Студопедия

КАТЕГОРИИ:


Архитектура-(3434)Астрономия-(809)Биология-(7483)Биотехнологии-(1457)Военное дело-(14632)Высокие технологии-(1363)География-(913)Геология-(1438)Государство-(451)Демография-(1065)Дом-(47672)Журналистика и СМИ-(912)Изобретательство-(14524)Иностранные языки-(4268)Информатика-(17799)Искусство-(1338)История-(13644)Компьютеры-(11121)Косметика-(55)Кулинария-(373)Культура-(8427)Лингвистика-(374)Литература-(1642)Маркетинг-(23702)Математика-(16968)Машиностроение-(1700)Медицина-(12668)Менеджмент-(24684)Механика-(15423)Науковедение-(506)Образование-(11852)Охрана труда-(3308)Педагогика-(5571)Полиграфия-(1312)Политика-(7869)Право-(5454)Приборостроение-(1369)Программирование-(2801)Производство-(97182)Промышленность-(8706)Психология-(18388)Религия-(3217)Связь-(10668)Сельское хозяйство-(299)Социология-(6455)Спорт-(42831)Строительство-(4793)Торговля-(5050)Транспорт-(2929)Туризм-(1568)Физика-(3942)Философия-(17015)Финансы-(26596)Химия-(22929)Экология-(12095)Экономика-(9961)Электроника-(8441)Электротехника-(4623)Энергетика-(12629)Юриспруденция-(1492)Ядерная техника-(1748)

Как говорил Заратустра? Некогда и никогда 3 страница




Я избрал для себя слово имморалист как мой отличительный признак, как мой почетный знак; я горд тем, что у меня есть это слово, выделяющее меня из всего человечества (ЕН: Ницше, т. 2, с. 766).

Чем же тут гордиться? И к чему оговаривать себя, а нас -мистифицировать? Когда другой, действительный и всеми признанный «имморалист» Тиберий издал нелепейший указ в истории — «Великий Пан умер», стыдно ему тоже не было. Но он хотя бы понимал, что в этой ситуации комментарии излишни, и он — плакал, а не «танцевал». Сейчас не время, поздно да тебе и живому всегда было бессмысленно читать мораль, но зачем же ты устами Заратустры так торопился это делать, что и не заметил, как гордый пафос-дифирамб сделался вдруг голым и пустым — без внутренней иронии и того излюбленного на словах, но не слишком проясненного тобой пафоса дистанции, который призван был удержать его от обращения в свой антипод — в «мораль как вампиризм» (ЕН: Ницше, т. 2, с. 768)? Вообще, если затеваешь «переоценку всех ценностей», то надо начинать с себя и постараться быть скромнее — сдержанней с самооценками и осторожней с «выделением из всего человечества». «Почему я так мудр?», «Почему я так умен?», «Почему я пишу такие хорошие книги?» (см.: ЕН: Ницше, т. 2, с. 698—728) — хорошо, конечно, что ничего из этого не скрыл, но ведь ясно, что ты забыл при этом уточнить, что объясняешь на самом деле вещи сугубо мнимого порядка — почему кажешься себе этаким новоиспеченным «Вакхом» и почему только себе, а не каким-нибудь «мошенникам-идеалистам» (ЕН: Ницше, т. 2, с. 766) позволяешь думать о себе лишнее. Возможно, «все они только [437] шлейермахеры» (ЕН: Ницше, т. 2, с. 760), болтливые темнилы-толмачи. Но ни им, ни нам — хотя мы тут вовсе ни при чем, мы вообще другие — такого не забыть. Особенно когда толкуем «Книгу», проясняя для себя (и за тебя) ее заветный смысл. То есть именно забыть и следует тогда авторский о ней отзыв; «уточнять» в нем, не краснея, совершенно нечего:

Произведение это стоит совершенно особняком. Оставим в стороне поэтов... Мое понятие «дионисийское» претворилось здесь в наивысшее действие; применительно к нему вся остальная человеческая деятельность выглядит бедной и условной. Какой-нибудь Гёте, какой-нибудь Шекспир ни минуты не могли бы дышать в этой атмосфере чудовищной страсти и высоты, Данте в сравнении с Заратустрой есть только верующий, а не тот, кто создает впервые истину, управляющий миром дух, рок, — поэты Веды суть только священники, и не достойны даже развязать ремни башмаков Заратустры; но все это есть еще минимум и не дает никакого понятия о той дистанции, о том лазурном одиночестве, в котором живет это произведение. <...> Не было мудрости, не было исследования души, не было искусства говорить до Заратустры; самое близкое, самое повседневное говорит здесь о неслыханных вещах. Сентенция дрожит от страсти; красноречие стало музыкой; молнии сверкают в не разгаданное доселе будущее. Самая могучая сила образов, какая когда-либо существовала, является убожеством и игрушкой по сравнению с этим возвращением языка к природе образности. — А как Заратустра спускается с гор и говорит каждому самое доброжелательное!.. (ЕН: Ницше, т. 2, с. 749—750.)

