Студопедия

КАТЕГОРИИ:


Архитектура-(3434)Астрономия-(809)Биология-(7483)Биотехнологии-(1457)Военное дело-(14632)Высокие технологии-(1363)География-(913)Геология-(1438)Государство-(451)Демография-(1065)Дом-(47672)Журналистика и СМИ-(912)Изобретательство-(14524)Иностранные языки-(4268)Информатика-(17799)Искусство-(1338)История-(13644)Компьютеры-(11121)Косметика-(55)Кулинария-(373)Культура-(8427)Лингвистика-(374)Литература-(1642)Маркетинг-(23702)Математика-(16968)Машиностроение-(1700)Медицина-(12668)Менеджмент-(24684)Механика-(15423)Науковедение-(506)Образование-(11852)Охрана труда-(3308)Педагогика-(5571)Полиграфия-(1312)Политика-(7869)Право-(5454)Приборостроение-(1369)Программирование-(2801)Производство-(97182)Промышленность-(8706)Психология-(18388)Религия-(3217)Связь-(10668)Сельское хозяйство-(299)Социология-(6455)Спорт-(42831)Строительство-(4793)Торговля-(5050)Транспорт-(2929)Туризм-(1568)Физика-(3942)Философия-(17015)Финансы-(26596)Химия-(22929)Экология-(12095)Экономика-(9961)Электроника-(8441)Электротехника-(4623)Энергетика-(12629)Юриспруденция-(1492)Ядерная техника-(1748)

Записки художника




Нина РОМАДИНА.

О САМОМ СЕБЕ

Родился я 19 мая 1903 года в Самаре, на Садовой улице, в домике во дворе, флигеле большого доходного дома. Этого дома давно уже нет. Отец, Михаил Андреевич Ромадин, и мать, Мария Кузьминична Головина, были крестьянами Ставропольского уезда Самар­ской губернии, выходцы из соседних сел с своеобразными названиями Пискалы и Ташла. Находились они в 40 километрах от Вол­ги и были окружены громадным сосновым бором. Крестьяне работали на рубке этих лесов. После окончания военной службы отец навсегда осел в городе, стал железно­дорожником. Кроме того, он всю жизнь са­моучкой занимался живописью. Он был очень одаренным человеком.

После Самары мы переехали в Оренбург, где отец работал главным кондуктором на экспрессе. Из-за своей непоседливости отец часто менял города, и всегда это были горо­да, а не деревни.

Некоторое время он даже пробыл в Мер- ве и Кушке, очевидно, это связано с тем, что отец служил в армии как раз в этих местах, в железнодорожном батальоне.

В мои 7—8 лет мы жили в Мелекесе — тихом посаде, окруженном лесом. Лес стоял вплотную, тяжелый, темный, вечный. Я лю­бил его, целые дни смотрел, мечтал о нем и боялся. Казалось, что там живут лешие, обо­ротни и Баба-яга.

И вдруг, в 1913 году, снова Самара. Ог­ромный город, «русский Чикаго», как его тог­да называли. Разбитной, шумный, с огром­ной пристанью, с Волгой, запруженной сот­нями барж, расшив, лодок. Постоянные гуд­ки пароходов. И тут, же рядом вокзал, такой же безудержно полйый энергии и движения, вечно бегущих за счастьем людей. Самара славилась на всю Россию жигулевским пи­вом, секрет которого заключался в особо под­ходящей для пивоварения родниковой воде, залегавшей на большой глубине.

Самару опоясывали яблоневые сады, бах­чи, огороды. Наша улица неслучайно назы­валась Садовой. По ней к огромному, бескрайнему, пахучему, яркому, шумному тор­жищу — Троицкому базару — шли и шли по мощенной булыжником улице бесконеч­ные обозы с яблоками, дынями, арбузами. Запах спелых фруктов, аромат пригородных садов, кажется, никогда не улетучивался с нашей Садовой улицы.

Но вся душа моя принадлежит Волге. Это широкое счастье утреннего покоя, могучая, великая, все в себя забирающая Волга; ка­кое счастье, какая радость с утра бежать к ней, чтобы валяться на песке, «летать» на лодке «на ту сторону», бесконечные Волож­ки, их чистые струи и просвечивающие сквозь воду на песке камушки, приречные кусты, лопухи... и безмятежное чувство ра­дости и почти постоянное солнце. Нет, это­го вольного, короткого детства мне не за­быть!

Шел 1914 год — Первая мировая война. В доме — крайняя нужда. Скудные заработки отца и многочисленность семьи (пять чело­век детей, я — самый младший) заставили меня пойти торговать газетами.

Я ежедневно вставал в 4—5 часов утра, бежал получать газеты, быстро продавал у вокзала и шел в школу. В школе своего поло­жения ужасно стеснялся, скрывал ото всех, ведь тогда газетчиками были самые «отбро­сы», несчастные сироты, брошенные, улич­ные дети, полуворы, которых порождала нуж­да и война. Поэтому рос я молчаливым и скрытным.

