Студопедия

КАТЕГОРИИ:


Архитектура-(3434)Астрономия-(809)Биология-(7483)Биотехнологии-(1457)Военное дело-(14632)Высокие технологии-(1363)География-(913)Геология-(1438)Государство-(451)Демография-(1065)Дом-(47672)Журналистика и СМИ-(912)Изобретательство-(14524)Иностранные языки-(4268)Информатика-(17799)Искусство-(1338)История-(13644)Компьютеры-(11121)Косметика-(55)Кулинария-(373)Культура-(8427)Лингвистика-(374)Литература-(1642)Маркетинг-(23702)Математика-(16968)Машиностроение-(1700)Медицина-(12668)Менеджмент-(24684)Механика-(15423)Науковедение-(506)Образование-(11852)Охрана труда-(3308)Педагогика-(5571)Полиграфия-(1312)Политика-(7869)Право-(5454)Приборостроение-(1369)Программирование-(2801)Производство-(97182)Промышленность-(8706)Психология-(18388)Религия-(3217)Связь-(10668)Сельское хозяйство-(299)Социология-(6455)Спорт-(42831)Строительство-(4793)Торговля-(5050)Транспорт-(2929)Туризм-(1568)Физика-(3942)Философия-(17015)Финансы-(26596)Химия-(22929)Экология-(12095)Экономика-(9961)Электроника-(8441)Электротехника-(4623)Энергетика-(12629)Юриспруденция-(1492)Ядерная техника-(1748)

Как говорил Заратустра? Некогда и никогда 2 страница




Конечно, если здраво рассудить, и пусть себе смеется. Что тут слишком возмущаться или беспокоиться? Нам хватает дел и без того, чтобы разбираться, над какими «буквами» позволял себе глумиться его автор. Ведь ясно, что они — не мы и, во всяком случае, не наши современники, а мы — все прописи и ноты-буквы знаем, уважаем и никому их в обиду не дадим. Мы тоже можем отлично посмеяться — последними: попросту возьмем да и закроем «Книгу» и с чистой совестью пойдем спать. И что изменится? Ничего! Мы, как кому-то может показаться, и «Книги»-то по-настоящему не открывали? Допустим. Но что необычайного мы там могли бы почерпнуть? Ведь сказано: «кто — как мудрый, и кто понимает значение вещей?» (Эккл. 8:1) — Никто! Допустим, мы и эту «Книгу» не читали (и, «как кому-то может показаться», даже этих мудрых слов). Ну и что, что не читали? Мы и без книжек не ослы, чтобы верить идиоматическим сказкам «о времени как о себе»: «Какие наши годы?» — Никакие! Нас, следовательно, нет? Допустим. Но разве это что-либо меняет? И если нет, чего тут больше — смеха или ужаса? Ведь очевидно: «Ниц-ше-го!»

Как видно, даже когда книги сами чудесным образом открываются, читать их все-таки надо самому. Кроме нас, не с кого и спрашивать, что нам говорят их «основные мысли» и стоят ли они мессы «возрождения искусства слышать».

Загадка «Заратустры» — мысль «о вечном возвращении». С ней мы встречаемся в тексте на самом деле только дважды. И оба раза как будто бы лишь с тем, чтобы расстаться с надеждой передать ее устами постороннего – «свидетеля», — чтобы впредь у нас и мысли не было положить ее на полку «идейной эволюции» философского авангардизма или в карман добропорядочной сравнительной Begriffsgeschichte [421] (или сравнительно добропорядочной предыстории психоанализа).