Довольно: если хочешь быть понятным, то дальше, чем это в силах выдержать пораженное воображение, лучше и не продолжать. Мы слышали уже — «как» Заратустра говорит, и какими последними «ласковыми именами» он нарекает первых встречных (а первые — всех остальных). «Какой-нибудь Ницше» тут даже рядом не стоял. Мы тоже, но у нас есть оправдание: мы — свидетели, а не участники и не виновники того, что творится в «Книге». У нас есть алиби: мы живы. Мы — не ты, не Он и не они, «das Man» (Хайдеггер) или какое-нибудь «всемство» (Достоевский). Мы — Я. А я есть я [438] и, что очень важно, не какой-нибудь там «я», которого я сам себе придумал, а самый настоящий — бесспорно мыслящий и сущий, sum cogitans, одним воздухом с которым, между прочим, и Данте, и Гёте, и Шекспир могли бы запросто «дышать». Я не сошел еще с ума, чтобы в этом сомневаться или чтобы спорить с тем, что реализовать эту возможность, к сожалению, не в их власти и что ты, как будто бы носящий имя «Ницше», на самом деле никакой не «ты», а только призрак, так себе — фигура речи. Имя не решает вовсе ничего. Оно может быть любым. Скажем, Фридрих — имя Гогенцоллернов. И, скажем, так зовут меня. Так что прошу меня ни с кем не путать: «Прежде всего не смешивайте меня с другими!» (ЕН: Ницше, т. 2, с. 694). В чем вы меня хотите убедить? Я и сам, знаю, что не жив: «То, что я живу — один предрассудок. Мне достаточно только поговорить с каким-нибудь „культурным” человеком, проведшим лето в Верхнем Энгадине, чтобы убедиться, что я не живу» (ЕН: Ницше, т. 2, с. 694). Стоп! Кто это сказал? Ведь так недолго и с ума сойти. Да и что я такое говорил? Ведь я — не я. Я — Мы. Вот мой тезис! А мы уж точно никакой не «он». И что там происходит у него в «гробу», нам знать не интересно, тем более что, если прав Сократ, с хорошим человеком ничего плохого ни там, по смерти, ни здесь, при жизни, произойти не может...

Все так: базовый курс по генеалогии имморализма и всемирной агиографии безумия (не по Ницше и не по Борхесу-Фуко) мы вызубрили на «отлично». Заратустра и в самом деле писательская выдумка. Он, скажем так, «мадамъ Бовари», к которой бесполезно приставать с расспросами, кто она такая и почему предпочитает говорить загадками. Однако что же делать нам с нашим неподъемным и твердым, как скала, знанием? На что во имя Истины мы собираемся «равняться»? Ведь бесполезно не только обращение к «м-мъ». Бесполезно и обращение к специалисту, даже если запастись его терпением, флоберовской иронией и собственной недюжинной (и невозможной) «волей к воле»[577]. Конечно, «если внимательно читать заглавие работы, то мы замечаем [439] намек...» [578]. Но если внимательно читать «намек», то мы и не заметим, как уснем под его лукавый напутственный напев и как зловредный безбожник Заратустра сольется в наших грезах с добродушным Жаком-фаталистом или, скорее даже, со злокозненной г-жой де ля Поммерэ, мечтающей вконец замучить-запугать-запутать бывшего любовника-«читателя», а может быть, и со жрецом Зарастро из волшебной «Волшебной флейты» — таким же плоским, как ее либретто, а то и вовсе с мифом — с мистагогом Зороастром из «Theologia Platonica» Фичино или «Града» Августина, с первым мудрецом истории, хранящим вместе с Гермесом Трисмегистом «внутренние врата рока»[579], и единственным на свете человеком, который, по преданию, не закричал и не расплакался, когда покинул утробу матери, не возопил от запоздалой интуиции — мол, «не туда попал», но, осмотревшись, весело расхохотался... — Что перед этим хохотом младенца жуть хайдеггеровского Sein?

