Студопедия

КАТЕГОРИИ:


Архитектура-(3434)Астрономия-(809)Биология-(7483)Биотехнологии-(1457)Военное дело-(14632)Высокие технологии-(1363)География-(913)Геология-(1438)Государство-(451)Демография-(1065)Дом-(47672)Журналистика и СМИ-(912)Изобретательство-(14524)Иностранные языки-(4268)Информатика-(17799)Искусство-(1338)История-(13644)Компьютеры-(11121)Косметика-(55)Кулинария-(373)Культура-(8427)Лингвистика-(374)Литература-(1642)Маркетинг-(23702)Математика-(16968)Машиностроение-(1700)Медицина-(12668)Менеджмент-(24684)Механика-(15423)Науковедение-(506)Образование-(11852)Охрана труда-(3308)Педагогика-(5571)Полиграфия-(1312)Политика-(7869)Право-(5454)Приборостроение-(1369)Программирование-(2801)Производство-(97182)Промышленность-(8706)Психология-(18388)Религия-(3217)Связь-(10668)Сельское хозяйство-(299)Социология-(6455)Спорт-(42831)Строительство-(4793)Торговля-(5050)Транспорт-(2929)Туризм-(1568)Физика-(3942)Философия-(17015)Финансы-(26596)Химия-(22929)Экология-(12095)Экономика-(9961)Электроника-(8441)Электротехника-(4623)Энергетика-(12629)Юриспруденция-(1492)Ядерная техника-(1748)

Неомодернизм и социальное зло: осквернение национализма




36-

Неомодернизм: драматическое возвышение и универсальные категории

Теорией постмодерна интеллектуалы предъ­явили как себе, так и обществу в целом свой ответ на поражение героических утопий радикальных общественных движений, ответ, который призна­вал поражение, но не отказывался от когнитив­ных отсылок к этому утопическому миру. Каждая идея постмодернистской мысли есть отражение категорий и ложных устремлений традиционного коллективистского нарратива, и для многих пост­модернистов семантическим результатом этого яв­ляется дистопия современного мира. Тем не менее, хотя надежды интеллектуалов левого движения были разрушены событиями конца семидесятых годов, интеллектуальное воображение прочих об­рело вторую жизнь. Ведь хотя левые проиграли, правые выиграли, и выиграли существенно. В ше­стидесятых и семидесятых годах правый фланг являл собой реакционное движение, основанное на реакции возмущения текущими изменениями. К восьмидесятым годам это движение восторже­ствовало и стало вызывать крупномасштабные изменения в западных обществах. Один факт, ко­торый с удобством для себя не замечали все три поколения интеллектуалов, рассмотренные в на­стоящем очерке (и в наибольшей степени движе­ние постмодерна, которое исторически совпало с

ГЛАВА 8

этим фактом во времени), заключался в том, что победа неолиберального правого движения вызва­ла и продолжает вызывать мощные политические, экономические и идеологические отзвуки по все­му миру.

Самый потрясающий «успех» правых состоял, конечно же, в поражении коммунизма, что было не только политической, военной и экономиче­ской победой, но и, как говорилось во вводной ча­сти этого эссе, также и триумфом на уровне само­го исторического воображения. Разумеется, в не­состоятельности Советского Союза сыграли свою роль объективные экономические факторы, вклю­чая нарастающее технологическое отставание, сокращающиеся доходы от экспорта и невозмож­ность получить отчаянно необходимые денежные средства за счет перехода к стратегии внутреннего роста (Muller, 1992: 139). Однако у итогового эко­номического краха была политическая причина, поскольку именно опирающаяся на компьютер­ные технологии военная экспансия Америки и ее союзников по НАТО в сочетании с вдохновленным правым движением технологическим бойкотом привела партийную диктатуру Советов к экономи­ческому и политическому поражению. Хотя из-за отсутствия доступа к документам любое реши­тельное суждение было бы определенно незрелым, все же не приходится сомневаться в том, что такая политика была в действительности в числе основ­ных стратегических целей правительств Рональда Рейгана и Маргарет Тэтчер, и что этих целей уда­лось достичь поразительно эффективно41.

41 Связь между «гласностью» и «перестройкой» и наращиванием военного потенциала, предпринятым президентом Рональдом

ГЛАВА 8

Эта исключительная и почти что совершенно неожиданная победа над тем, что некогда казалось не только социально, но и интеллектуально воз­можным альтернативным миром, оказала на мно­гих интеллектуалов то же дестабилизирующее, деонтологизирующее воздействие, что и другие масштабные исторические «переломы», которые описывались выше. Кроме того, эта победа поро­дила то же ощущение неизбежности и убежден­ности в том, что формирующийся «новый мир» (см. Kumar, 1992) требует новой и совершенно иной социальной теории42.

Рейганом, в особенности его проектом «Звездные войны», часто подчеркивается бывшими советскими чиновниками, ставшими участниками перехода, который начался в 1985 году. Напри­мер:

«В пятницу бывшие советские чиновники высшего эшелона заявили о том, что сочетание последствий проекта «Звездные войны» тогдашнего президента Рейгана и аварии в Чернобы­ле изменило советскую политику в отношении вооружений и поспособствовало завершению "холодной войны". Выступая в Принстонском университете на конференции, посвященной окончанию "холодной войны", чиновники сообщили, что... пре­зидент СССР Михаил Горбачев был убежден в том, что любая попытка что-то противопоставить стратегической оборонной инициативе, предложенной Рейганом в 1983 году, нанесет со­ветской экономике непоправимый вред» (Reuters News Service, February 27, 1993).