За газетами на рассвете собиралась тол­па, и начинались драки, детские свалки пе­ред маленьким оконцем, где выдавали газе­ты. Каждое утро со страхом я вновь прибе­гал в очередь за газетами «Волжский день», «Волжское слово». Я был настойчив. Нужно было раньше других с тяжелым холщовым мешком на плече от Волги добежать до вокзала. Тогда продашь газеты первым. Помню, в первый раз принес матери 11 копеек, их хватало на два фунта мяса, правда, «сбой», то есть всякие не сортовые части.

Ясно помню: знойный, пыльный день, я сижу на асфальте, прислонившись к стене дома на Шиховаловской улице, на мне ру­башка, штаны, холщовая сумка рядом, ра­зут. Газеты почти все проданы. Мне 11—12 лет. Очень грустно, тяжесть суровой жизни и несправедливости уже легла на мои детские плечи. Будущее грезится очень смутно. Сейчас побегу на Троицкий базар обедать — окрошка (копейка) и булка. Из огромного чана черпаком веселый молодец наливает в миску окрошку — куски мяса, воблы, огур­цы и прочее все вместе. Дешево, но доброт­но и сытно. Сколько надо мне, почти ребен­ку? А завтра утром опять мои мучения. Опять очередь за газетами. Грустно, обидно, чуть не до слез. Солнце жжет, улица пустынна, жарко, но я люблю жару. Моментами, когда бывал свободен, я рисовал и писал акваре­лью, подражая отцу.

Отец всегда что-то делал, тихонько напе­вая. На него радостно было смотреть: он доб­рый. «Грозился», но никогда не тронул паль­цем. С самого раннего детства я помню, как он садился и писал свои удивительные лод­ки, деревья, свои мечты. Я стоял рядом как завороженный и никак не мог поверить, что это мой отец. Он мне казался существом сверхъестественным. В этот момент я его боялся. По-видимому, мое состояние доходи­ло до него, он поворачивался, улыбался и мазал мне кистью под носом или по щеке. Я обижался на минуту, и все-таки он продол­жал мне казаться человеком сверхособенным.

■ Скитания отца по России, переезды из города в город с семьей, а иногда и без нее (он просто оставлял мать с детьми и уез­жал), я объясняю его стремлением выбить­ся из нужды, выйти из круга, выше которого он был по своим способностям. По суще­ству — погубленный талант.

После его смерти осталась небольшая биб­лиотечка, в ней книги по астрономии, бота­нике, медицине, «Похвальное слово глупос­ти» Э. Роттердамского и «Травники». В тра­вах он разбирался исключительно, лечился сам, лечил и других. Иногда, взяв кусок хле­ба, он уходил на два-три дня в лес и являлся оттуда весь увешанный, словно обросший травами, смуглый, коренастый (он был не­большого роста), как бы вышедшей из леса живописной копной. Светлые голубые глаза светились, как у врубелевского «пана». Кон­чил он только двуклассную церковно-приходскую школу.

Когда я начал рисовать в 8-летнем возра­сте, отец противился этому изо всех сил, отнимал краски, уничтожал рисунки, гово­ря при этом: «Не хочу, (чтобы ты голодал, а если станешь художником, будешь бедство­вать всю жизнь. Нужно быть техником». Он умер в 1936 году, когда я уже давно окончил институт, много выставлялся, обо мне писа­ли — радость его и гордость за меня были безмерны.

Моя мать, урожденная Головина, была неграмотная, но очень умная от природы женщина. Властная, суровая, глубоко рели­гиозная и высоконравственная, она была требовательна к себе и людям. Она сохра­нила чистую русскую речь. Поговорки, по­словицы, к месту сказанные, так и сыпались из ее уст. Молодым я это мало ценил. Оби­жался, что она неласкова, сурова. Но впос­ледствии понял почему: отец спокойно уез­жал из дома, оставляя на ее руках пятерых детей. Он знал, что она справится, прокор­мит семью. Мать никогда не жаловалась, твердо знала свои силы, умела постоять за детей и только позволяла себе «поубиваться» и повздыхать в разговорах с соседками.

Помню тяжелую болезнь матери. Ее уже соборовали, отправляли в неизвестность. С полудня и всю ночь я стоял на коленях и молился за нее, за ее жизнь. Помню, как она говорила: «Коля, встань». «Не встану, — отвечал я, — пока не вымолю твою жизнь». Мама выздоровела. Тяжелая жизнь наложила на ее характер свой отпечаток, ока не была веселой, никогда не пела, но при­ход гостей в дом был для нее священен. Го­стям выставлялось все лучшее, "в ущерб сво­им. Уже в старости она проводила иногда у меня зимы. Встретить моих друзей пельме­нями, пирогами, показать им достаток сына было для нее счастьем и гордостью. После­дние годы своей жизни родители жили в Ташкенте. В Узбекистане в то время жило много бывших железнодорожников, друзей их молодости.