Вообще, не только в «сфере сущностной мысли», но и в сфере доброго совета с Хайдеггером не поспоришь: к полным заглавиям произведений Ницше действительно следует относиться с предельной серьезностью. Иначе, бывает, ничего не понять не только в том, о чем пойдет в них речь, но и в том, о чем в них речь «прошла», — какой в них толк, который состоялся безотносительно к состоятельности и компетентности наших ответных толкований. Так, одна из «Песен принца Фогельфрай» (в которых, кстати, впервые появляется сам образ Заратустры) озаглавлена: «Признание в любви (при котором, однако, поэт упал в яму —)» (см.: ВН: Ницше, т. 2, с. 714). Почему поэт сделал это заключенное в скобки уточнение? Ведь, если здраво рассудить, дополнение можно было бы и опустить, оборвав название на полуслове или даже вовсе его не приводя (и с самого начала не придумывая). Сущность эстетического события все равно решает no-mus, а не no-men. Точно. Но, очевидно, если ты педант, поэт, философ, а к тому еще и принц, приходится быть точным до конца [440] и называть все вещи своими именами — тем более свою собственную песню, пусть даже это и выставит тебя в неверном свете и прежде, чем польются ее высокие патетические строфы, настроит всех на несерьезный лад. Так именно с принцем Фогельфрай и произошло. Собственной, едва ли не фамильной песне ему пришлось из принципа (из Vogelfrei’ствa) наступить на горло, внеся в ее название как в протокол свидетельство из жизни не «птицы»-мальчика, но мужа. Узнав об этом скорбном происшествии с самого начала, наверняка иначе отнесешься и к пролитым затем в стихотворении «слезам», и к пафосу — веселее, чем они того сами по себе заслуживают и чем вообще можно относиться миру, если судить о нем априорным образом. Так мир делается смехотворением, а разум — навсегда разделывается с логическим ресентиментом. И так истина, которую без смеха не постичь, сама смеется в ответ на все обращенные к поэтам «почему» (ЗА: Ницше, т. 2, с. 91).

Но, действительно, «оставим в стороне поэтов», которые, как Заратустра или Гераклит, правду говорят, что «много лгут» (ЗА: Ницше, т. 2, с. 92). Не только гордые поэты и мудрые отшельники, но и «все хорошие вещи смеются» (ЗА: Ницше, т. 2, с. 212. Курсив мой. — Н. И.), — вот что важно для la gaya scienza философии, которой органически претит ложь, как, впрочем, и ложный пафос (и деланная поза) безвинного соглядатая истины. Хорошие вещи и смеются хорошо: последними — над миром и первыми — над собственной персоной. Веселая наука не хихикает, высматривая «истину» в замочную скважину собственного «я». И она не хнычет оттого, что современники ее не «понимают». Великий спинозовский завет — поп ridere, поп ligere, neque detestari, sed intelligere («не смеяться, не плакать, а равно и не проклинать, но понимать») — вещь для такой науки вовсе не чужая: такая же хорошая, а значит, и веселая, как и она сама. Чтобы потом не выглядеть смешно, этот завет не надо с самого начала портить, превращая в фарисейскую побасенку-мораль и род пустого спекулятивного заклятия. Кто никогда не плакал, не смеялся, тот никогда ничего и не поймет. И кто ничего не понимает, тот никогда не плачет, не смеется, особенно — пытаясь снять (и оправдать) проклятие проклятием. Веселая наука — наука не «наук» и здравого рассудка, а свободы совести [441] и чистых рук. Она и учит лишь тому, чему учит собственным примером: есть смех — «смех поверх себя», принимать который следует всерьез. Не оттого, что провалишься иначе в яму. Оттого, что иначе из нее не выберешься:

Чем совершеннее вещь, тем реже она удается. О высшие люди, разве не все вы — не удались?

Будьте бодры, что из этого! Сколь многое еще возможно! Учитесь смеяться над собой, как надо смеяться!

Что ж удивительного, что вы не удались или что удались наполовину, вы, полуразбитые! Не бьется ли и не мечется ли в вас — будущее человека? <...>

И хотя есть на земле трясина и густая печаль, — но у кого легкие ноги, тот бежит поверх тины и танцует, как на расчищенном льду.

Возносите сердца ваши, братья мои, выше, все выше! И не забывайте также и ног!..

Этот венец смеющегося, этот венец из роз, — я сам возложил на себя этот венец, я сам признал священным свой смех. Никого другого не нашел я теперь достаточно сильным для этого.

Заратустра танцор, Заратустра легкий, машущий крыльями, готовый лететь, манящий всех птиц, готовый и проворный, блаженно-легко-готовый -

Заратустра вещий словом, Заратустра вещий смехом, не нетерпеливый, не безусловный, любящий прыжки и вперед, и в сторону; я сам возложил на себя этот венец! (ЗА: Ницше, т. 2, с. 211-213.)