42 Это ощущение основополагающего, разрушающего границы перелома ясно выражено, например, в трудах Кеннета Джоуит-та, где для того, чтобы передать, насколько распространенной и пугающей является подлинно современная интеллектуальная дезориентация, используются библейские образы: «Почти полвека границы международной политики и идентич­ности стран-участников напрямую определялись наличием мира, в котором господствовал ленинистский режим, сосредо­точенный в Советском Союзе. Исчезновение ленинизма в 1989 году представляет собой огромную проблему для этих границ и идентичностей.... Границы суть важнейшая составная часть узнаваемой и связной идентичности.... Стирание или отмена границ чаще всего является травмирующим событием - особен­но когда границы упорядочиваются и рассматриваются весьма категорическим образом.... "Холодная война" была "эпохой Иисуса Навина", эпохой догматически централизованных гра­ниц и идентичностей. В противоположность библейской после­довательности событий, исчезновение ленинизма в 1989 году перенесло мир из мира Иисуса Навина в мир Книги Бытия: из

 

ГЛАВА 8

Более того, негативный триумф над государ­ственным социализмом подкреплялся эффектной серией «позитивных успехов» агрессивно капита­листических рыночных экономик на протяжении восьмидесятых годов. Чаще всего о них упоми­нали (самое свежее упоминание см. в: Kennedy, 1993) в связи с недавно индустриализировавши­мися, исключительно динамичными азиатскими экономиками, которые появились там, где ранее располагались так называемые страны третьего мира. Важно избежать недооценки идеологиче­ских последствий этого факта мировой истории: масштабные и устойчивые преобразования отста­лых экономик были достигнуты не социалистиче­скими командно-административными экономи­ками, а агрессивно капиталистическими государ­ствами.

Тем не менее часто упускается из виду тот факт, что в этот же отрезок времени на капиталистиче­ском Западе капиталистический рынок тоже по­лучил дополнительные импульсы как в символи­ческом, так и в объективном отношении. Это про­явилось не только в Великобритании при Тэтчер и в Америке при Рейгане, но и, возможно, даже более резко, в более «прогрессивных» режимах, допускающих государственное вмешательство, та­ких как Франция, а впоследствии и в таких стра-

среды централизованной, со строго проведенными границами и истерически озабоченной непроницаемостью границ в среду, в которой территориальные, идеологические и проблемные гра­ницы (issue boundaries) размыты, неясны и порождают пута­ницу. Теперь мы живем в мире, который хотя и не "безвиден и пуст", все же представляет собой мир, где главные императи­вы - те же, что и в Книге Бытия, "именование и связывание"» (Jowitt, 1992: 306-7).

Джоуитт сравнивает мироизменяющее воздействие событий 1989 года с событиями битвы при Гастингсе 1066 года.

ГЛАВА 8

нах, как Италия, Испания, и даже в Скандинавии. Иными словами, имело место не только зловещее с идеологической точки зрения банкротство боль­шей части мировых коммунистических экономик, но и выраженная склонность к приватизации на­ционализированных капиталистических эконо­мик как в авторитарно-корпоративистских, так и в социал-демократических государствах. Цен­тристский либерализм Клинтона, «новые лейбо­ристы» в Великобритании и движение немецких социал-демократов в сторону рынка сходным об­разом ознаменовали новую жизненность капита­лизма в эгалитарной идеологии. В конце шести­десятых годов и в семидесятые интеллектуальные преемники теории модернизации, неомарксисты, такие как Пол Баран и Пол Суизи (1966) и Эрнест Мандель (1968), объявили о наступающем застое капиталистических экономик и неизбежно пада­ющей норме прибыли43. История доказала их не-

43 На протяжении последних тридцати лет одной из малозамет­ных площадок для битв в сфере интеллектуальной идеологии являлся «торговый центр», или «молл». Торговые центры поя­вились в Соединенных Штатах Америки после Второй мировой войны и для многих консервативных либералов стали олице­творять собой сохраняющуюся жизнестойкость (что противоре­чило мрачным предсказаниям марксистской мысли тридцатых годов) «малого бизнеса» и «мелкой буржуазии». Позднейшие неомарксисты, такие как Эрнест Мандель, уделяли много вни­мания торговым центрам, рассуждая о том, что эта новая форма организации отсрочила итоговый застой капитализма, и опи­сывая ее как организационный эквивалент «искусственного создания» «ложных потребностей» в рекламе. В восьмидеся­тые годы те же распространяющиеся сосредоточения массового капитализма, превратившиеся теперь в высококачественные, но столь же плебейские моллы, стали объектом нападок пост­модернистов, видевших в них не коварные временные барьеры на пути застоя, но идеальные репрезентации фрагментации, коммерциализации, стремления к частной жизни (privatism) и бегства от действительности (retreatism), которые знаменова­ли конец утопических надежд (а возможно, и самой истории). Самый знаменитый пример такого осмысления представлен Фредриком Джеймисоном (например, 1988) в отношении отеля «Хаятт Бонавантюр» в Лос-Анджелесе.

ГЛАВА 8

правоту, что привело к долгосрочным идеологиче­ским последствиям (Chirot, 1990).

Изменения «правого толка» в специфически политической плоскости оказались столь же мас­штабными, сколь и в плоскости экономической. Как упоминалось ранее, на протяжении конца шестидесятых годов и в семидесятых принимать политический авторитаризм как цену экономи­ческого развития было идеологически модным и эмпирически оправданным. Однако за послед­ние два десятилетия произошедшие события, по-видимому, поставили такой взгляд под сомнение, и сейчас назрело коренное переосмысление этой общепринятой точки зрения. С середины восьми­десятых годов стали открытыми не только ком­мунистические тиранические режимы, но и те самые диктатуры в Латинской Америке, которые казались столь «объективно необходимыми» всего лишь одно интеллектуальное поколение тому на­зад. Даже некоторые африканские диктатуры не­давно начали проявлять признаки уязвимости к этому сдвигу политического дискурса от авторита­ризма к демократии.

