Студопедия

КАТЕГОРИИ:


Архитектура-(3434)Астрономия-(809)Биология-(7483)Биотехнологии-(1457)Военное дело-(14632)Высокие технологии-(1363)География-(913)Геология-(1438)Государство-(451)Демография-(1065)Дом-(47672)Журналистика и СМИ-(912)Изобретательство-(14524)Иностранные языки-(4268)Информатика-(17799)Искусство-(1338)История-(13644)Компьютеры-(11121)Косметика-(55)Кулинария-(373)Культура-(8427)Лингвистика-(374)Литература-(1642)Маркетинг-(23702)Математика-(16968)Машиностроение-(1700)Медицина-(12668)Менеджмент-(24684)Механика-(15423)Науковедение-(506)Образование-(11852)Охрана труда-(3308)Педагогика-(5571)Полиграфия-(1312)Политика-(7869)Право-(5454)Приборостроение-(1369)Программирование-(2801)Производство-(97182)Промышленность-(8706)Психология-(18388)Религия-(3217)Связь-(10668)Сельское хозяйство-(299)Социология-(6455)Спорт-(42831)Строительство-(4793)Торговля-(5050)Транспорт-(2929)Туризм-(1568)Физика-(3942)Философия-(17015)Финансы-(26596)Химия-(22929)Экология-(12095)Экономика-(9961)Электроника-(8441)Электротехника-(4623)Энергетика-(12629)Юриспруденция-(1492)Ядерная техника-(1748)

Комментарии переводчика 4 страница




Тестов распространяет на Джемса свой любимый тезис (не лишенный, кстати, некоего иронического прагматизма): что «исти­на» признается таковой, когда она дает не теоретическое постиже­ние мирового порядка, а реальную власть над людьми, «власть клю­чей», potestas clavium, — когда она социально организует массу, «стадо». То, что Джемс признает такое толкование истины уже не иронично, а всерьез, — это и есть, по Шестову, его грехопадение.

В толковании Джемса Шестов сделал одну ошибку: он не заме­тил, что в джемсовском прагматизме нет понятия «стада». Джемсу некого и незачем организовывать. В его плюралистической вселен­ной столько же центров организации, сколько самосознающих воль.

Джемс писал в книге «Воля к вере» — слова, которые не заме­тил у него «монист» Горький:

«...вспомните Зенона и Эпикура, Кальвина и Пэли, Канта и Шо­пенгауэра, Герберта Спенсера и Дж. Г. Ньюмэна и представьте се­бе, что они — не просто поборники односторонних идеалов, но учи­теля, предписывающие нормы мышления всему человечеству, — может ли быть более подходящая тема для пера сатирика?.. Мало того, представьте себе, что такие индивидуалисты в морали будут не просто учителями, но первосвященниками, облеченными времен­ною властью и имеющими право решать в каждом конкретном слу­чае, какое благо должно быть принесено в жертву и какое может остаться в живых, — это представление может прямо привести в ужас».

В философии Джемса, другими словами, достигнут тот же ре­зультат, что и в романах Достоевского, с той только разницей, что если, как полагает М. М. Бахтин, модель мира по Достоевскому — Церковь, то у Джемса такой моделью будет демократия. Его плюра­лизм, в социальном соотнесении, есть не что иное, как философс­кая формулировка опыта гражданина демократического общест­ва. Транскрипция установок русского сознания в терминах амери­канского опыта делает религиозную заданность социальной дан­ностью. Демократия сама в себе приобретает тот религиозный смысл, который американские партизаны религии хотят отыскать в каких-то внеположных ей (демократии) инстанциях.