Жизнь газетчика, продавца с лотка на вокзале всякой мелочи (папиросы, тетради, карандаши) и даже хлеба, который пекла мать, продолжалась до 1918 года. В школу было некогда ходить. Последние два года — 15 и 16 лет — я почти не учился, школа ка­залась мне далекой. Жизнь волжского горо­да в дни войны и революции, вокзал, демо­билизованные солдаты, матросы — вот сре­ди кого я находился.

В 1918 году я вступил добровольцем в Красную гвардию. За хороший почерк и умение обращаться с лошадьми меня взяли личным рассыльным комиссара области. Я развозил поручения комиссара по городу на чистокровных лошадях. Это, конечно, достав­ляло мне большое удовольствие. Я получал военный паек, на который жила вся наша семья. Таким я себя и помню — худенький, бледный, всегда полуголодный.

С 1919 года Самара зажила мирной жиз­нью. Я понимал, что мне необходимо учить­ся. Демобилизовался, вновь поступил в шко­лу. В конце лета сделал попытку поступить в художественный институт в Москве. По­ездка в то время в Москву — целая эпопея. Вся Россия двигалась. Возвращались демо­билизованные на восток. С востока на запад ехали толпы людей, кто куда: возвращались домой, искали своих, везли мешки с мукой, хлебом. Эшелоны забиты измученными, ус­тавшими людьми, железнодорожных биле­тов не существовало. Нужно изловчиться, залезть при отправлении в теплушку и там отвоевать себе место, а его не было не толь­ко чтобы сидеть, а, по существу, и стоять.

С папкой рисунков, куском хлеба, бутыл­кой кипяченой воды (была холера) и в од­ной рубашке я забрался в вагон. Стояли вплотную. Постепенно расселись на полу и к вечеру уснули, плотно прижавшись друг к другу. Наутро я с ужасом увидел, что бок моей рубашки промочен селедкой, мешок с которой навалил на меня сосед, спящий ря­дом.

На пятые сутки я в Москве. Устроился на Разгуляв, на чердаке. Жили там рабфаков­цы. Голодно. Москва пустынна, наступал Деникин.

Поступить во Вхутемас не удалось. Мне выдали справку Совета народных комисса­ров за подписью Ульянова-Ленина, что в этом году приема во Вхутемас нет.

На второй день приезда пошел в Третья­ковскую галерею. Шел босиком, настолько отвык в Самаре носить летом обувь, шел, конечно, пешком с Разгуляя. Пришел очень рано. Напротив Третьяковки, где сейчас ху­дожественная школа, лег на траву и уснул. Когда открыли галерею, я обулся и вошел.

Описать впечатление невозможно. Я был ошеломлен красотой, глубиной и высотой русского искусства. Многие картины я знал по открыткам (отец любил писать с откры­ток), некоторые по репродукциям. Но тут я увидел все настоящее, великолепное. Вру­бель совсем околдовал меня. Нестеров, Ре­пин, Суриков, да разве можно перечислить всех! Тут я понял, что должен учиться. Ехать домой, закончить среднюю школу, вернуть­ся в Москву подготовленным и поступить в институт. Что я и сделал.

Обратный путь домой в Самару был еще труднее. На Разгуляв я променял верхнюю рубашку на хлеб, но, к сожалению, съел его с такой быстротой, что даже не заметил.

В поезде лежал на верхней полке страш­но голодный. В вагоне ехали демобилизованные матросы и солдаты- На следующий день один из них заметил, что я ничего не ем и не спускаюсь с полки, и поделился со мной едой. Увидев мою папку, спросил, могу ли я нарисовать его. После первого рисунка дру­гие тоже захотели позировать. Я рисовал, а меня кормили, и все были довольны.

Какое тревожное, необыкновенное время. В вагоне между солдатами и матросами ча­сто вспыхивали ссоры. Хватались за оружие, все были вооружены. Помню, как один кра­савец матрос, с презрением отзываясь о пе­хоте, говорил: «Ну, что у вас — галифе, га­лифе, галифе (имея в виду выстрелы из вин­товок), а у нас — клеш! клеш! клеш! И сразу пятьсот под лед (подразумевая артиллерий­ские залпы с корабля)».

Так мы добрались до Сызрани. Мост через Волгу. Через него не пускают эшелоны с гражданскими. Это понятно, мост стратеги­ческий, единственный, связывающий две части России. Народу на вокзале в Сызрани набралось бесчисленное количество. Я жду, снова голодный, со мной только папка с ри­сунками. Мой сосед красногвардеец, имею­щий справку с восьмиугольной печатью о том, что он демобилизован и возвращается домой, предложил: «Сейчас мы получим обед на дво­их». Вписал в справку химическим каранда­шом: «Обед на двоих», и мы пошли через рельсы в эвакопункт, где повар, стоя у ог­ромного котла, половником разливал жидкий суп. Возле него горой лежали справки. Взгля­нув на нашу, сказал: «Одна справка — один обед» — и плеснул в котелок. Мой добрый товарищ поделился со мной, мы сели на ас­фальт перрона и по очереди, черпая одной ложкой, съели суп. Домой же он вез только одну, правда огромную, корзину с замком (в каких в то время возили вещи), а в корзине — только котелок и ложка.