В первый раз («О призраке и загадке») свою «самую бездонную мысль» Заратустра, взбираясь по тропинке в гору, доверил, как ни странно, своему «врагу и демону» — «духу тяжести», который карликом виснул у него на плечах и донимал его «свинцовыми мыслями» — головокружительными квазипрорицаниями, будто бы бросающими свет на будто бы горами загороженное будущее: «О Заратустра, ты камень мудрости, ты камень, пущенный пращою, ты сокрушитель звезд! Как высоко вознесся ты, — но каждый брошенный камень должен — упасть! <...> Приговоренный к самому себе и к побиению себя камнями: о Заратустра, как далеко бросил ты камень, — но на тебя упадет он!» (ЗА: Ницше, т. 2, с. 111). Затем карлик умолк, и теперь уже его молчание давило Заратустру: «поистине, вдвоем человек бывает более одиноким, чем наедине с собою!» (ЗА: Ницше, т. 2, с. 111). Трудно заглядывать в себя, когда в тебя заглядывает бездна. Требуется мужество, чтобы созерцать, как горизонты, за которые в поисках себя, в свой вольный путь ты когда-то на своих глазах ушел от «всех и никого», исподволь, из-за спины смыкают горний путь в свинцовый обруч и, выворачиваясь наизнанку, выплевывают тебя обратно — ко всем, к себе как ни к кому — желчью вещего уродца. Но требуется еще больше мужества, чтобы сбросить наваждение — превозмочь, победить в себе того «больного, которого усыпляет тяжесть страданий его, но которого снова будит от сна еще более тяжелый сон» (ЗА: Ницше, т. 2, с. 111). Здесь нужно мужество особенное — «нападающее», попирающее легкостью и силой духа — а ничего ведь легче и сильнее его нет — дух тяжести и силы «приговора к самому себе»:

Мужество побеждает даже головокружение на краю пропасти; а где же человек не стоял бы на краю пропасти! Разве смотреть в себя самого — не значит смотреть в пропасть!..

Мужество — лучшее смертоносное оружие, — мужество нападающее: оно забивает даже смерть до смерти, ибо оно говорит: «Так это была жизнь? Ну что ж! Еще раз!»

Но в этих словах громко звучит победная музыка. Имеющий уши да слышит (ЗА: Ницше, т. 2, с. 112).

[422] И вот мы, ушами карлика, узнаем, что перед нами — врата с надписью «Мгновение» и от них открываются две вечности — «путь позади и путь впереди», которые друг другу, однако, «вечно не противоречат». Не оттого, что время «круглое» и «все прямое лжет», как выразился карлик, а потому, что мы — «осколки будущего», уже взорвавшегося за нашей спиной, и мы должны вечно возвращаться, ибо впереди конца и края нет — мы сами на краю своей «говорящей пропасти». Услыхав об этом, карлик вдруг исчез. А Заратустра, рассказав об этом, упал в обморок, ему привиделся кошмар, а потом он отправился в морское путешествие, в котором и поведал морякам обо всем случившемся. Здесь тоже важно понимать, к кому он при этом обращается, как будто зная, что Ницше другого случая заговорить с «настоящими людьми» больше ему не предоставит:

...вам, опьяненным загадками, любителям сумерек, чья душа привлекается звуками свирели ко всякой обманчивой пучине,

- ибо вы не хотите нащупывать нить трусливой рукой и, где можете вы угадать, там ненавидите вы делать выводы, —

вам одним расскажу я загадку, которую видел я, — призрак, представший пред самым одиноким (ЗА: Ницше, т. 2, с. 111).

Второй раз («Выздоравливающий») мы встречаемся с «говорящей бездной» Заратустры, когда он сам «ужасным голосом» воззвал к ней, сравнив ее со спящею «прабабушкой», и та откликнулась, явившись и — вновь заставив обмереть. На этот раз ему понадобилось семь дней, чтобы прийти в сознание. Но вот он, наконец, проснулся в своей «детской комнате» — в пещере в окружении зверей — двух ягнят, простершихся у его ног, и двух своих друзей, орла и змеи, которые ухаживали за ним все это время, а теперь переговаривались, радуясь, что он открыл глаза и постепенно выходит из забытья. Заратустра приподнялся на своем ложе, взял в руку розовое яблоко и, «понюхав его и найдя запах его приятным» (ЗА: Ницше, т. 2, с. 157), завел с ними неспешную беседу обо всем случившемся, не поддаваясь на их уговоры выйти прежде на свежий воздух (и, если судить по собеседникам, правильно сделал: стоило еще полежать). Начал он издалека, [423] радуясь болтовне зверей и всякому звуку этого мира. Но постепенно вспоминает о недавнем обмороке и впускает в свой «потусторонний мир», пробуя «перекинуть мост» через ту «наименьшую пропасть», что навеки отделяет и его, толкующего забытье, и притихших, открывающих глаза слушателей, и всех нас друг от друга — и самих себя — как ни от кого. В целом о таинственной «прабабушке» (и ее любимцах) мы узнаем здесь много интересного, но все это лишь новые парадоксы и загадки:

- она не более чем мысль, но она живая, и к ней можно, если с ней знаком не понаслышке, обращаться запросто, на «ты»;

- она способна «спать», быть «ослепленной» и слушать, тем не менее, «глазами»;

- ее можно, если очень хочется (и не боишься), «разбудить»;

- когда она «слушает» Заратустру, он ее слышит;

- когда он говорит с ней, она навсегда «прозревает»;

- когда она зовет, откликается, «встает», тогда человек падает;

- кто болеет ею, для того она «благо» и тот «выздоравливает»;

- кто лечится ею, для того она «горе», того она «душит»;

- она бессмертное «чудовище», которому Заратустра, когда оно заползло ему в «глотку», изловчился-таки «откусить голову и отплюнуть ее далеко от себя»;

- если ни о чем подобном не подозревать, но беззаветно любить Заратустру, как любили его звери, то о бездне и за бездну можно сложить, пока хозяин лежит без сознания, славную «уличную песенку»

«Все идет, все возвращается; вечно вращается колесо бытия.

Все умирает, все вновь расцветает, вечно бежит год бытия...» и т. д. (ЗА: Ницше, т. 2, с. 158);

- кто поет эту песенку, тот не столько наивен, сколько жесток и, не ведая того, лишь усугубляет «великое страдание»;

- никто так не жесток «из всех животных», как человек, а из всех людей — как «маленький человек, особенно... обвинитель жизни»;

[424] - и самый большой человек на самом деле — «слишком маленький», чтобы мысль о его самосострадании и неминуемом «вечном возвращении» не вызывала стойкого отвращения «ко всему существующему»;

- так что, если хочешь окончательно выздороветь, надо прочь бежать от этого мира — к миру не вне нас — «к розам, к пчелам и стаям голубей! В особенности же к певчим птицам, чтобы научиться у них петъ!»;иначе так и не придешь в себя.

Вот, в общем-то, и все — все знание, которым обернулись для Заратустры семь дней творенья-говоренья с бездной. Большего узнать мы попросту не успеваем, потому что Заратустру вновь прерывают его звери — на этот раз другой, подправленной с учетом новых данных «уличной песенкой», славящей откуда ни возьмись взявшееся судьбоносное учение хозяина: «Для твоих песен нужна новая лира... Пой, шуми, врачуй, чтобы ты мог нести свою великую судьбу... Ты учитель вечного возвращения, — в этом теперь твое назначение!.. Смотри, мы знаем, чему ты учишь: что все вещи вечно возвращаются и мы сами вместе с ними и что они уже существовали бесконечное число раз и все вещи вместе с нами... И если бы ты захотел умереть теперь, о Заратустра, — смотри, мы знаем также, как стал бы ты тогда говорить к самому себе: «…Я буду вечно возвращаться к той же самой жизни, в большом и малом, чтобы снова учить о вечном возвращении всех вещей, — чтобы повторять слово о великом полдне земли и человека, чтобы опять возвещать людям о сверхчеловеке. Я сказал свое слово, я разбиваюсь о свое слово: так хочет моя вечная судьба, — как провозвестник, погибаю я! Час настал, когда умирающий благословляет самого себя. Так — кончается закат Заратустры”.» (ЗА: Ницше, т. 2, с. 160—161. Курсив мой. — Н. И.). — Возможно. Но точно, что «так» начинается восход его «самого обманчивого призрака» — Заратустры-провозвестника», открывшего закрытую, как глаза у мертвеца, «школу», - магистра-мистагога «тайной ложи» (и явной лжи) своих бесчисленных адептов, которым лучше, чем ему (и так, как никому), ведома его судьба и которые готовы за него если и не умереть, то, по меньшей мере, спать, петь, учиться и учить — в точности тому же, между прочим, чему учил его мучитель и «смертельный враг». Заратустра, надо помнить, конца этой новой песенки не слышит (а мы не [425] видим) и умирать пока еще (и до сих пор) не собирается. Он вновь забылся в своих мыслях — теперь уже не о «вечном возвращении», о котором больше и не вспомнит, а о великом томлении души... (См.: ЗА: Ницше, т. 2, с. 161—163.)