Эти изменения создали социальные условия -и массовый настрой общественности, - которые, казалось бы, опровергают кодирование интеллек­туалами-постмодернистами современного (и буду­щего) общества как фаталистического, частного, партикуляристского, фрагментированного и мест­ного. Кажется также, что они разрушают снижен­ную нарративную схему постмодернизма, которая настаивает либо на романтике различий, либо, на более глубинном уровне, на мысли о том, что со­временную жизнь можно истолковывать лишь

ГЛАВА 8

комическим образом. Действительно, если при­смотреться к недавнему интеллектуальному дис­курсу, можно заметить возвращение ко многим прежним модернистским темам.

Поскольку недавнее возрождение рынка и де­мократии произошло в масштабе всего мира и по­скольку рынок и демократия являют собой кате­гориально отвлеченные и обобщающие идеи, уни­версализм снова стал жизнеспособным ресурсом для социальной теории. Вновь появились понятия общности (commonality) и институциональной конвергенции, а с ними и возможности для интел­лектуалов придавать смысл посредством утопии44. В сущности, мы, по-видимому, являемся свиде­телями рождения четвертой послевоенной версии мифопоэтической социологической мысли. «Нео­модернизм» (см. Tiryakian, 1991) может служить наскоро сформулированным обозначением данной фазы теории постмодернизации до тех пор, пока

44 Например, Тодд Гитлин в своем обращении к коллегам по ака­демическому левому движению, многие, если не большинство из которых теперь стали постмодернистами в своем продвиже­нии различий и партикуляризма, заявляет не только о том, что для сохранения жизнеспособной критической интеллектуаль­ной политики необходимо возрождение универсализма, но и о том, что такое движение уже началось:

«Если нам нужно левое движение в более, чем просто сентимен­тальном смысле, его позиция должна быть такой: желание че­ловеческого единства ничем нельзя заменить. Пути, средства, основы и цена его достижения суть предмет дисциплинарного обсуждения.... Итак, наряду с неоспоримым положением о том, что разного рода знание привязано ко времени, месту и ин­терпретирующему сообществу, вдумчивые критики выдвигают столь же важное положение о том, что в условиях, в которых живет человечество, существуют единства и что, по сути, су­ществование общих трактовок есть основа всякого общения (= делания общим), преодолевающего границы языка, истории и опыта. Сегодня некоторые из самых увлекательных исследова­ний включают в себя попытки вписать и новое, и старое знание в единые нарративы. Иначе нам не избежать солипсизма, чье политическое выражение не может стать основой либерализма или радикализма» (Gitlin, 1993: 36-7).

ГЛАВА 8

не найдется термин, который с большей образно­стью передаст новый дух времени.

В ответ на экономические изменения различ­ные подгруппы современных интеллектуалов вновь возвысили эмансипаторный нарратив рын­ка, в который они вписывают новое прошлое (ан­тирыночное общество) и новое настоящее/буду­щее (переход к рынку, полный расцвет капитализ­ма) и который ставит освобождение в зависимость от приватизации, договоров, денежного неравен­ства и конкуренции. С одной стороны, появилась сильно расширившаяся и более активная когорта интеллектуалов-консерваторов. Хотя их полити­ка и политические требования пока что не оказали большого влияния на дискурс общей социальной теории, есть и исключения, указывающие на то, что у них есть потенциал. Например, масштабное исследование Джеймса Коулмана «Основания со­циальной теории» (Foundations of Social Theory) (1990) исполнено осознанно героического посыла; его цель - сделать неорыночный, рациональный выбор не только основой будущей теоретической работы, но и основой воссоздания более ответ­ственной, законопослушной и менее упадочной со­циальной жизни.

Гораздо большее значение имеет тот факт, что внутри либеральной интеллектуальной жизни, в среде старшего поколения утративших иллюзии утопистов, а также в среде групп молодых интел­лектуалов вновь появилась новая и позитивная социальная теория рынка. Для многих политиче­ски ангажированных интеллектуалов данная идея тоже приняла теоретическую форму индивидуа­листической, псевдоромантической схемы рацио-

 

ГЛАВА 8

нального выбора. Первоначально использовавша­яся для того, чтобы справиться с разочаровыва­ющими неудачами рабочего классового сознания (например, Przeworski, 1985; Wright, 1985; см. Elster, 1989), эта теория все больше служит для объяснения того, как государственный комму­низм и капиталистический корпоративизм можно преобразовать в ориентированную на рынок систе­му, которая вела бы к освобождению или, по край­ней мере, была бы существенным образом рацио­нальной (Moene & Wallerstein, 1992; Nee, 1989; Przeworski, 1991). Хотя прочие политически ан­гажированные интеллектуалы присвоили идеи рынка менее ограничительным и более коллекти­вистским образом (например, Blackburn, 1991b; Friedland & Robertson, 1990; Szelenyi, 1988), в их трудах опять-таки прослеживается энтузиазм в отношении рыночных процессов, резко отличаю­щийся от отношения склоняющихся к поддержке 1 левого движения интеллектуалов прежних вре­мен. В среде интеллектуальных сторонников «ры­ночного социализма» произошли сходные переме­ны. Например, Янош Корнай (1990) в своих позд­нейших исследованиях выказывает существенно меньше опасений по поводу свободных рынков, чем в принесших ему известность новаторских трудах семидесятых и восьмидесятых годов.