Короче говоря, американский плюрализм имеет глубокий рели­гиозный смысл. «Скептическая общественная онтология», как наз­вал Бердяев демократию, становится аналогом апофатического бо­гословия — единственным методом религиозного гнозиса. Агности­цизм оборачивается путем богопознания; такова религиозная пара-доксия, явленная у Шестова философски, а у Джемса (коли мы го­ворим о глубинных истоках его философии) — в практически-со­циальном действии, которое называется демократией. Плюралисти­ческий прагматизм предстает у Джемса единством религиозной ин­туиции, философского познания и политической идеологии. В Рос­сии же, при ее склонности к «синтетическому мировоззрению», к целостной истине, не было понимания этой парадоксальной приро­ды высших начал знания и бытия, — понимания их многообразия, несводимости их к единому принципу. Опыт России показывает опасность монистического мировоззрения прежде всего. Опасна сама структура монистически ориентированного духа, — а не со­держательные его наполнения. В Америке индустриальное общест­во справляет куда большие триумфы, чем в Советском Союзе, но оно не перерастает в тоталитаризм, потому что не ограничивает истину единством «технологии как идеологии», — потому что во­обще здесь не ищут последней и всеразрешающей формулы бытия.

Еще одно небольшое замечание о шестовской статье, посвящен­ной Джемсу: Шестов заметил, что первый немецкий перевод «Мно­гообразия религиозного опыта» вышел без главы, в которой Джемс сделал попытку обоснования политеизма. Политеизм — это, види­мо, все-таки то, что американцы называют too much. Достаточно того, что в Америке есть 240 миллионов свободных граждан. При­ходилось читать в американской газете, что иностранцы никак не могут решить, что же такое Америка: нация или Церковь?

Русский эмигрант-интеллектуал, очутившись на Западе, тем па­че в Америке, почти всегда обнаруживает весьма болезненный идей­но-психологический комплекс: его монистическая духовная уста­новка резко обостряется. В мышлении его нарастает эксклюзив-ность, чреватая фанатизмом; последний провоцируется зрелищем видимого распада духовных и социальных связей самой западной жизни, ощущением апокалиптичности здешнего бытия, катастро­фических канунов — и приводит эмигранта к позиции некоего про-фетизма. Запад очень легко критиковать: что ни скажешь о нем об­личающего — все попадает в цель. Это легкая, потому что боль­шая, мишень. Пессимистическое пророчество эмигранта становит­ся мотивировкой неприятия этой, западной, жизни. Но основа ука­занного комплекса — чисто психологическая: проекция вовне соб­ственного катастрофического опыта, ибо эмиграция и есть катас­трофа, психологическая катастрофа. Мировоззрение такого эмиг­ранта продиктовано элементарной ностальгией, и ему кажется, что неприятие и обличение должны сделаться его экзистенциальным статусом, его «посланием» и его «миссией». К сожалению, миссия не может стать профессией.

Следует произнести одну «низкую истину» об эмигранте-интеллектуале, обличителе Запада. За редкими исключениями это чело­век «не устроившийся», социально не реализовавшийся на Западе. Ироническая формула эмигрантского бытия — «зелен виноград», другими словами, сознание эмигранта определяется его бытием.

Имя автора последней формулы хорошо известно в Советском Союзе, оно сделалось «жупелом» и «металлом». Маркс для русско­го — враг номер один, исчадие ада. Между тем этот враг челове­чества был сам прежде всего — эмигрантом, то есть человеком, на­ходившимся в состоянии фрустрации, как об этом говорит, к приме­ру, Британская энциклопедия. Это наш коллега по несчастью. Са­мый его «материализм», продиктовавший пресловутую формулу, — попытка психологической идентификации с ненавистным преуспе­вающим буржуа. Это ведь не Маркс, а этот буржуа был материа­листом. Маркс проповедует материализм по причине собственной незадавшейся жизни идеалиста, социального мечтателя. Вот так же Ницше говорил, что у больного нет права на пессимизм. Маркс, по-видимому, знал, что, будь у него деньги, он не стал бы пророчест­вовать.

В любом случае это более интересный вариант, чем носталь-гирующее стояние на камне идеальной истины. В таком экзистен­циальном повороте сказалась талантливость Маркса, его чисто человеческая одаренность, если угодно — известный артистизм. Творец мифа не может быть бездарным человеком. «Низкая истина», провозглашенная Марксом, есть, несомненно, реактивное образо­вание, убедительное в чисто психологическом плане.

И это не мешает ей быть одной из истин. Как ни странно, Маркс подлинен именно на Западе, а не в стране «победившего социализма», подлинен потому, что он здесь частичек. Мы и про­изводим его частичную реабилитацию.