В «великое томление» ввергается и наш рассудок, когда встречает мысль, не имеющую дна: «угадывать» ее, как это заповедал Ницше, он не имеет ни склонности, ни права, а «делать выводы» — и умный вид — обязан, но не имеет для этого ни мужества, ни «данных». Если отбросить за теоретической ненадобностью ницшевскую метафорику и металирику, которые проходят в рассудочных реестрах под индексами «Пафос» — «Стиль» — «Риторика» — «Литература», то приходится признать, что основная философская концепция «Книги» остается в своих решающих аспектах тайной. Ни в первом случае, ни во втором Ницше не дает ее удовлетворительной разгадки и по существу — помимо номинальной декларации — никак не излагает. Нельзя же обморочный отклик на вечный зов «прабабушки» и тавтологическую апелляцию к «тому же самому» всерьез принять за прояснение того, кто и что на самом деле «возвращается». Хотя это не значит, что из риторического крута нельзя вполне логично и красиво выйти[563] или что нельзя ничего подобного внушать, распознав за «продуктивной тавтологией» круг герменевтический, а в нем — не формальное препятствие на пути всяческого понимания, а самый этот путь и его априорное подспорье[564]. В обоих [426] случаях, однако, придется прежде выполнить одно немаловажное условие: следует искать именно надежный «выход» (в собственную проблематику), а не вход, всегда рискованный, в чужую, — что, надо думать, не обязательно одно и то же (хотя как ход — как иск, снимающий возможный риск, - и остается чем-то «вечно возвращающимся»).

Если выдавать это подлинно искомое за найденное в свое время Ницше, но не продуманное им до должного конца, то сделать это за него легко, но только с той презумпцией, что ты способен видеть дальше Ницше — что это он со всей, к примеру, «европейской техникой как метафизикой», а не ты с ее «деструкцией» (Хайдеггер) зашел в тупик, от которого, понятно, возможен лишь возвратный путь. Но если, торжествуя, возвращаешься как будто «тем же самым», а мир при этом не пирует и не танцует над вещами вместе с Заратустрой, но воюет — как будто с тем же «Заратустрой» на устах и будто бы лишь на поверхности вещей, — купается в крови, а на глубине своей, вынужденно поминая бытие, — «мирует» и «вещует» (die Welt weltetdie Dinge dingeri), катается себе как «тот же самый» не-досокрытый досократиками сыр в машинном масле масляном, — то можешь быть уверенным, что что-то все-таки с тобой произошло. Что-то именно в тебе, что не могло не откликаться на речи Заратустры, и сместилось, и оборвалось. Причем не там, где «тонко», как со стороны это может показаться, не на «путеводной нити языка» (Хайдеггер) — того немецкого, который в данном случае действительно сличим по спекулятивным нормам с древнегреческим[565], а на путеводной нити Ариадны, чьи классические — столь же действенные, сколь и сострадательные «нормы» (чтобы не сказать «формы») наверняка ничем не прельстили [427] бы Диониса, если бы хоть чем-то напомнили ему режимные порядки (и лингво-ностальгические бифуркации) «фундаментальной онтологии». Если, подобно Заратустре, «сгораешь от собственных мыслей» (ЗА: Ницше, т. 2, с. 90) и, как и он – как аргонавт в открытом море и не в пример Тесею в лабиринте, «не хочешь нащупывать нить трусливой рукой», занимаясь подгонкой Бытия под «сущее» и «всяким вдеванием ниток и тканьем и вязаньем чулок духа» ловкими пальцами чужих идей и мелких истин (см.: ЗА: Ницше, т. 2, с. 90), тогда, дабы не выглядеть неловко и ненароком не сгореть, разделяя сверхчеловеческую «волю» и пробуя продумать чужую мысль — мысль самую чужую и бездонную — до «самого конца», — тогда тем более следует себя заставить уважать герменевтически простейший и спасительный закон Тесея, которому он, кстати, следовал, победив и Минотавра, и Прокруста: своя рука — не всегда владыка. Круг бывает безупречным, как у Джотто, правильным, но не бывает «круглым», и из него не выбраться, признав в нем самореферентный след «наиболее любимой и глубинной мысли» Ницше, мистически предвосхитившей голливудский «день сурка». Правильным бывает и ответ, но не на вопрос «Ты — любишь меня?», который мы задаем любимым, а жизнь — любящим и «обвиняющим» ее поэтам (ЗА: Ницше, т. 2, с. 159), и не на вопрос-признание Заратустры Ариадне: «Если не ненавидишь себя, как любить? Я твой лабиринт...»[566] Здесь самый поиск верного и вещего ответа — со всеми онто-топологическими картами, анто-тавтологическими нитями и анти-онтическими цитатниками в руках — мгновенно заведет в тупик. Тупик же, точно, бывает исключительно глухим — если и не к гулу «бытия Бытия» (Хайдеггер) и не к «молчанию ягнят» заодно с Gerede заратустровских друзей-зверей, немилосердно отданных на заклание das Man, то к «воле» карлика заглянуть чуть дальше Заратустры, если удастся, заткнув уши, удержаться на его плечах — на бесхозных, безразмерных и, главное, тех же, что вчера, ходулях «воли к власти»...