Когда двинулся военный эшелон к мосту, все бросились за ним, цепляясь на ходу за под­ножки. Вокруг стояла цепь солдат с винтовка­ми, нас сбивали прикладами: они ведь не име­ли права везти через мост людей. Но так или иначе народ продирался в вагоны. Пробрался и я. Двери и окна закрыли. Мы задыхались. На «тормозах» стояли красноармейцы с винтов­ками и, когда пассажиры пытались открыть оета, начинали стрелять. Наконец Волгу пере­ехали, окна и двери открыли. Поезд беспре­пятственно дошел до Самары.

Я — ДОМА!

В Самаре несколько последних месяцев до поездки в Москву я учился в загородной школе-коммуне. Туда я и возвратился.

Эта школа, которая вошла в историю под названием «Башкировка», потому что находи­лась в доме и садах волжского мукомольного миллионера Башкирова, имела большое влия­ние на мое развитие. Дом, а вернее, несколь­ко домов стояли на красивом высоком берегу Волги, утопали в садах. Имелся свой спуск на Волгу, свои лодки. Это был рай. У нас — свое электричество. Лес подавался наверх маши­ной — электрическим воротом. Мы все рабо­тали: пилили, кололи дрова, сами топили печи. Была также токарная мастерская, много сво­ей земли. Мы работали и на огородах. Име­лась своя продуктовая кладовая.

В доме сохранились великолепная библио­тека, издания классиков, слепки с античных скульптур, огромные фотографии скульптур Фидия. И замечательный актовый зал.

Преподавательский состав очень высоко­го профессионального уровня. В то голод­ное время с нами занимались университет­ские преподаватели, а в Самарском универ­ситете были преимущественно преподава­тели из Петрограда, попавшие в этот волжс­кий город во время войны и разрухи.

Душа и организатор «Башкировки» — ди­ректор школы, она же преподаватель исто­рии — Вера Николаевна Лукашевич. Дочь народовольца, прослушавшая курс истории в Сорбонне, деятельный и справедливый че­ловек, она вносила во все возвышенный эн­тузиазм русского демократизма. В тяжелое время голода в Поволжье она добивалась для школы всего возможного и невозможного. Ходила в Самару в облоно пешком, в лаптях (ботинок не было), а школа находилась на расстоянии 10 километров от Самары. Эта истинно русская женщина с достоинством переносила лишения и трудности.

В школе работали всевозможные кружки. Музыкальное образование практически мог­ли получить все желающие: такое было оби­лие музыкальных инструментов — 12 пиа­нино, 5 роялей. Руководил музыкальными и драматическими занятиями Николай Дмит­риевич Самарин, окончивший Петербургс­кую консерваторию. Ставили оперы, драмы. В «Борисе Годунове» я играл Бориса, писал декорации. Школа связала учившихся в ней на всю жизнь. Называть себя «башкировцем» было лестно.

Как-то в школу приехала делегация из Мос­квы. Знакомство ли с новым начинанием — организацией школы-коммуны — или просто артистическая группа, не знаю. Среди них был некто Горощенко, на концерте он выступил как скрипач. Перед концертом я, как всегда для всех спектаклей, нарисовал афишу. На ней изобразил Волгу, Жигулевские ворота. Горо­

щенко заинтересовался афишей, познакомил­ся со мной и сказал, что из Москвы вышлет мне книгу Дж. Рескина об искусстве. И дей­ствительно прислал. Эта книга произвела на меня огромное впечатление. Я ее изучил от корки до корки. Многие места цитировал по памяти: «Наука изучает отношение вещей друг к другу, а искусство только отношение их к человеку». В письме, которое Горощенко вло­жил в книгу, он писал, что мне необходимо ехать учиться в Москву. О том же самом я вычитал и у Рескина: «Половина наших ху­дожников, обладая знаниями, гибнет от недо­статка образования; самые лучшие из тех, ко­торых я встречал, были образованны и без­грамотны. Однако идеал художника не есть безграмотность; он должен быть очень начи­тан, сведущ по части лучших книг и совер­шенно благовоспитан, как с внутренней сто­роны, так и с внешней. Словом, он должен быть пригоден для лучшего общества и дер­жаться в стороне от всякого».

До 1940 года я больше не встречал Горо­щенко, не знал, кто он и где живет. Вдруг в 1940 году в Тарусе я встретился с ним, не помню, кто из художников нас познакомил. Он преподавал рисунок в каком-то из ин­ститутов, значит, кроме скрипача, был и ху­дожником. О присланной книге не помнил, прошло слишком много лет. Очевидно, де­лать добро заложено в нем. Ему было прият­но узнать, какое значение имел для меня его бесценный подарок в мои 16 лет. '

Учился я с необыкновенным рвением, за год сдавал экзамены за два класса. В 1922 году, весной,,я окончил школу, поступил в Самарский художественный техникум, трех­годичный курс которого закончил в один год. В эту же зиму посещал лекции в Самарском университете.