В «New Jork Times Magazine» появилась однажды статья Дж. Ат­ласа, посвященная переориентации американских (даже нью-йорк­ских) интеллектуалов. Они на глазах «правеют». Происходит это потому, что общество сумело их институционализировать. Меха­низм этой эволюции, конечно же, включение их в «общество потреб­ления». Способствовали этому два обстоятельства: растворение быв­ших левых в mass-media и послевоенный университетский бум, наделивший вчерашних левых идеалистов вполне приличными за­работками в бесчисленных университетах. И тогда они стали заме­чать нечто не замечавшееся ранее: к примеру, что «буржуазная» Америка много лучше небуржуазного СССР. В описываемом слу­чае верность формулы о бытии, определяющем сознание (даже и не «общественное»), оказалась как нельзя очевиднее. Урок для «на­ших»: ведь американские левые в 30-х годах были именно эмигран­тами, хотя бы и «внутренними».

Все это говорится к тому, чтобы «прозу» Маркса противопоставить его «поэзии», идеалистическому мифу о наконец-то об­ретенной единой истине. Маркс не стал на Западе патогенным фак­тором, потому что воспринимается здесь частично; его имя ста­вится, так сказать, в окружение запятых: Конт запятая Маркс запятая Спенсер — и так далее. Ему не дают здесь красной строки.

Русским, чающим религиозного возрождения, необходимо при­слушаться к протестантскому опыту напряженно-личностного пере­живания религиозно-бытийных реальностей. В этом отношении Бер­дяев с его персонализмом более интересен, чем достаточно (для «отцов-пустынников» все же недостаточно) ортодоксальный о. С. Булгаков. Собственно, этим же — в религиозном плане — ин­тересен и Солженицын, человек уникального, не генерализуемого опыта. Это ведь тоже «рыцарь веры Авраам», готовившийся при­нести в жертву своих детей. Именно о Кьеркегоре мы здесь долж­ны говорить. Даже не о Лютере, имея в виду чуждую русским про­тестантскую установку (хотя, как известно, неопротестантское богословие, идущее от Кьеркегора, вернулось как раз к Лютеру от построений так называемой либеральной теологии). У Кьеркегора религиозная истина не едина, а единична, это не экстраполируемый экзистенциальный опыт, то есть «безумие». Кьеркегор производит «устранение этического»: религиозная истина не может быть нор­мативной, не может быть всеобщим правилом, категорическим им­перативом — в отличие от этики, как раз и построяющей систему всеобщих и обязательных моральных норм. Тезис протестантизма «каждый сам себе священник» находит у Кьеркегора не теоретичес­кое, а экзистенциальное обоснование. Авраам религиозен, потому что он безумен. Его пример невозможно возвести в (этическую) норму, потому что он «беспримерен». Религиозная истина ищется в одиночку, она не обладает качеством коллективной репрезентатив­ности — и не может поэтому вести к коллективному спасению, к окончательному устроению. Она не объективируема, ей нельзя нау­чить — следовательно, ее нельзя проповедовать. Она не социо-морфна. Это и есть глубочайшая религиозная основа индивидуализ­ма, понятого не как психологическое качество, а как метафизичес­кое состояние свободы.

Социальным коррелятом протестантского типа религиозности стала демократия; она же строит религиозно провокативную ситуа­цию. «Вызов», создаваемый демократией, апеллирует, как это ни парадоксально, к экзистенциальной глубине человека, его способ­ности выжить в одиночку. Этого не могут заслонить никакие социа­листические прививки к демократии, никакие коллективно предпри­нимаемые поиски гарантированного бытия. В этом ключе должен быть понят и русский эмигрантский опыт. Его адекватная форму­лировка поможет осознать пороки и грехи русского прошлого и главный из них — ничем до сих пор не истребимая вера в Единую Истину, способную организовать коллективное спасение. Русско­му человеку не хватало до сих пор опыта одиночества. Эмиграция дает такой опыт. Она может дать и большее: то трансцендирование от наличной действительности, которое и есть самое ценное в любой религии. Русская жизнь была всегда слишком «массовидной», что­бы человек мог найти в ней собственную судьбу или осознать необ­ходимость таковой. Демократия, если она когда-нибудь утвердится в России, будет опытом всеобщей эмиграции от русской реаль­ности и русских мифов. Она не сделает нашу жизнь «лучше» — но сделает ее более отвечающей замыслу о человеке.