Можно, разумеется, и вовсе не заниматься этой парагеометрией сходящихся герменевтических дорожек — не вставать [428] во всегда сомнительную позу тех, кто «понимает» апофегмы и загадки Заратустры и переводит их на спекулятивно легитимный лад: попробуйте поведать правду о Сизифе, которая бы a priori не являлась мифом[567]. Их суггестивная харизматическая сила уникальна, но никем не узурпирована. Она принадлежит не мифическому протагонисту Заратустре с его темным и склонным к эпатажу хором-автором, а тем, кому «Книга» прямо адресована — всем и никому. Адрес, в общем, тоже достаточно двусмысленный, чтобы вызвать короткое замыкание рассудка. Однако лишь у незадачливого получателя, который бьется над загадкой отправителя — Wer ist Nietzsches Zaratustra? — в полной убежденности, что до других — и именно, и только до других — послание могло и не дойти. Отчего же, однако, «не могло», если этот адрес на литературной карте мира известен с незапамятных времен, если хотим мы того или нет, невольно или вольно, слепо или зряче, с amor fati или без нее, но мы живем по этому издевательскому для рассудка адресу — на эсхиловском «краю земли» — вместе с «психологом и крысоловом» Ницше и его любимыми героями — принцем Фогельфрай, принцессой Ариадной, легконогим Заратустрой — «психологом добрых и, следовательно, другом злых» (ЕН: Ницше, т. 2, с. 765), но также — как демонстрирует новейший эпикурейский опыт ницшеаны — вместе и со старым скептиком-привратником «Фомой», который не помнит своего родства (и адреса), но спит и видит себя посланником богов стремительным Гермесом (если не самим Дионисом и не парменидовской Дике грозновозмездной), [429] здраво рассудив, что если можно стать «богом скотоводства и палестр», похитив нескольких коров из стада солнечного Аполлона, и если тяга к плутовству и сомнительным гипнотическим экспериментам может быть поставлена на службу Зевсу, то и он, давший свое апостольское имя «фомке»[568], сможет наконец обратить свой недостаток в преимущество, если сумеет подвизаться на благодарном идейно-почтальонном поприще? Среди родных огней Dionysiokolakes найдется место не только для теней Платона, Плотина и Паскаля, но даже для идей Дидро: на фронтоне замка из «Жака-фаталиста» (1769) красуется по существу совершенно та же надпись, что и на обложке «Заратустры»:

Я не принадлежу никому и принадлежу всем. Вы бывали там прежде, чем вошли, и останетесь после того, как уйдете.

(Перевод Г. Ярхо.)

Так что «не дойти» послание никак не может: оно попросту никуда не «выходило» и до сих пор лежит в пещере Заратустры на самом видном месте, выставляя на посмешище полицию Ее Величества Трансцендентальной Воли и дезавуируя победные реляции ее самозваных избранных герольдов. Не только Мартин Хайдеггер (с его «до сих пор не объявился ни один мыслящий, который оказался бы на высоте основной мысли этой книги»[569]), не только «мыслящий», но и любой мало-мальски образованный прагматик и филистер, причем без лишних громоподобных увертюр и сложных рискованных экстраполяции, способен запросто заратустровской харизмой поделиться, распустив ее по свету в мягкой упаковке эвфемизмов, афоризмов и эпиграфов. Одна проблема: обуздать, «автографировать» парадигмальную дионисийскую стихию невозможно (и Ницше здесь опять-таки не исключение, что он, впрочем, ясно видел). Это не значит, что ее не встретить в порядках собственных речей, открытых только небу. Это значит, во-первых, что ее нельзя однажды там не встретить (она [430] структурна). Это значит, во-вторых, что эта встреча для нас всегда окажется внезапной (она спонтанна) и — потрясающей до основания, ибо поставит лицом к лицу не просто с неуправляемой стихией, а с нашим собственным автохтонным существом, которое временщиков — «Я есть Я» — не пощадит. И, в-третьих, это означает, что Ницше таки принял вызов — не разрушил, но и не смирился со «стеной», — получил, но и нанес апоплексический удар...

