York, 1961). 2. Под знаменем марксизма. 1937. № 7. С.43. 3. См. номера газеты Московского государственного университета «За пролетарские кадры» за 9 января и 11 апреля 1937 года. 4. См. G.A.Wetter, Dialectical Materialism: A Historical and Systematic Survey of Philosophy in the Soviet Union (New York, 1958). P.405-432; Loren Graham, Science and Philosophy in the Soviet Union (New York, 1972), главы З и 4. Резкие различия между этими двумя интерпретациями отчасти объясняются тем, что авторы данных работ обращаются к двум совершенно различным периодам советской истории: Веттер - к сталинской эпохе, Грэм - к времени после смерти Сталина. О призыве Сталина к свободе мысли в 1950 году см. ниже. 5. Сталин И.В. Марксизм и языкознание // Правда. 20 июня 1950 г. Данная работа Сталина была как нельзя кстати опубликована на страницах американского издания, продолжившего прерванное издание собрания его сочинений: Сталин И.В. Сочинения. Vol.3 (XVI). Stanford, California, 1967. 6. При всем моем уважении к Лорен Грэм я не могу согласиться с ее попытками доказать, что существует особая по своей сущности советская марксистская позиция в сфере философской интерпретации физики. Здесь я поддерживаю возражения Пола Фейерабенда (Paul Feyerabend) на аргументы Грэм. См.: Slavic Review, 25, № 3 (September 1966). P.381-420. 7. См. Loren Graham, «A Soviet Marxist View of Structural Chemistry», Isis, 55 (March 1964). P.20-31. 8. ОжеговС.И. Словарь русского языка. М., 1964. С.681. Слово «шаблон» (от немецкого Schablone) также приобретает в данном контексте пейоративный оттенок (Там же. С.874-875). 9. Этим ученым был Н.И.Семенов (1896-1986). Индекс биографических работ об этом человеке содержится в книге: История естествознания: Литература, опубликованная в СССР. T.I. М., 1949, С.215; Т.4. 4.2. М., 1974. С.62; Т.5. М., 1977. С.260-262. Предостережения Н.И.Семенова о том, что партийный контроль в сфере науки ведет к удушению научной инициативы, можно найти в журнале «Природа» за 1969 год. № 3. С.52. 10. См. Zhores A. Medvedev, Soviet Science (New York, 1978). P.8, 30, 57, 67, 79, где дается вдумчивый анализ официальной статистики, утверждавшей, что в период с 1914 по 1976 годы число ученых выросло с 11 000 до 1 254 000. Среди многочисленных оценок смущающего контраста между количеством и качеством - анализ, дающийся на протяжении всей вышеупомянутой работы Медведева; Thane Gustafson, «Why Doesn't Soviet Science Do Better Than It Does?», Linda Lubrano and Susan Solomon, eds., The Social Context of Soviet Science (Boulder, Colorado and Folkestone, England, 1980); работы различных йвторов в сборнике: John R. Thomas and U.M.Kruse-Vaucienne. eds., Soviet Science and Technology (Washington, D.C., 1977); и OECD, Science Policy in the USSR (Paris, 1969). Особого внимания заслуживают публикации Центра русских и восточноевропейских исследований Бирмингемского университета (Centre for Russian and East European Studies at the University of Birmingham) - организации. активно и детально исследующей вопросы, связанные с техникой.
Дата добавления: 2015-06-27; Просмотров: 375; Нарушение авторских прав?; Мы поможем в написании вашей работы! Нам важно ваше мнение! Был ли полезен опубликованный материал? Да | Нет |