 

Вадим Козовой. СФИНКС*

 

* © Vadim К о z о v о y. Фрагмент из незавершенной книги. Вчерне готовый два года назад, он сегодня — самое время — вправе сказать свое, не дожидаясь целого.

 

(...)

— Повторю свой вопрос: есть ли еще у нас право мыслить — не просто осмысливать — до конца! Право не юридическое, не логи­ческое, не моральное либо аморальное, но то именно, перед которым нас ставит страх, которое, может быть, и есть только страх?

X. — Это ли сфинкс?

— Я думаю о Гёте, о его часто вспоминаемой фразе по поводу битвы при Вальми и судеб мира, по-видимому, там решав­шихся. Очевидность первая: чтобы суметь распознать, а затем это распознание сформулировать, необходима была не только нео­бычайная интуиция Гёте; нужны были, с одной стороны, битва при Вальми, именно такая, по месту и времени, и, с другой стороны, при­сутствие Гёте, такого-то немца в таком-то историческом контекс­те и, стало быть, не в Китае, не в Турции или еще где-нибудь, а на верном месте, достаточно отстоящем от переживаемого события и при этом достаточно к нему причастном**. Но произошла ли, в та­ком случае, встреча? Встреча человека со сфинксом, смысла с собст­венным двойником, вопрошания с данным ответом? Чем был бы или мог бы быть Гёте вне своего нахождения, включающего как Вальми, так и то, что ему предшествовало и за ним последовало? И чем было бы, чем быть могло бы Вальми без Гёте, без его влюбленностей и путешествий, без его поэзии и романов, без его обязанностей при дворе? Тут напрашивается очевидность вторая: Гёте не был бы вполне Гёте и, вероятно, совсем бы не стал им для нас, тогда как — при всем моем почтении к отзвучному гётевскому слову — Вальми 1792 года было бы и осталось тем же самым, до скончания века, Ва­льми за вычетом, разве что, формулы того или иного Гёте. Но нуж­дается ли оно вообще в какой-то формуле, в суждении здравомыс-ленном, а то и бессмысленном, не отвергает ли оно суждение вся­ческое?

** На всякий случай оговорюсь: хотя Гёте был свидетелем этого пушечног сражения, он в нем прямо не участвовал; «жар» и «лихорадку» опасности он переживал недолго, заехав в горячее место «от скуки и духа безрассудства».

 

X. — Можно подумать, что вы судите об истории по учебни­кам и хронологическим таблицам. Но кто выдумал это сито? Поче­му такое-то, а не иное? То, что вы именуете переживаемым собы­тием, происходит повсюду и ежемгновенно, им перенасыщена каж­дая точка пересечения времени и пространства. Ведь недаром, должно быть, на ставшей тесной земле нам выпало изведать опыт тотальный; он-то как раз нас и убеждает, что в ходе развития свя­зано все: величайшее и мельчайшее, самое близкое и самое удален­ное. И потому Вальми, конечно же, не было бы Вальми без Гёте — не только автора «Вертера», но и Гёте придворного и натуралиста, без его Италии, его Шарлотт, его будущей переписки с Шиллером и даже, быть может, без его отношений со своим лакеем*...

— Который и вызвал битву?

X. — И он тоже. Но почему «Гёте и Вальми»? Зачем такой режущий свет? Наш исторический взгляд уже не прикован ко всем этим помрачительным вспышкам, он, напротив, все дальше и даль­ше погружается в празелень глубоководности, забираясь в такие толщи, где еще вчера царила невозмутимая тьма и где история те­перь ему открывается атом за атомом.

— Вот именно. Наше предпочтение к безоглядному поиску и познанию микроистории как раз и означает, что история, а тем самым и сито ее открытых возможностей, со всей стремительнос­тью от нас ускользает.