Вообще, исключительно важно иметь в виду, что среди диагнозов, которые Ницше ставит эпохе, философии, культуре (этой «родине всех горшков для красок» - ЗА: Ницше, т. 2, с. 86), нет ни одного, который бы он так или иначе не относил к самому себе. Это проявляет антиспекулятивную сущность и парадигмалъный характер его диагностики[570], но равным образом — и причину легкости спекуляций вокруг ее расхожих формул, которые едва ли не само собой воспринимаются критикой не то чтобы в «превратном», а непосредственно в обратном их контексту смысле. Не исключение составляет здесь и состояние ресентимента, против которого, кстати, Ницше знал лишь одно радикальное средство — «русский фатализм», или, что есть в данном случае одно и то же, великое разумение... (См.: ЕН: Ницше, т. 2, с. 704—705.)

Все это, однако, уводит нас от гимназических покоев модернистской метафизики слишком далеко и высоко — к «тропам» антипетраркиста Джордано Бруно, безымянных русских солдат и романных героев Дидро и Достоевского, к скучной же материи начальной спекулятивной грамоты от; ношение имеет, прямо сказать, призрачное. Прозрачность или вдохновенность, жертвенность или соблазнительность к ее обязательным достоинствам не принадлежат. Ни понимания, ни особого энтузиазма не требуется вовсе, чтобы из-под палки-молота ницшевского дифирамба («Я изобретатель дифирамба» — ЕН: Ницше, т. 2, с. 751) учиться разбивать Логос на слога: не имеет ни малейшего значения, что мы думаем об их «буквальном» смысле, о фигуральном смысле «крови» или об [431] ослином «И-А», которое когда-то раздавалось в детской комнате — в пещере Заратустры, рефреном рассекая — и демистифицируя — торжественно беспомощный молебен «убийцы Бога» («Пробуждение»). Дионис в маске Аполлона, плюсквамперфект на весах Иова — змея истории кусает, не по Гегелю, свой ослиный хвост, — на празднике ума, на который «всех и никого» приглашает Ницше, своя рутина. Она, возможно, отупляет, принуждая к остроумию, но зато не оставляет ему шанса автоматически сойти за мудрость, когда последняя включается в поле постороннего умозрительного интереса — то ли догматической и апологетической, то ли скептической и критической «рефлексии». В этом польза элементарной философской образованности: лучше, как осел (а вслед за ним и Заратустра), твердить бессмысленное «И-А», чем на осла — и вслед за ним на Заратустру — молиться, как это делал «самый безобразный человек», или, как «последний человек», уповать на Справедливость воздаяния за всеобщий скорбный труд, бичевать пороки отбившихся от стада и, кивая на вопиющие уроки старины, глубокомысленно моргать: «Прежде весь мир был сумасшедший» (ЗА: Ницше, т. 2, с. 12), — включая в это «был», понятно, и самозванца Заратустру с его нездешним вездесущим смехом, и самого Ницке-Диониса-Распятого-Антихриста-Осла, чей бред сегодня вообще-то очень мало занимает тех, кто понимает, что говорит обыкновенно прозой и что достаточно уметь праведно «моргать» и правильно подписи читать на могильных плитах, чтобы «знать все, что было» (ЗА: Ницше, т. 2, с. 12), и в частности, кому угодно, — что говорил когда-то Заратустра...

«A parte, вокальный отрывок, но только для светлейших ушей князя Бисмарка» и длиннейших — «последнего человека»: «Еще Польска не сгинела, / Ибо Ницке жив еще...» (Из черновых набросков к «Ессе Homo». Перевод К. Свасьяна)[571].