Данное неомодернистское возрождение теории рынка также очевидно в возрождении и переопре­делении экономической социологии. В терминах исследовательской программы ликование по пово­ду силы «слабых связей» рынка в раннем исследо­вании Марка Грановеттера (1974) стало главным образцом для изучения экономических сетей (на-

ГЛАВА 8

пример, Powell, 1991), образцом, который неявно отвергает постмодернистские и антимодернист­ские призывы к сильным связям и местным сооб­ществам. Более поздние аргументы исследователя в пользу «укорененности» ("embeddedness") (1985) экономического действия (например, Granovetter & Swedberg, 1992) сделали образом рынка социаль­ные отношения взаимодействия, мало похожие на прежнего, вырванного из контекста, капиталисти­ческого эксплуататора. Похожие преобразования можно отследить и в более обобщенном дискурсе. Осуществляется интеллектуальная реабилитация Адама Смита (Boltanski, 1999: 35-95; Boltanski & Thevenot, 1991: 60-84; Hall, 1985; Heilbroner, 1986). «Рыночный реализм» Йозефа Шумпетера возродился к жизни; вновь поднят на щит инди­видуализм маржиналистской экономики Макса Вебера (Holton & Turner, 1986), равно как и при­нятие рынка, которым исполнены теоретические труды Толкотта Парсонса (Holton, 1992; Holton & Turner, 1986).

В сфере политики неомодернизм обрел даже большую мощь, несомненно, в силу того факта, что именно политические революции последне­го десятилетия вновь ввели нарратив в подлинно героической форме (против Kumar, 1992: 316) и самым непосредственным образом бросили вы­зов постмодернистскому снижению. Движения против диктатуры, на практике ведомые самыми разнообразными побуждениями, мифологически формулировались как эпизоды в развертывании огромной «драмы демократии» (Sherwood, 1994), как буквальная манифестация духа человечества. Мелодрама триумфа, или почти что триумфа, со-

ГЛАВА 8

циального добра над социальным злом, которую Питер Брукс (1984) помещал у истоков нарратив­ной формы девятнадцатого столетия, проникла в символическую канву Запада конца двадцатого века с героями и завоеваниями подлинного все­мирно-исторического масштаба. Эта драма на­чалась с эпохальной борьбы Леха Валенсы и, ка­жется, всего польского народа (Tiryakian, 1988) против основанного на принуждении контролиру­емого партией государства в Польше. Каждоднев­ное разыгрывание драмы, захватившее внимание общественности, поначалу окончилось необъяс­нимым поражением движения «Солидарность». Однако постепенно добро все же восторжествовало над злом, и драматическая симметрия героическо­го нарратива стала полной. Михаил Горбачев на­чал свое долгое путешествие по драматическому воображению Запада в 1984 году. Его все более лояльная аудитория по всему миру эмоционально следила за его эпохальной борьбой в ходе того, что со временем стало самой долгоиграющей социаль­ной драмой послевоенного периода. Этот большой нарратив вызвал у аудитории реакцию катарси­са, которую пресса называла «Горбиманией», а Дюркгейм обозначил бы как коллективное бур­ление (effervescence), которое может проявиться только благодаря символам сакрального. Эта дра­ма повторилась, когда широкая общественность, средства массовой информации и элиты западных стран истолковывали как столь же героические достижения Нельсона Манделы и Вацлава Гавела, а позднее и Бориса Ельцина, героя, вставшего на пути танков, преемника Горбачева в посткомму­нистической России. Социальная драма, развер-

ГЛАВА 8

нувшаяся в 1989 году на площади Тяньаньмэнь, с ее ярко выраженными ритуалистическими обе­ртонами (Chan, 1994) и классически трагической развязкой, породила похожие переживания эк­зальтации и обновленной веры в нравственную действенность демократической революции.

Было бы поразительно, если бы такое повтор­ное возвышение массовой политической драмы не проявилось в столь же заметных изменениях в теоретическом осмыслении интеллектуалами по­литики. В действительности имело место реши­тельное возвращение теоретического осмысления демократии, подобное подъему «рынка». Либе­ральные идеи о политической жизни, появивши­еся в восемнадцатом и девятнадцатом столетиях и сменившиеся «социальным вопросом» великой промышленной трансформации, снова выглядят современными идеями. В анти- и постмодернист­ские десятилетия их отвергали как исторические анахронизмы, а теперь эти идеи неожиданно вош­ли в моду.

Это возвращение приняло форму возрождения понятия «гражданского общества», неформаль­ной, негосударственной и неэкономической сферы общественной и частной жизни, которую Алек­сис де Токвиль определил как жизненно важную для поддержания демократического государства. Этот термин первоначально появился в контексте интеллектуальных споров, которые зажгли ис­кру общественной борьбы против авторитаризма в Восточной Европе (см. Cohen & Arato, 1992) и Латинской Америке (Stepan, 1985), а затем «се­куляризовался» и приобрел более отвлеченный и универсальный смысл благодаря американским

ГЛАВА 8

и европейским интеллектуалам, связанным с эти­ми движениями, таким как Джин Коэн и Эндрю Арато (1992) и Джон Кин (1988а, 1998Ь). Они опи­рались на это понятие, чтобы построить теорети­ческое осмысление таким образом, который резко отделил бы их собственные «левые» теории от ан-тимодернизационных, антиформальных исследо­ваний демократии прежнего периода.