X. — Не история ускользает от нас, а скорее мы сами, столк­нувшись с пучком ее вероятных дорожных развязок, пытаемся на малом пространстве либо круто ее затормозить, либо, еще луч­ше, от нее уклониться. Но разве такое ей выпадает впервые? Как может она укрыться от самой себя, чтобы хоть на мгновение, на повороте дороги, пускай и спиральной, не бькь или не совер­шаться? И поскольку такая немыслимость исключена, истории, чтобы совершаться неудержимо, разумеется, недостаточно быть только переживаемой, претерпеваемой или творкмой. Потому что она, конечно, не то, о чем вы сейчас говорили: не просто отдельные события или же сцепление событий, или даже какая-то прикровенная глухонемая основа, шевелящаяся под этими проблесками от­кровений. Чтобы история могла с нами статься, могла быть собой и быть здесь-сейчас, она неизменно нуждается — и умеет, еще невнятная, диктовать свою волю! — нуждается в зеркалах, в отра­жениях, в вопрошании человека, в его суждении — и, примени­тельно к данному случаю, раз уж мы о нем заговорили, в необычайной интуиции Гёте, по необходимости сформулирован ной.

* Пауль Геце, оставивший, кстати, записки о военной кампании 1792 года, которыми, кажется, Гёте воспользовался для своей книги о ней.

 

— Индия, ацтеки, Китай, вавилоняне великолепно обошлись бы без наших множительных зеркал и того исторически корыстно­го смысла, какой в них придается задним числом их живому вре­мени и его срокам. Что понятие человечества вряд ли мыслимо без понятия историзма, более или менее единого, более или менее обожествленного, — это наша забота, им она ни к чему. И она-то возвращает нас к Гёте, чья морфология, кстати сказать, весьма дале­ка от наших унылых линеечных горизонтов. Почему же он, к той по­ре уже прославленный маньяк порядка, закоренелый эволюционист, со скептическим недоверием относящийся к любым переборам и перехлестываниям через край, так жаждал встретиться с беспре-делыциком Бонапартом? Дело ведь явно не только в его несомнен­ной гордыне или в буквальном на сей раз, по вертеровскому счету, нарциссизме. Почему эта одержимость сфинксом, воплощенным в истории или историей воплощаемым? Имеет ли еще смысл это его вопрошание, и не является ли сам сфинкс, будь то Наполеон или кто-то другой, всего лишь приманкой, обманчивым призраком среди пустыни времен?

X. — Призрак, нет ли, какая разница? Чем, по сути дела, отли­чается веймарский олимпиец, страстно желающий Бонапарта уз­реть, от беспокойного толстяка Безухова, поглощенного мыслью о его убийстве? У каждого, надо думать, свой сфинкс, которого он у эпохи заслуживает, подобно тому как у каждого, в соответ­ствии с воздухом его привычек и зеркалом его снов, есть свой воспроизведенный с необходимостью образ, и наше единственное отличие от обезьяны — то, что лицом к лицу с этим сфинксовым двойником мы не строим гримасы, разве что в редком случае, но играем с ним, не узнавая себя, в куда менее уморительные за­гадки. Так проходит время, сменяются времена и история полу­чает возможность пробегать и запечатлеваться.