[432] По иронии судьбы, самый утопичный и интимный, «кровный» авторский завет Ницше сегодня прилежно выполняется: его «Книгу» «не читают, а заучивают наизусть» (ЗА: Ницше, т. 2, с. 29) (в противоположность Шопенгауэру, «поп legor, поп legar»). Но завет его при этом, по упрямым канонам букваря, вывернут наизнанку: «не читают» «Заратустру» с тем, чтобы гарантированно сделаться читателем, то есть чтобы обрести и выправить ненавистный Ницше образцовый, объективный, сторонний, безопасный, чужой, непрошеный, слепой, похвальный — «примерный» (во всех смыслах) и, конечно, «современный» взгляд на мир, который бы позволил, не глядя на шедевр (и не сморгнув), подделывать под ним подпись. — Из заученного наизусть: «Еще одно столетие читателей — и дух сам будет смердеть». Что ж, столетие прошло, а по «Книге» Ницше до сих пор учатся читать, хотя там сказано, что уже одно право этому учиться, несмотря на всю свою должную общедоступность (или именно из-за нее), «портит надолго не только писание, но и жизнь» («О чтении и письме»). Этот досадный диссонанс не означает, что уроки кривочтения-правописания «по Ницше» проходили до сих пор без должного усердия и результата. Он означает в точности обратное: их триумф, торжество бескровной порчи. Ибо герменевтический беспредел грамматики - правило, а не случайность. Грамматика сама себе герменевтика (то есть не имеет an sich никакого ноуменального толка), и, что непозволительно в обыкновенном школьном случае, то — законно и достойно менторского поощрения в случае любимой книги Ницше, по которой лучшие ученики лишь во-первых «учатся читать», в пику ее букве. Во-вторых же — в пику ее духу и в угоду букварю, — то учатся читать, чего в ней нет и что не снилось ни Ницше, ни его герою, а именно — чужие, «наши», будущие сны и книги, прямо или косвенно, сюжетно или [433] тематически, концептуально или стилистически инспирированные «Заратустрой». — «„Заратустрой!” - крикнули в один голос все собравшиеся и громко рассмеялись; но от них поднялось как бы тяжелое облако» (ЗА: Ницше, т. 2, с. 219. Курсив мой. — Я. Я). — «„Они веселы... У меня разучились они кричать о помощи! — хотя, к сожалению, не разучились еще вообще кричать”. И Заратустра заткнул уши себе, ибо в тот момент ослиное И-А удивительно смешивалось с шумом веселья этих высших людей» (ЗА: Ницше, т. 2, с. 224).

«Тяжелое облако» над неправдоподобными «современниками», неистребимыми «последними людьми» (они же — люди «высшие»), или «тяжелая туча... между прошлым и будущим» (ЗА: Ницше, т. 2, с. 230), или «все пограничные камни» (ЗА: Ницше, т. 2, с. 138) — все «смертельные враги» Заратустры («О духе тяжести») «поднялись» как один оттого, что «все собравшиеся» — два короля, старый чародей, папа римский, добровольный нищий, тень, совестливый духом, мрачный прорицатель и самый безобразный человек — не сознавали, над кем при этом рассмеялись, переиграв героев гоголевского «Ревизора», и как мало их повальный пещерный смех напоминает тот, который в книге есть. Или только - снился? И — никого не «убивал» (ЗА: Ницше, т. 2, с. 30)?

В «букваре» об этом точно ничего не сказано (как и о сути философско-поэтической инспирации — см.: ЕН: Ницше, т. 2, с. 746-747). Там говорится только то, что сегодня слышится. А слышится лишь то, что режет и ласкает (?!) слух: «сверхчеловек», «Бог умер», «воля к власти»... Сколько в них ни вслушивайся, слух со временем только притупляется, даже портится (особенно в терминах «согласен — не согласен», а 1а Поппер), и весело ничуть не делается. Делается именно невесело, особенно если учесть мощь и жесткость их профанного идеологического излучения. И делается больно, по-верещагински обидно за философскую державу, когда новаторы ее и летописцы — что ре-конструкторы, что де-конструкторы превращают Ницше в автора всех ослиных «И-А», которые без всякой меры разбросаны по страницам «Книги» и в которые до сих пор летят камни и цветы короткой памяти и здорового трансцендентального воображения «читателей». Повторять, как осел, сказанное Заратустрой — совсем не то же самое, что повторять, как Заратустра, сказанное ослом. «Осел» от этого [434] философом не станет. Не стал бы философом и Ницше, если бы не стал собою, отдав свой голос Заратустре — с его искусством «не выдавать молчание молчанием», — если бы собою не был и не сделался по-настоящему свободным, распознав в себе гнетущий рок[572]. «Стань тем, что ты есть» — так завещал не мертвый «автор», Ницше или Пиндар. Так завещал герой. И молчание его — не «И-А» и не наши Аз и Буки: его невозможно вызубрить и повторить. Смешно даже ставить это под вопрос. Поэтому, однако, — сказал бы Заратустра (смех для которого действительно «священен») — и приходится его опять — как некогда, как никогда — поставить.