В Самаре мы, студенты художественного техникума, организовали театр-студию, под­готовили два спектакля, в том числе «Же­нитьбу» Гоголя, играли их на клубных сце­нах, сборы делили и на это жили и учились.

В 1923 году я приехал вновь в Москву, выдержал вступительные экзамены и был принят во Вхутемас. Вся моя дальнейшая жизнь связана с Москвой.

Первый курс — рисунок у Щербиновского. Замечательный преподаватель и худож­ник, друг Шаляпина и Коровина. В мастерс­кой у него 105 человек. В то же время у неко­торых профессоров всего по 8—10 человек. Живопись — у Древина. Я учился с боль­шим увлечением, приходил в мастерскую первым. Сторожа уже знали меня и пускали.

Две сцены в мастерской Щербиновского. Первая. Он сам, сурово обращаясь ко мне: «Волосы отпустил, в альбом рисуешь?»,Я страшно смущен, стараюсь объяснить, что у меня талон в баню, талон бесплатный, стриж­ка тоже, а пока идет очередь, пришел рисо­вать. Стипендия 8 рублей, бей бесплатных бани и парикмахерской не обойдешься. Вторая сце­на. Мы рисуем, нас 105 человек. Позирует Костя Дорохов, наш товарищ, студент. Пози­рует тоже из-за страшной нужды. Щербинов- ский проходит миме), меня, смотрит мой рису­нок и произносит: «Остановитесь, посмотри­те на него, я ему предсказываю большое буду­щее. Мне нужно было преподавать тридцать лет, чтобы сказать эти слова. Вот лев, а вы все котята». Это так неожиданно и так лестно, мне, студенту первого курса.

Со второго курса я учился у Фалька. От­носился он ко мне очень хорошо. Мы с ним гуляли по Москве, ходили в музеи. Я просил его не подходить ко мне во время занятий, он согласился и не трогал меня. Дело было в том, что, подходя к студенту, Фальк любил брать кисть и делать на работе черный кон­тур. Это очень сбивало меня, и я его попро­сил предоставить меня самому себе: «Если будет получаться хуже, вы мне скажите об этом, Роберт Рафаилович», — просил я его. Он согласился, и о работе мы беседовали с ним, гуляя вечерами по Москве.

Когда я был на втором курсе, на Парижскую выставку отбирали восемь работ со всего Вху­темаса, в их числе выбрали одну мою. С Мос­ковской художественной выставки Третьяков­ская галерея приобрела два моих пейзажа. В 1930 году я окончил институт со званием «ху­дожник-станковист 1 категории». С тех пор моя жизнь целиком посвящена искусству.

Через все мытарства и испытания я нес одну мечту — искусство. И вот моя мечта осуществилась. В 1939 году я поехал на Вол­гу и начал писать маленькие пейзажи. Ра­ботал очень напряженно. Я решил сделать выставку. На открытии выступили Машков, Лентулов, Туржанский. На выставку пришел Нестеров. Он перед этим не ходил на выс­тавки 20 лет. А привезла его Ольга Валенти­новна Серова, дочь Серова. С тех пор я стал постоянным участником всех всесоюзных и юбилейных выставок, а первая моя персо­нальная выставка состоялась в 1940 году. С 1950 года начали выходить мои монографии.

ФРАГМЕНТЫ ИЗ ДНЕВНИКОВ РАЗНЫХ ЛЕТ

Искусство не изображает видимое, но де­лает его видимым.

Ничего не хочу я от жизни, кроме ощуще­ния радости и чувства справедливости, це­лесообразности жизни и любви, которой я переполнен ко всему: России, женщинам, детям, скорби людской.

Есть у меня долг перед Россией, перед своей страной, перед русскими лучшими людьми. Я отделяю лучших, добрых, любя­щих русских людей. Лучшие те, кому дан Дар любви.

.Сам я не устаю благодарить жизнь за этот Дар. Моя любовь к природе, ко всем этим ве­точкам, елочкам, глухому лесу, тихой воде, бур­но-весеннему щебетанью воробьев, карканью ворон, крику сороки и вечно-вечному журча­нью ручья наполняет мое сердце смыслом су­щего.

Я живу в своих поездках неуютно, без вся­кого комфорта, но радостно. Кажется мне, что я исполняю честно свой долг, превозмо­гаю капризное желание успокоенности, житейского благополучия. Я всегда старал­ся этого избегать. Счастье и несчастье не всегда различимы, часто одно из другого вытекает. Держась такой точки зрения на жизнь, я почти постоянно счастлив.

Мне Бог дал счастье любить красоту при­роды, ее чистую, незапятнанную душу, впи­тывать и передавать свои чувства к ней.