Под влиянием этих исследователей и перевода на английский язык (1989 [1962]) ранней книги Юргена Хабермаса о буржуазной публичной сфере споры о плюрализме, фрагментации, дифферен­циации и участии стали новым повальным увлече­нием. Теоретики Франкфуртской школы, маркси­сты - специалисты по социальной истории и даже некоторые постмодернисты стали экспертами в теории демократии под вывеской «публичная сфе­ра» (см., например, очерки Мойше Постона, Мэри П. Райан и Джефа Эли в: Calhoun [1993] и позд­нейшие труды Дэвида Хелда, например, 1987)45. Специалисты по политической философии - ком-мунитаристы и интерналисты, такие как Майкл Уолцер (1992а, 1992Ь), воспользовались этим по­нятием, чтобы прояснить универсалистские, но не отвлеченные измерения теоретического осмысле­ния ими добра. Для консервативных исследовате­лей социальной теории (например, Banfield, 1991;

45 Арно Саль, который ранее работал в рамках строго марксист­ской традиции, теперь настаивает на всеобщей взаимосвязи между конфликтующими группами и пользуется терминами «публичное» и «гражданское общество».

«Если даже во всем своем множестве ассоциации, союзы, кор­порации и движения всегда защищали и представляли весьма разнообразные мнения, то вероятно, что, несмотря на власть экономических и государственных систем, распространение групп, основанных на традиции, образе жизни, мнении или протесте, вероятно, никогда не было столь сильным и столь раз­нообразным, как в конце двадцатого века» (Sales, 1991: 308).

ГЛАВА 8

Shils, 1991a, 1991b; Wilson, 1991) гражданское общество представляет собой понятие, подразу­мевающее цивилизованность и гармонию. Для неофункционалистов (например, Mayhew, 1990; Sciulli, 1990) это идея, обозначающая возмож­ность теоретического осмысления противоречий по поводу равенства и включенности в менее анти­капиталистическом ключе. Для старых функцио­налистов (например, Inkeles, 1991) это идея, пред­полагающая, что формальная демократия всегда был а условием модернизации.

Но какие бы политические взгляды ни оформ­ляли новую политическую идею, ее неомодернист­ский статус очевиден. Теоретическое осмысление в данном ключе предполагает, что современные общества либо обладают, либо должны обладать не только экономическим рынком, но и отчетли­вой политической зоной, институциональным по­лем универсальной, хотя и оспариваемой области (Touraine, 1994). Эта идея обеспечивает общую эмпирическую точку отсылки, что подразумевает знакомое кодирование гражданина и врага и по­зволяет снова превратить историю в нарратив в телеологическом ключе, позволяющем драме де­мократии полностью проявить себя.

Данная проблема отграничения гражданского общества от негражданского указывает на вопро­сы, выходящие за рамки нарратива и объясни­тельной схемы теории неомодерна, которая здесь описывается. Романтический и героический нар-

ГЛАВА 8

ративы, которые описывают триумф, или воз­можный триумф, рынков и демократий, обладают успокаивающе знакомой формой. Однако если об­ратиться к бинарному кодированию этого становя­щегося исторического периода, возникают опреде­ленные проблемы. Разумеется, если принимать во внимание возрождение универсализма, можно не сомневаться в том, что речь идет о разновидности господствующего кода (master code), описанного выше в качестве дискурса гражданского общества. Тем не менее, хотя эта почти архетипическая сим­волизация предпосылок и противоположностей демократии предлагает общие категории, все же для того, чтобы сформулировать конкретные кате­гории добра и зла в определенном времени и месте, необходимо выработать привязанные к конкрет­ному историческому периоду «социальные пред­ставления» (Moscovici, 1984). Поразительным в отношении этих вторичных категорий является то, насколько трудно оказалось разработать набор бинарных категорий, который был бы убедитель­ным с семантической и социальной точки зрения, предложить такое противопоставление черное/бе­лое, которое могло бы выступать как код-преемник для оппозиции постмодерн: модерн или, если на то пошло, для символических наборов социали­стическое: капиталистическое и современное: традиционное, которые были предложены преды­дущими поколениями интеллектуалов и которые никоим образом не перестали полностью быть дей­ственными и сегодня.

Разумеется, символическое оформление добра в действительности не является проблемой. Клю­чевыми терминами здесь выступают демократия и

37 Культурсоциология

ГЛАВА 8

универсализм, а их более предметными воплоще­ниями - свободный рынок, индивидуализм и права человека. Проблему представляет заполнение про-фанной части оппозиции. Отвлеченные свойства, которые должно олицетворять собой осквернение, достаточно очевидны. Поскольку они проистекают из принципа различения, они сильно напоминают свойства, противопоставлявшиеся модернизации в послевоенный период, свойства, которые опре­деляли оскверняющую природу «традиционной» жизни. Но, невзирая на логические соответствия, мы не можем просто снова воспользоваться преж­ними идеологическими формулировками. Даже если расстояние между обществом сегодняшнего дня и обществом в период сразу после войны про­является только в различиях между репрезента­циями второго порядка, это расстояние все равно огромно.

В условиях быстрого продвижения «рынков» и «демократии» и стремительного краха их проти­воположностей оказалось трудно сформулировать равно универсальные и всеохватные репрезен­тации профанного. Вопрос заключается в следу­ющем: существует ли оппозиционное движение или геополитическая сила, которые представляли бы собой убедительную, фундаментальную опас­ную — то есть «всемирно-историческую» — угрозу «добру»? Некогда могущественные враги универ­сализма, по-видимому, превратились в историче­ских ископаемых, пропали с горизонта и из мыс­лей человечества и были принижены исторической драмой, которая, кажется, еще не скоро подвер­гнется смысловой перестановке. Именно по этой семантической причине в промежуточный период

ГЛАВА 8

«после 1989 года» многие интеллектуалы и, несо­мненно, большие группы западной общественно­сти переживали странное сочетание оптимизма и самодовольства без энергичной приверженности какому-либо определенному делу нравственного исправления.