Как некогда и никогда — значит: как тогда, когда вопрос о том, как он говорил, впервые становится уместным и естественным, а именно — когда мы отвечаем на него, им не задаваясь — попросту читая «Книгу», а не эпитафию на божественном надгробии и не инструкцию к пользованию волей к власти: когда глаза наши на месте — на том же самом месте, на котором открыта перед нами книга. Тайны или «аллегории» в этом времени не больше, чем в этом месте. А это место, как мы помним, тайна только для «Фомы», который живо помнит, что там, у скал — с опальным Прометеем — были и Власть, и Океан, но намертво забыл, кто из них ему был друг, а кто — смертельный враг, прислужник Зевса.

Все это не значит, что мы о Заратустре Ницше ровно «ничего не знаем» — как и сам он о себе («Кто я такой?» — ЗА: Ницше, т.2, с. 106), или как платоновский Сократ о мире, или как о Ницше — те же «Заратустра» и «Сократ», или как любой из них — о нас. Мы знаем даже слишком много, чтобы принять их патетические откровения всерьез, за чистую монету, или дать себя увлечь отвлеченной неоромантической риторике. «До сих пор основательно запрещалась только истина» (EH: Ницше, т. 2, с. 695). Кем?! «Нами»? Но это же смешно или, что есть то же, глупо. Ничего подобного мы просто не собираемся выслушивать, ни «глазами» (ЗА: Ницше, т. 2, с. 11), ни ушами. Мы собираемся держать равнение именно на Истину, а не плясать под дудку-плетку заезжего мистификатора, ставшего притчей во языцех в эпоху глубочайшего [435] упадка европейской метафизики. Мы знаем твердо, что в действительности («И-А!» — Н.И.) Заратустра вообще никак и ничего не говорил: его устами Фридрих Вильгельм Ницше пытается, как может, донести до нас свою мысль о вечном возвращении, а также смысл исподволь затеваемой в его работе «переоценки ценностей». И, что ни говорите, получилось у него не слишком: интуиция, вольная мифологема так и не выросла в концепт, в строгую философему, а программа радикальной демистификации сознания не выдержала проверки временем и, более того, обернулась собственной противоположностью — «последней метафизикой» (по авторитетному вердикту Хайдеггера), философией мистичнейшей воли к власти. Ницше, возможно, перевернулся бы в гробу, если бы узнал, что сделался в глазах эпохи «автором» этой мрачной тоталитарно-декадентской философии, предтечей-фюрером всех «пестрых баловней-сверхчеловеков» (ЗА: Ницше, т. 2, с. 92), площадно-опереточным «„пророком”»[573] и тем именно «ужасным гермафродитом болезни и воли к власти, которые зовутся основателями религий» (ЕН: Ницше, т. 2, с. 695), а в наше время — лишенное иллюзий — отцами-пионерами «европейского нигилизма»[574]. Что ж, если учишь любить судьбу, научись любить и ее иронию. И если раструбил по всему свету, что не выносишь даже запаха «теологов и decadents», тогда не удивляйся, когда они припишут именно тебе сказанное дьяволом[575]. Мы все «тебя» читали и [436] искренне хотели бы понять. Однако нетрудно ведь понять и нас — и нас, и Хайдеггера, который, как известно, зря «швыряться термином»[576] не будет: разве нигилизм в сознании – не то же самое, что имморализм в душе? И разве не имморализмом дышит каждая страница «Книги»?




Поделиться с друзьями:


Дата добавления: 2015-05-29; Просмотров: 561; Нарушение авторских прав?; Мы поможем в написании вашей работы!


Нам важно ваше мнение! Был ли полезен опубликованный материал? Да | Нет



studopedia.su - Студопедия (2013 - 2024) год. Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав! Последнее добавление




Генерация страницы за: 0.008 сек.