Ты единственная, моя красавица Земля, — едва ли есть где более красивая живая планета. По-видимому, религия и древние мыслители, считавшие Землю центром ми­роздания, более правы, чем все новейшие открытия, предположения и научные гипо­тезы. Так жалко будет расстаться с тобой, с тем счастьем, которое ты даешь, с той не­сказанной радостью жизни, с великими ее инстинктами — любовью, добром, сохране­нием жизни и продлением рода.

Что ждет впереди? Знаю, что не напрас­но жил, переживал, мыслил — как бы гото­вился к новой деятельности. Вот сейчас земля спит. Стоит прекрасная в своей вечной не­повторимости осень. Выпавший снег создал дивный орнамент на елках, ветках, кустах, создал хрупкую форму на нежных ветках. И тайну...

Пейзаж открывает полную возможность свободно выражать свои чувства.

Пейзажи Пушкина, Тютчева, Тургенева, Есенина, Левитана и других удивительно созвучны человеку и будут постоянно зву­чать в нашем сердце.

Сегодня, по обыкновению, много думал — почему так много внимания я уделяю мас­терству? Что это у меня — пресловутый «рос­сийский академизм»? Ведь главное — это чувство. Именно в периоды упадка, дегра­дации духа, мастерство начинает заменять чувство.

Нет большей правды в искусстве, чем сама жизнь. Только она и являет постигаемую чувством красоту, которую художник пыта­ется воспроизвести.

О НЕСТЕРОВЕ

Нестерова среди художников я начал вы­делять особо еще с 16 лет, когда в первый раз приехал в Москву и попал в Третьяков­скую галерею. Его «Варфоломей» задел меня так глубоко, что я сразу же поставил его в один ряд с Врубелем; поразил меня также портрет жены Михаила Васильевича — Ека­терины Петровны.

Потом, уже в 1935 году, состоялась его пер­сональная выставка в Музее изящных ис­кусств в Круглом зале. Она меня несказан­но обрадовала, и я, тогда бесштанный сту­дент Вхутемаса, мечтал приобрести его пас­тушка — «Свирель».

Я жадно слушал и читал о Нестерове все, что мог узнать и достать. Суждения о нем были достаточно едины и характеризовали его как сурового, фанатично честно относящегося к своему творчеству и назначению в жизни ху­дожника.

Мои представления о Нестерове стали го­раздо глубже после моих встреч н бесед с Павлом Дмитриевичем Кориным, с которым я был знаком уже довольно давно. Но все это были лишь заочные ощущения.

А познакомились мы с Михаилом Василь­евичем в 1940 году на моей персональной выставке на Кузнецком мосту.

Когда я привез работы в выставочный зал и сложил их вместе в уголочек, они умести­лись на очень маленьком пространстве. Я удивился: как же они займут весь зал? И только безотчетная храбрость подсказывала мне, чтобы я не отступал, чтобы был так же смел, как тогда, когда юношей переплыл Волгу под Самарой.

Но и сейчас, когда я привожу свои рабо­ты в Академию художеств, продолжаю удив­ляться, как же мало надо работ, чтобы за­нять все залы! В 1940 году на той выставке у меня было то же самое впечатление. Сколь­ко "волнений перед выставкой!

Николай Васильевич Власов, друг всех известных московских художников, устрои­тель выставок из частных собраний, знаток русской живописи, сообщил мне, что завт­ра, „числа я не помню, в 11 часов утра мою выставку посетит сам Нестеров, а привезет его дочь Валентина Серова.

Я был очень взволнован — мне казалось, что это абсолютно неосуществимо по тем или иным причинам. Когда утром я пришел на выставку, зал был уже довольно полон. Вмиг разлетевшееся сообщение о том, что при­едет Нестеров, взволновало многих. Всем хо­телось увидеть его, а надо сказать, что худо­жественных выставок он тогда не посещал.

Я сидел в середине зала и вдруг увидел человека небольшого роста, с резкими дви­жениями, острого, с сухим лицом мудреца и аскета. Надо было видеть, как он подошел к швейцару, снял двумя руками кашне и подал его. Меня поразил его властный жест и сжатые в кулаки руки. Этот жест напом­нил мне портрет И. П. Павлова. Михаил Васильевич несколько раз обошел выставку и подошел ко мне. Сказал немного хороших, похвальных слов и пригласил посещать его. Я стал его вторым учеником после Корина, который был до меня его учеником уже 26 лет.

Через два дня я пришел в дом к Нестеро­ву в первый раз. Жил он в Сивцевом Враж­ке. Он посадил меня в маленькой комнате в кресло вместе с собой и обнял. В кресле двоим было очень тесно. Он спросил: «От­куда вы это знаете?» Я сразу понял, что спра­шивает он о сущности творчества, и начал отвечать издалека. Сказал, что учился у Фаль­ка. Он заметил: «Фальк не знает». Я ему ска­зал, что считаю своим первым учителем Щербиновского, Михаил Васильевич возразил: «Откуда мог знать это Щербиновский? Впро­чем, — добавил он, — Щербиновский был другом Коровина, мог от него слышать, но сам не знал». Тогда я сказал, что своим пер­вым учителем считаю также Крымова. Он кивнул: «Крымов знает. Приносите все, что вы напишете, плохое и хорошее. Обязатель­но. А плохое — особенно».