В отличие от послевоенной теории модерниза­ции, теория неомодерна подразумевает принципи­альные изменения как в символическом времени, так и в символическом пространстве. В рамках те­ории неомодерна профанное не может быть ни ре­презентировано через эволюционно предшествую­щий период традиционализма, ни отождествлено с миром за пределами Северной Америки и Европы. В противоположность послевоенной волне модер­низации, текущая волна охватывает весь мир и но­сит интернациональный характер, а не локализу­ется в отдельных регионах и не имеет имперского характера. Это различие сформулировано в соци­альной науке в виде противопоставления ранних теорий зависимости (Frank, 1966) более современ­ным теориям глобализации (Robertson, 1992). Со­циальные и экономические причины таких пере­мен связываются с подъемом Японии, которая на этот раз обрела могущество не как одно из военных обществ Герберта Спенсера - категория, которую в эволюционном отношении можно было бы назвать отсталой, — но как цивилизованное коммерческое общество.

Таким образом, впервые за пятьсот лет (см. Ken­nedy, 1987; Huntington, 1996) Запад больше не мо­жет господствовать над Азией ни в экономическом, ни в культурном отношении. Если соединить этот объективный фактор со всепроникающей дехри-

37-

ГЛАВА 8

стианизацией в среде западных интеллектуалов, то можно понять тот примечательный факт, что «ори­ентализм» - символическое осквернение восточной цивилизации, которое лишь двадцать лет назад так основательно обозначил Эдвард Сайд (1978) - боль­ше не является убедительной пространственной или временной репрезентацией в западной идеоло­гии или в социальной теории, хотя понятие никоим образом не исчезло полностью49. Перевод этого иде­ологического факта на язык социальной теории, указывающий путь к пост-постмодернистскому, или неомодернистскому, коду, представлен в при­зыве Шмуэля Эйзенштадта (1987: vii) к «масштаб­ной переформулировке видения модернизации и современных цивилизаций». Такое понятийное осмысление продолжает кодировать современное откровенно положительным образом, но в то же время объясняет его не как конец эволюционной цепочки, но как чрезвычайно успешное движение в сторону глобализации.

«Вместо того чтобы воспринимать модерниза­цию как окончательную стадию реализации эво­люционного потенциала, общего для всех обществ, а опыт европейцев как самое важное и насыщен­ное проявление и образец этой стадии, модерниза-

46 На первый взгляд кажется, что это подтверждает псевдомарк­систскую убежденность Сайда в том, что именно подъем факти­ческой власти Запада в мире — империализм - позволил разви­ваться идеологии ориентализма. Однако Сайд не осознает, что существует и более общий код сакральных и профанных кате­горий и «социальные представления» ориентализма явились привязанной к определенному историческому периоду подси­стемой этого кода. Дискурс гражданского общества есть иде­ологическое построение, предшествовавшее империализму и повлиявшее на осквернение различных категорий исторически появлявшихся других — евреев, женщин, рабов, пролетариев, гомосексуалистов и врагов в общем смысле - в довольно сход­ных терминах.

ГЛАВА 8

цию (или современность) следует рассматривать как одну определенную цивилизацию или явле­ние. Появившись в Европе, она распространилась в своих экономических, политических и идеологи­ческих проявлениях по всему миру.... Закрепле­ние этого нового типа цивилизации было похоже на распространение великих религий или на рост великих империй, но, поскольку модернизация почти всегда сочетала в себе экономические, по­литические и идеологические проявления и силы, ее воздействие было самым значительным из всех»

(vii).

Первоначальная теория модернизации преоб­разовала открыто западноцентрическую теорию Вебера по поводу мировых религий в универсаль­ное описание перемен мирового масштаба, кото­рые все же достигают высшей точки в социальной структуре и культуре послевоенного западного мира. Эйзенштадт предлагает считать саму модер­низацию историческим эквивалентом мировой ре­лигии, что релятивизирует ее, с одной стороны, и предлагает возможность избирательного усвоения ее аборигенами (Hannerz, 1987, 1989), с другой стороны.

Обратной стороной упадка ориентализма в сре­де западных теоретиков является, по-видимому, исчезновение термина «третьемирство» (third world-ism), который можно назвать оксидента-лизмом, из лексикона тех интеллектуалов, кото­рые говорят изнутри или от лица развивающихся стран. Одно из свидетельств такого дискурсивного сдвига можно обнаружить в статье, опубликован­ной Эдвардом Саидом в «Нью-Йорк Тайме», где автор выступает против надвигающейся войны со-

ГЛАВА 8

юзников с Ираком в начале 1991 года. Хотя Сайд повторяет знакомое описание американской по­литики в отношении Ирака как результата «им­перской идеологии», он подкрепляет свои возра­жения не путем указания на особую ценность на­циональной или политической идеологии, а воз­вышая универсализм: «Новый мировой порядок должен быть основан на подлинно общих принци­пах, а не на избирательно применяемой силе одной страны» (Said, 1991). Что было еще более важно, Сайд осудил президента Ирака Саддама Хусейна и «арабский мир» и представил их в категориях пар­тикуляризма, которые оскверняли их как врагов собственно универсализма.

«Традиционный дискурс арабского национа­лизма, не говоря уже о довольно дряхлой государ­ственной системе, неточен, нечуток, аномален и даже комичен.... Сегодняшние арабские средства массовой информации - сплошной стыд. В араб­ском мире трудно говорить чистую правду. Здесь редко встречается рациональный анализ -достоверные статистические данные, конкретные и неискаженные описания арабского мира сегод­ня, с его... сокрушительной посредственностью в науке и многих культурных сферах. Аллегория, сложный символизм и косвенные намеки заменя­ют здравый смысл».