— Как забавно! Какой благостный и утешительный фатализм! Мы, однако, поставили крест на просветительских хлестких сло­вечках. Кто в наши дни удовлетворится мишурой подобных фор­мулировок? Даже то, что наш совместный жребий представляет­ся нам столь непривлекательным, столь уродливым в своей тяго­сти, а подчас просто пакостным до омерзения, то, что некоторые из нас, более удачливые или менее, быть может, гордые, считают единственно для себя возможным со всех ног от него бежать, — даже все это явное еще ничто по сравнению с незримой ставкой, которая исподволь обезображивает наше общее — слишком об­щее! — выражение лица. Какой образ, в какой зеркальности про­яснит и удержит эти стершиеся пятаки?.. Вспомните: сфинкс существо твердокаменное; цепенеющий в ожидании, замирающий перед прыжком, этот хищник, хотя и разносоставной, каменеет всем телом, с ног до головы, да и в ней-то недаром читается жесткая девичья неумолимость. Ничего, стало быть, удивитель­ного, что он не умеет отвечать гримасами на наши гримасы. Но способен ли он, раскрыв рот, за которым скрывается людоедская пасть, — способен ли этот зверь нам ответить, пускай хоть сыми-тировав по-человечески собственный наш вопрос? Я думаю о раз­говоре Пастернака со Сталиным — поразительном телефонном раз­говоре 1934 года, о котором рассказывали многие и в первую оче­редь, разумеется, сам Пастернак. В то время он жил в комму­нальной квартире, где постоянно искал одиночества среди раз­говоров, крика детей, стука посуды и тому подобного. Так что, когда зазвонил телефон и чей-то неведомый сумрачный голос объявил ему, что «товарищ Сталин» хочет с ним говорить, его не­доверчивое изумление обязано было, я думаю, не столько нео­бычности, невероятности, почти чудовищности объявленного со­бытия, сколько чудовищному до гротеска несоответствию с ним обстановки. Такая встреча могла произойти лишь в бесконечном отдалении от любых посягательств повседневности, от ее вторже­ний, лиц, запахов, от ее мимолетных фраз; и уж никак она не должна была совершиться на расстоянии, по воле холодной, по­грязшей в своей отрешенности техники, не знакомой со взглядом. Ее единственной возможностью, — осознал это или нет Пастер­нак, хотя бы впоследствии, — было «с глазу на глаз» в сухостой­ном безмолвии пустыни или, разве что, за неимением таковой, в засушливой строгости ночного пустынного Кремля. И посколь­ку это было не так, а Пастернак оставался всегда Пастерна­ком *, то, заслышав из трубки обещанный голос, и начал он со всей своей юношеской, сбивающей заданный тон непосредственнос­тью, жаловаться — не то телефону, не то телефонному Сталину — на условия своей жизни, работы и, наконец, на совершенно невоз­можные условия их беседы.

* В ту пору нередко цитировали двустишие профессионального насмешника-эпиграмматиста:

Все изменяется под нашим зодиаком,

И только Пастернак остался Пастернаком.

 

Но позвонивший ему спешил и был предельно точен. Происходило это, как известно, после первого ареста Мандельштама, и он, прежде чем вынести приговор, хотел знать безошибочно и наверняка, был ли тот, да или нет, в своем искусстве действительно «мастером». Так и задал он, в лоб и без обиняков, продиктованный текущей минутой вопрос. Впрочем, нелепый характер этого последнего, выразившего по-сталински кратко, но исчерпывающе представления вождя о поэзии и искус­стве, разумеется, не главное, что меня здесь поражает. Кого не кос­нулись его, правда, скудные, зато всякий раз служащие уроком «примеры из литературы» и «сопоставления» с ее героями? Кто забудет его учебно-юмористические ссылки на бедного Гоголя и полемически-назидательные взывания к классикам, лишь бы те были вполне мертвы, окончательно безопасны и пригодны клас­сически к любому использованию? Удивляться в этой связи, пожалуй, следует только тому, что подобный взгляд на «сокровищницу культуры» как на отмеченный непреложностью памятника, рас­крываемый для нужд почитателя саркофаг стал почти что поваль­ным в чуть вылезшей на свет стране, начиная с несметных стад книголюбов, с их пасущего печатного министерства 'вплоть до искуснейших публикаторов, сверхученейших комментаторов, д0 издателей всевозможнейших «наследий» и «наследств»...

X. — Но разве нет для вас на сей раз ничего загадочного в та­ком из ряда вон выходящем внимании к живущему?

— Да, действительно, это могло бы озадачить нас куда силь­нее, потому что ведь автор прославившейся надолго максимы о «незаменимых», каковых, дескать, «у нас» не имеется, Сталин следовал ей буквально и применял ее без ограничений — не к од­ной только массе еще живых, копошащейся в своей мнимой един­ственности, но и — неразделимо — к полчищам мертвых, пона­прасну тревожащим сон живых своим будто и впрямь единствен­ным эхом. Но если даже слепо довериться его особому вниманию, стоит ли вдобавок столь же беспомощно поддаваться изумлению? Тому, сердце останавливающему заволакивающему взгляд, каким он дивил сам себя, любуясь собственным неотразимым оружием?..