Я ему приносил все, писал я тогда малень­кие вещи, величиной с ладонь, после того, как я писал картины, за которые был «про­славлен», с фигурами в натуральную вели­чину: 50 фигур — «Страна Советов». Я по­нял, что это не мое, это искусство было на службе полемики, политики, рецензий. С помощью Нестерова я понял, что с этим ис­кусством далеко не уйдешь. Понял, что нуж­но бесконечное изучение натуры, этого мне не хватало, потому что бешеные темпы не давали возможности изучать природу, а без глубокого знания природы никакого худож­ника быть не может. Правда, мне Нестеров сказал на выставке, что и эти мои вещи, ком­позиции — тоже искусство, только к ним у меня мало было подготовки.

Еще до моего первого посещения дома Михаила Васильевича, на нашей первой встрече на выставке, он серьезно спросил: «Перед тем, как прийти ко мне, ответьте, пожалуйста, на два вопроса: есть ли у вас воля и любите ли деньги?» Я ему ответил определенно, что деньги не люблю, а воля у меня как будто бы есть. - Вскоре Михаил Васильевич попросил по­казать ему мою жену. Принимали нас ве­чером, очень приветливо, душевно, всей се­мьей: Екатерина Петровна, дочь Наташа и сын Алеша. Впечатление такое, как будто мы были знакомы очень давно. Моя жена, Нина Герасимовна, пришла в темно-синем платье, которое носила до того 8 лет. При расставании, в прихожей, Михаил Василь­евич подал ей пальто, быстро отскочил от двери (боялся простудиться) и тихо сказал мне: «И с этой стороны я спокоен». С того дня началась наша дружба с семьей Несте­рова, которая продолжается до сих пор.

1 июня у Михаила Васильевича день рож­дения, ему исполнялось 78 лет. Послав пред­варительно поздравительную телеграмму и получив от него по телефону приглашение, пришел вместе с женой.

Народу собралось очень много. Михаил Васильевич усадил меня на сундук, прижал

к себе и произнес: «Вот здесь, на этом сундуке, одни художники сидят». В этот вечер мне выпало счастье познакомиться с друзь­ями Михаила Васильевича: внуком Тютчева Николаем Ивановичем, архитектором Щусе­вым, художницей Кругликовой, певицами Ксенией Георгиевной Держинской и Надеж­дой Андреевной Обуховой, баритоном Пан­телеймоном Марковичем Норцовым (лучшим Онегиным) и другими. С Ксенией Георги­евной Держинской нас связала близкая дружба до самой ее смерти.

Вечер получился очень праздничен, очень сердечен и очень прост. Обычные слова, обычные поздравления, но все одухотворе­но присутствием большого художника.

Помню другой вечер. Раздался телефон­ный звонок: «С вами говорит Михаил Васи­льевич. Я приглашаю вас сегодня к себе в четыре часа, не хотите ли вы, чтобы еще кто- то был? Я не знаю, кого вы хотите, но, если не возражаете, будет Кончаловский». Я при­ехал минута в минуту, чуть позже появился Петр Петрович с женой. Чета Кончаловских была, помню, увлечена, они говорили, ка­кие интересные портреты пишет Петр Пет­рович и какая замечательная Ольга Василь­евна. Когда я почувствовал, что мы засиде­лись, начал уговаривать всех уйти потому, что было поздно и Михаилу Васильевичу нужно ложиться. Да и действительно, хозя­ин стал засыпать. Но Петр Петрович очень увлекся, и Ольга Васильевна тоже. Расхо­диться никак не хотели, и все говорили, что еще рано. Были они веселые и беспечные, как дети. А Нестеров к концу нашей встре­чи сидел совсем серый, ему нужно было делать процедуры — у него развивалась болезнь.

Нестеров внушал мне: «Ваше восприятие с возрастом будет ослабевать, и поэтому вы должны заранее развивать технику. Овла­дев техникой в совершенстве, вы сможете, не снижая достоинств, работать так, же. Ху­дожнику необходима техника и ее совершен­ствование, чтобы чувство не уходило на пре­одоление трудностей, связанных с изобра­жением натуры, а освобождаясь, лилось бы свободно. Главное в живописи не терять того, что дано. Это — великий закон.

Ох, как хорошо, как хорошо иметь талант, и дачи, и наслаждения, которых при день­гах появляется великое множество, и по­хвалы, похвалы... Но помните, талант — это тяжелая обязанность, это — не удоволь­ствие. За врученный вам талант вы отвеча­ете перед нацией. Вы должны донести его до конца своей жизни. Это то, для чего вы живете.