Когда Сайд приходит к заключению, что, по-видимому, «арабам присуща безжалостная склон­ность к насилию и экстремизму», он подразуме­вает конец оксидентализма. Если эта тенденция и изменилась с объявлением «войны» террориз­му после событий 11 сентября, то только в сторо­ну усиления, и интеллектуалы Востока и Запада

ГЛАВА 8

предприняли изощренные усилия - вопреки из­ложенному в: Huntington (1996), - чтобы предста­вить эту войну как защиту универсализма и чтобы отделить ее от ориенталистской предвзятости мо­дернистской мысли.

Поскольку современное перекодирование про­тивоположности универсализма нельзя ни предста­вить как не-западное в географическом отношении, ни обозначить как расположенное в более раннем периоде во временном плане, парадоксальным об­разом социальное сакральное неомодернизма нель­зя представить как «модернизацию». В идеологи­ческом дискурсе современных интеллектуалов, по-видимому, было бы почти так же трудно исполь­зовать этот термин, как и соотнести добро с «соци­ализмом». Не модернизация, но демократизация, не современное, но рынок - вот термины, которы­ми пользуются новые социальные движения пери­ода неомодерна. Данные трудности репрезентации помогают объяснить новое выдвижение на первый план наднациональных, международных органи­заций (Thomas & Lauderdale, 1988), выдвижение, которое, в свою очередь, указывает на элементы того, что может стать долгосрочной репрезентацией жизнеспособной идеологической антиномии. Для многих критически расположенных европейских и американских интеллектуалов (например, Held, 1995) Организация Объединенных Наций и Евро­пейское сообщество вновь приобрели легитимность и репутацию и обеспечили институциональные проявления нового универсализма, преодолеваю­щие прежние огромные расхождения.

Логика этих красноречивых институциональ­ных и культурных сдвигов заключается в том, что

ГЛАВА 8

теперь «национализм» - а не традиционализм, коммунизм или «Восток» - начинает представ­лять собой главного противника недавно универ­сализированного дискурса добра. «Национализм» есть название, которое интеллектуалы и обще­ственность все чаще дают отрицательным проти­воположностям гражданского общества. Катего­рии «иррационального», «заговорщического» и «подавляющего» воспринимаются как синонимы решительных проявлений национализма и при­равниваются к примордиальности и нецивили­зованным социальным формам. Тем фактом, что гражданские общества всегда сами принимали национальную форму, с удобством пренебрегают, равно как и фактом сохраняющегося национа­лизма многих собственно демократических дви­жений47. Разумеется, верно и то, что в столь не­ожиданно изменившемся геополитическом мире именно общественные движения и вооруженные восстания во имя национального самоопределения запускают военные конфликты, которые могут по­родить крупномасштабные войны (Snyder, 2000). Итак, стоит ли удивляться тому, что нацио­нализм стал изображаться как преемник комму­низма не только в семантическом, но и органи­зационном смысле? Знак равенства между ними ставят и высоколобые интеллектуалы, а не только рассчитанные на массовую аудиторию издания.

47 Исключения из этого явления амнезии можно обнаружить в текущих спорах, особенно в спорах в среде тех французских специалистов по социальной теории, которые продолжают оста­ваться под сильным влиянием республиканской традиции. См., например, внятные аргументы Мишеля Вевёрки (1993: 23-70) в пользу оспариваемого и двустороннего понимания национа­лизма и яркую, пусть и ограниченную, защиту национального характера демократического государства Доминик Шнаппер (1994).

ГЛАВА 8

«Коммунизм не только не покончил с национа­лизмом, - пишет Лия Гринфельд (1992) в "Нью Репаблик", - но и увековечил и усилил прежние националистические ценности. И интеллигенция, верная этим ценностям, теперь обращается против демократического режима, созданию которого она невольно поспособствовала». Неудивительно, что некоторые из самых многообещающих представи­телей молодого поколения социологов переключи­лись с вопросов модернизации, теории критики и гражданственности на проблемы идентичности и национализма. В добавление к Гринфельд мож­но отметить новые труды Роджерса Брубейкера, в чьих исследованиях национализма в Централь­ной Европе и России (например, Brubaker, 1994) устанавливаются схожие связи между советским коммунизмом и современным национализмом и текущий пессимистический интерес которого к национализму, кажется, заменил прежнюю увле­ченность вопросами гражданственности и демо­кратии (см. Calhoun, 1993).

Зимой 1994 года Theory and Society, издание, определяющее состояние интеллектуальных тече­ний в западной социальной теории, посвятило спе­циальный выпуск национализму. Во введении к сборнику Джон Комарофф и Пол Стерн делают осо­бенно очевидной связь между национализмом-как-осквернением и национализмом-как-объектом-социальной-науки: «Признаки ускорения темпов современной истории, нашего непонимания насто­ящего и неверных прогнозов относительно этого настоящего нигде не проявляются так явно, как в... решительном возрождении национализмов.... События, происходившие в мире на протяжении

ГЛАВА 8

последних нескольких лет, пролили особенно рез­кий свет на более мрачные, более опасные сторо­ны национализма и притязаний на суверенитет. И тем самым они показали, как мало мы разбираем­ся в этом явлении. Эти события не только смутили ничего не подозревавший исследовательский мир. Они также показали, что давнее наследие социаль­ной теории и социального прогнозирования просто ошибочно» (Comaroff & Stern, 1994: 35).