X. — Хорошо вам теперь, оставленному без внимания, с горде­ливым бесстрашием от загадки отмахиваться...

— Нет, дело тут, надо сразу сказать, вовсе не в нашей взы­скующей гордости и не в настоятельных, десятилетия спустя, тре­бованиях отваги. Я только предлагаю вам призадуматься; эта явно неодолимая и, как знаем мы, неуемная потребность ошело­мительно отозваться в другом — безразлично в ком именно, ибо люди-то «у нас» взаимозаменяемы, — есть ли она выражение та­кой же неуемной, самовозгорающейся, ни перед чем не останав­ливающейся силы или, напротив, свидетельство гложущего под­спудно сомнения в себе и даже, может быть, — где-то там, не у нас — несомненности призрачного, как дым, бессилия, или же — если под силой разуметь в этом случае власть, а сомнение отне­сти к самой особи его носителя — оба они вместе, движимые об­щей потребностью, отрывающиеся разом от стола и поднимающие трубку кремлевского телефона?..

X. — Достаточно оставить в покое телефон, и тотчас станет очевидно, что вы изображаете здесь двойственную природу сфин­кса — человекозверя, говорящего с нами на нашем языке и пожи­рающего нас так без разбору, но разгадкой пришлой, еще не на­шей уязвляемого однажды насмерть.

— Да ведь именно пришлая, она в нашем царстве оказывает­ся своей, когда к нам возвратившийся, хотя о том и не подозре­вающий герой, разгадывая за всех нас и каждого, находит единственно общий с чудовищем и потому убийственный для чудовища язык. Загадка-то, согласитесь, простенькая, раскусить ее — дело нехитрое, а зверь все же не смог пережить своего человеческого бессилия... Так вот, — давайте-ка поразмыслим дальше, — пред­ставляете ли вы себе Сталина в роли самоубийцы? И не Сталина всего лишь темного, к власти пробирающегося и «в минуту жизни трудную» предлагающего свою отставку, а Сталина неприкрыто за­гадочного, в полноте ее и на ее вершине, если только бывает у та­кой власти завершительно-сытая полнота... И с другой стороны, когда он изрекает свое откровение о «незаменимых», что это: угро­за, приказ, наставление в мертвых полуживой, а в живых полу­мертвой череде пред-стоящих либо, наоборот, клич, подсказанный скрытой необходимостью в них — не живых и не мертвых, а просто наших,- вроде тех, что под ручки ведут коренастого Вия, и в тех тоже, особенно в тех, кто, пока без замены, нужный до крайно­сти, еще колеблется — да или нет? — заглянуть ли в глаза на же­лезном лице? А поскольку, должно быть, и без уподоблений в рав­ной степени верно то и другое, к каким же властям, к какому в них чину отнести надлежит Пастернакова искусителя и по какому ве­домству проходит в мирах столь любезное его духу «у нас», где мы, кстати сказать, все на одно лицо, до сих пор безвылазно числим­ся в ожидании запропавшего Гоголя? Не по тому ли как раз, ве­дущему строгий учет мертвым душам, за которым охотно, с тай­ным, может быть, облегчением Сталин запишет и бедного «масте­ра», еще вчера ему недоступного, зато теперь, в таком признанном качестве, удобоваримого и насквозь своего *?.. Вопросов, как види­те, целая вереница, и я сомневаюсь, что можно с ней справиться по-геройски, выпалив односложный и однозначный ответ.

* Требуется ли еще уточнять, куда записана и где читается мастеровито-Унылая и юмористически-общедоступная бедная Лиза, то бишь «Маргарита», Булгакова?