Слово поиск в искусстве фальшиво от на­чала до конца. Поиск можно понимать толь­ко в смысле преодоления трудностей выра­жения природы. Искать нужно для того, что­бы добиться подлинности, возвышенности, а не бессмысленного искажения форм вы­ражения. Искажение форм в искусстве — это не новое, это изуверство, от которого берет тоска. В Греции и Риме брали штраф с художника или скульптора, если он не выразил в произведении своей души, того самого, что является истинно ценным, пе­реживает века и оставляет несказанное чув­ство ощущения вечной правды, говорит о наших предках, пращурах, их мыслях, дея­ниях и любви.

Все великие эпохи создавали искусство бе­зымянно: Греция, Рим, Византия, Средние века, Ренессанс. Безымянной была и наша великая иконопись. Она выше всякого отдельного та­ланта, и она не раздробилась на индивиду­альности. Мы только по кисти мастера пред­полагаем Рублева, Дионисия и так далее.

Наша новая эпоха в конце концов придет к этому же. А сейчас пока много поисков, крайний индивидуализм. Все эти поиски ничего не определяют и отметутся сами со­бой. Мы стоим перед новым началом и но­вой эпохой в искусстве, но вызревает она веками, а не десятилетиями.

Человечество существовать без искусства не может, и искусство у нас будет великим и пророческим, будет выше, чем то, что было в конце XIX и XX века.

В русской живописи три гения: Рублев, Иванов и Врубель».

Нестеров рассказывал, что, когда он вы­разил Врубелю свои чувства, свое восхище­ние его творчеством, Врубель ответил: «А Варфоломей-то у вас!»

Отчего такой придирчивый человек, как Врубель, так высоко оценил эту картину?

У Нестерова простая, неприхотливая, «хи­лая» природа, душевная и тихая, хранящая в себе скрытую радость. Ее простота и чело­вечность так глубоко связаны с русским сер­дцем! Только один Нестеров понял это чув­ство. У него глубочайшая тайна взаимосвя­зи человека с природой. Его природа — та среда, которая вырастила человека, дала ему дух и силу..

Я спросил у Михаила Васильевича, мож­но ли писать по старым холстам. Он отве­тил: «Только если холст счищен до грунта, но лучше не писать. У меня был один слу­чай, когда работа совсем погибла, и вто­рой случай — когда удалось спасти. Я пи­

сал портрет, человек мне нравился. Этот портрет похвалил В. Васнецов. Уже он был стар, как я сейчас, но приехал ко мне. Ему портрет понравился. Через некоторое вре­мя портрет начал осыпаться кусками. И ничего с ним уже нельзя сделать. Он на рулоне, но его как бы не существует. Кар­тина «Отец Сергий», которая находится в Русском музее, писана на счищенном хол­сте. Мне даже счищать помогали добрые люди. Я ее поставил на выставку «Мир искусства». Ее приобрели для Русского музея. Заплатили хорошо. Однажды я при­хожу на выставку, дотронулся пальцем, так, слегка, до уголка картины. Вижу — кусочек отвалился, дальше — зацепил ног­тем — совершенно легко лупится краска. А картину собирались отправить на Все­мирную выставку в Париж. Я рассказал, в чем дело, — картина не могла быть отправ­лена ни в Париж, ни вообще быть продана музею. После осмотра мне ответили, что в Париж ее не отправят, но в Русском музее она должна остаться. После выставки «Мир искусства» ее передали реставраторам, они долго с ней провозились и перевели картину на новый холст. «Отец Сергий» так и остался на другом холсте».

В 1941 году началась война, я увез семью в Ташкент, наши встречи и беседы прекра­тились, а 19 октября 1942 года Михаил Ва­сильевич скончался. Перед моим отъездом из Москвы при прощании он сказал о вой­не: «Надо потерять голову, чтобы напасть на Россию, Россию победить нельзя».

Работы М. Ромадина представлены в Третьяковской галерее и в Государственном Историческом музее в Москве, в музеях Питера Людвига (Кельн, Аахен, Будапешт, Пекин), в Музее Зиммерли Раттгерс Университета (США), в музее "Дворец инвалидов" и в собрании ЮНЕСКО в Париже, во Дворце Наций в Женеве, а также во многих частных собраниях России и других стран мира.

 

Берендеев лес Есенинский вечер Федотов

 

Речка В родных местах Есенина

 

Последний луч 1945 Свежий ветер

 

 

Зима на Сенеже

Золотой Клён 1951 Крым 1965 Восход луны 1944

Пруд Село

 

 

 

Весна на Удомле Сон Андерсена. 1969.

 

 

. Весенний воздух. 1955. Окно на Волгу. 1960.

Золотые почки. Северный интерьер. 1963.

 

 

Гроза. 1967. Весенние заморозки. 1969. Млечный путь Золотая речка

 




Поделиться с друзьями:


Дата добавления: 2015-05-06; Просмотров: 568; Нарушение авторских прав?; Мы поможем в написании вашей работы!


Нам важно ваше мнение! Был ли полезен опубликованный материал? Да | Нет



studopedia.su - Студопедия (2013 - 2024) год. Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав! Последнее добавление




Генерация страницы за: 0.146 сек.