Хотя, разумеется, эти теоретики не деконстру-ируют свои эмпирические аргументы посредством их увязывания с подъемом новой стадии мифа и науки, стоит отметить, что они настаивают на привязке нового понимания национализма к от­казу от марксизма, теории модернизации и пост­модернистской мысли (35-7). В своей публика­ции в этом специальном выпуске, посвященном возрождению национализма, Лия Гринфельд и Дэниэл Чайрот настаивают на фундаментальной противоположности демократии и национализма в самых решительных выражениях. Рассмотрев Россию, Германию, Румынию, Сирию, Ирак и камбоджийских «красных кхмеров», они пишут: «Рассматриваемые здесь случаи показывают, что связь между определенными типами национализ­ма и агрессивным, грубым поведением не являет­ся ни случайной, ни необъяснимой. Национализм остается самой могущественной, общей и примор-диальной основой культурной и политической идентичности в мире. По всему миру его диапазон все еще растет, а не уменьшается. И в большинстве стран он не принимает индивидуалистической или гражданской формы» (Greenfeld & Chirot, 1994: 123).

ГЛАВА 8

Новое социальное представление национализ­ма и осквернения, основанное на символическом сходстве с коммунизмом, проникло и в массовые издания. Экспансионистские военные авантюры Сербии обеспечили важнейшее поле для коллек­тивных представлений. См., например, категори-

, альные отношения, которые устанавливаются в передовице «Нью-ЙоркТайме»:

«Коммунизм может легко перейти в национа­лизм. У этих двух кредо много общего. Оба они

; предлагают простое решение запутанных про­блем. Одна система высоко ценит классовую при­надлежность, другая - этническое родство. Обе они обвиняют в реальных бедствиях воображае­мых врагов. Как проницательно заметил один ин­формант из России в разговоре с Дэвидом Шипле-ром, приведенном в журнале "Нью-Йоркер": "И то, и другое - идеологии, освобождающие людей от личной ответственности. Они объединяются во­круг некой сакральной [читай: профанной] цели". В различной степени и с различными последстви­ями, но прежние большевики превратились в но­вых националистов в Сербии и многих бывших ре­спубликах Советского Союза».

Автор передовицы в «Тайме» дополнитель­но кодирует исторических акторов, уподобляя

! распад Чехословакии в девяностые годы не­коему виду ядовитого национализма, кото­рый наблюдался после Первой мировой войны. «А теперь то же явление проникло и в Чехосло­вакию.... Появилась... нравственная опасность, давно описанная еще Томашем Масариком, пре­зидентом-основателем Чехословакии, у которого национализм был неразрывно соединен с верой в

ГЛАВА 8

демократию. "Шовинизм не оправдан нигде, - пи­сал он в 1927 году, - и менее всего в нашей стра­не.... Позитивному национализму, стремящемуся поднять народ усиленной деятельностью, никто не может противостоять. Шовинизм, расовая или на­циональная нетерпимость, а не любовь к собствен­ному народу, - вот враг народов и человечества". Слова Масарика - хорошее мерило для суждения о толерантности обеих сторон» (June 16, 1992; при­ведено в: International Herald Tribune).

Сходство между национализмом и коммуниз­мом и их осквернение в качестве угроз новому интернационализму проводится даже правитель­ственными чиновниками бывших коммунисти­ческих государств. Например, в конце сентября 1992 года Андрей Козырев, российский министр иностранных дел, призвал Организацию Объеди­ненных Наций рассмотреть возможность создания международных попечительских организаций для того, чтобы следить за движением к независимо­сти бывших неславянских республик Советского Союза. Он утверждал, что только связи с ООН мо­гут предотвратить дискриминацию в отношении национальных меньшинств в недавно получив­ших независимость государствах. Символический опорный пункт его аргументации состоял в прове­дении сходства между двумя указанными типами осквернения. «Раньше в защите нуждались жерт­вы тоталитарных режимов и идеологий, - заявил Козырев, выступая перед Генеральной Ассамбле­ей ООН. - Сегодня даже чаще необходимо проти­востоять агрессивному национализму, который становится новой глобальной угрозой»48. 48 Бьорн Уитрок (1991) в красноречивом замечании по поводу па-

ГЛАВА 8

Со времени убийств и социального опустоше­ния, устроенного Аль-Каидой в Нью-Йорке 11 сентября 2001 года, эти и без того напряженные усилия символически оформить тьму, угрожаю­щую надеждам неомодерна, стали еще более ин­тенсивными. «Террор» стал итоговым, сильно обобщенным негативным свойством. Он не толь­ко ассоциируется с бесчеловечными убийствами, но и с религиозным фундаментализмом, который вскоре после сентябрьской трагедии сменил наци­онализм в качестве репрезентации сущности анти­современности. «Террор» был термином, который применялся в послевоенной современности для репрезентации фашистских и коммунистических «других», от которых эта современность обеща­ла избавление. Однако фундаментализм - новое понятие. Религиозность не ассоциировалась с то­талитаризмом. Но когда обозначаются текущие альтернативы гражданскому обществу, идет ли речь о фундаментализме как таковом или только о его исламских версиях? Является ли терроризм настолько широко отрицательным явлением, что военизированные движения против антидемокра­тических, даже смертоносных режимов также будут в свою очередь осквернены? Сделает ли про­тивостояние «терроризму» и «фундаментализму» неомодерн уязвимым для консерватизма и шови­низма теории модернизации в ее ранней форме? (Alexander, в печати).

радоксальной связи национализма с событиями недавнего про­шлого говорит о том, что, когда Западная Германия настаивала на объединении, она опиралась на отвлеченный универсализм таких понятий, как свобода, закон и рынки, но в то же время и на идеологию национализма в ее наиболее избирательном, эт­ническом и языковом смысле, а именно на представление о том, что «немецкий народ» нельзя разделять.

ГЛАВА 8




Поделиться с друзьями:


Дата добавления: 2017-01-14; Просмотров: 263; Нарушение авторских прав?; Мы поможем в написании вашей работы!


Нам важно ваше мнение! Был ли полезен опубликованный материал? Да | Нет



studopedia.su - Студопедия (2013 - 2024) год. Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав! Последнее добавление




Генерация страницы за: 0.096 сек.