 

X. — Но наш сфинкс обо всем этом и не спрашивает! Ни вас, ни, конечно же, Пастернака! Ну а если вы надумали подменить древнего вопрошателя своим собственным, местным чудовищем, придется вам напомнить, что такое гоголевский землистый Вий и чем, несмотря на явно общее хтоническое происхождение, он от­личается от твердокаменного сфинкса. Прежде всего, отличие на­иболее очевидное: Вий загадок не загадывает, поскольку, не в пример человекозверю, он сам — сплошная безвыходная загадка. Кто он? Что у него в глазах? Об этом нам ничего не сказано, однако, судя по всему, они совершенно мертвы и, когда ему под­нимут веки, страшны именно дышащей — или кишащей? — у пря­мостоящего могильной пустотой, в противоположность сфинксо­вым, горящим ужасающей избыточностью жизни. Вий вообще, на­до признать, существо, — я чуть было не сказал вещь, — напрочь ис­кусственное и едва ли не механическое, а если он все-таки живуч и даже, может быть, живуч сверх меры, то обязан этим лишь отсутствию в нем всякого признака тлетворной жизни. Кое-какие органические детали не ему принадлежат и привнесены извне, у Гоголя, правда, он именуется человеком, но что же у него, за ис­ключением косолапой дюжей фигуры, хоть намеком свидетельст­вует о его человечности? Какой-то, быть может, недоработанный, вырвавшийся из рук, спотыкающийся на ровном месте Голем? Но уж слишком, право, он несамостоятелен, слишком нуждается на каждом шагу в поддержке и услугах нечистой силы. Вурдалак ли? О том нет у нас сведений, и ничего не расскажет грянувшийся бездыханно на землю Хома. Даже все то скотски-звериное, кото­рое напропалую беснуется вокруг, мельтеша скверной крыльев, жал, клешней и хвостов, ни в какой степени к самому Вию не отно­сится. Или он, как и вызвавший его мертвец, но зато без ненуж­ных животных придатков, просто-напросто черноземный ходячий труп, уже весь проросший, превратившийся в человекорастение, с шапкой лесных волос на голове, с корневыми жилистыми конеч­ностями и с тянущимися до земли отростками век? Но тогда отку­да же, из каких таких залежей, взялись у него железное лицо и железный указующий перст? Нет, чего уж тут думать, это не ми­нерал, не растение, не зверь, не человек и, тем более, конечно, не человекозверь, а откровенное черт знает что, какая-то несу­светная, в слове и словом живущая чертовщина. Потому-то сама она, — есть ведь логика и у этого слова, в котором Гоголь утопил навсегда простоватое народное поверье, — потому-то Вий только кричит не своим или, как нам здесь сказано, подземным голосом, но вопросов задавать не умеет и ответы выслушивать не собирает­ся. Ну какой с ним общий язык! Лишь завидишь его — тут и сказ­ке конец, и вообще конец всякой истории. Пока веки опущены, га­дайте вволю... Непутевый философ, стоящий перед ним, как Эдип перед сфинксом, но приведенный сюда не героической необходи­мостью и даже, пожалуй, не роковой страстью знания, а бесплод­ным и беспредметным, снедающим душу любопытством страха, погибает — от страха же — неминуемо, и не потому что в глазах пред-стоящего распахнулась, взглянув на него, какая-то внятная, нестерпимо-последняя тайна, но потому, вероятно, что, его обна­ружив, наконец встретилось завороженному то, что не лезет и впрямь ни в какие ворота: никаким сверхмаг'ическим или сверхис­ступленным заклинаниям не подлежит, ни в каких сокровенных молитвах, в обжигающих губы проклятиях не растворяется...

— Что же это, право, за встреча, если глядят на Хому глаза мертвые и пустые? Пусть они даже чем-то кишат, их слепое зияние еще очевидней; ну а раз уж они сослепу узнают, то, конечно, не Виевым встречным зрением...




Поделиться с друзьями:


Дата добавления: 2015-04-30; Просмотров: 270; Нарушение авторских прав?; Мы поможем в написании вашей работы!


Нам важно ваше мнение! Был ли полезен опубликованный материал? Да | Нет



studopedia.su - Студопедия (2013 - 2024) год. Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав! Последнее добавление




Генерация страницы за: 0.051 сек.