Смех смехом, но если не считать исчерпывающей рекомендацию, которую здесь сам себе представил Заратустра (а Ницше, как мы помним, не раз затем воспроизводил), если все-таки послушать не сущий мелос, а «гул бытия» недоверчивого Хайдеггера и пробовать искать «намек» в заглавии работы, то следует, во-первых, поменять работу[580], а во-вторых – [442] расслышать данное ей имя как имя собственное, которое нельзя не знать и на которое невозможно не откликнуться. Нельзя не знать и подходящую работу — хотя бы только как фигуру умолчания: «Ессе Homo», — сказано Пилатом-Ницше о себе-Дионисе, Распятом Роке. «Се человек», — слово сказано, вынесено в заголовок книги (ставшей для философа последней), а затем дополнено совершенно недвусмысленной транскрипцией, удостоверяющей неслышно данное нам слово: «Как становятся сами собою». Конечно, это дополнение звучит не так завлекательно-таинственно, как «Книга для всех и ни для кого», по которой Хайдеггер — хоть «один мыслящий» — учил нас умозаключать чудесным образом от адресата к отправителю (а научил — от почтальона к почтальону). Но и Великий инквизитор бы признал, что «чудо» здесь — не тайна, а тайна — не авторитет, ибо такова на самом деле любая книга Ницше (да и любого философа вообще), в том числе и «Ессе Homo», в которой, между прочим, нет ни слова, под которым бы не подписался Заратустра — в том же точно смысле, в котором, по признанию уже не Ницше, а рассудка, и у героя «Заратустры» не найти ни слова, под которым бы не подписался Ницше, а вслед за ним в принципе способен подписаться кто угодно — но только, разумеется, не сам рассудок. У рассудка есть для этого, как минимум, три неопровержимых довода. Во-первых, заратустровские речи для него иноязычны, эзотеричны и сомнительны, а он «в принципе» этого не любит, но особенно — когда его вообще не спрашивают, что ему угодно, важно и посильно, а что нет. Во-вторых, он не только «Заратустре», но никому не верит на слово и никогда не подпишется под тем, что сам себе, а значит — всем и каждому — не доказал. В-третьих, он не «кто угодно», а именно никто и как таковой — как нечто, не имеющее ни лица, ни имени, не имеет, естественно, и никакой аутентичной подписи. Любой из этих аргументов способен превратить исповедь в иллюзион. «Подпись Заратустры» - ее подчеркнутое, нарочитое авторское факсимиле можно просто счесть за очередную злую шутку Ницше над будто бы наивными читателями, за след его беспамятства и плод заигравшейся фантазии, тем более что оно не раз, «и вперед, и в сторону», менялось. Заратустра явно не шутил, когда вторил нам и ахал, сомневаясь, что вправе подписаться даже и под [443] тем, что слово в слово повторяли вслед за ним его ученики и, более того, что сам он только что себе сказал («Ах, разве это мое слово?»). Смеялся, очевидно, Ницше и тогда, когда свой «величайший дар» — как будто бы возможную «самую высокую и вместе самую глубокую книгу, которая когда-либо существовала» (ЕН: Ницше, т. 2, с. 695), отправил в никуда — дальше, «непонятней», чем ко всем чертям (к которым позже послал он метафизику). Все так. Все это очень подозрительно и странно. И все это обидно, а последний ницшевский вопрос — «Вы поняли меня?» (ЕН: Ницше, т. 2, с. 769) — выглядит после всего чистым издевательством, как и последний ницшевский ответ — и факсимиле? — «Дионис против Распятого» (ЕН: Ницше, т. 2, с. 769). «Против» — это против или «за», рядом или порознь, силой духа или духом силы, вторя Гёльдерлину или Фейербаху, «ставшему самим собою» Ницше или «Шопенгауэру и Вагнеру, или, одним словом, Ницше...» (ЕН: Ницше, т. 2, с. 733)? Тут, как и в случае с засевшей в печенках Заратустры бешеной «прабабушкой» без головы, ум сам, не открывая «Книги», зайдет за разум. Говорят, с Гёльдерлином и Ницше именно это в конечном счете и случилось. Правду говорят. Но при чем же здесь — «тайна» и, главное, правда Заратустры? При чем здесь то, что было «его делом» – что делает правдивость его «высшей добродетелью» и делает его слова лучшими и самыми мужественными из всех, что Ницше, его автор и «прямая противоположность», сам был способен подобрать? Зачем вообще искать разгадку его собственного имени, если Ницше никогда не делал из него загадки? Поистине, рассудок мог бы иногда быть честным — и слушаться, и спрашивать самого себя!

Меня не спрашивали, меня должны были бы спросить, что собственно означает в моих устах имя Заратустры: ибо то, что составляет чудовищную единственность этого перса в истории, является прямой противоположностью мне. Заратустра первый увидел в борьбе добра и зла истинное колесо в движении вещей — перенесение морали в метафизику, как силы, причины, цели в себе, есть его дело. Но этот вопрос был бы в сущности уже и ответом. Заратустра создал это роковое заблуждение, мораль: следовательно, он должен быть первым, кто познает его. <...> Его учение, и только оно [444] одно, считает правдивость высшей добродетелью — это значит, противоположностью трусости «идеалиста», который обращается в бегство перед реальностью; у Заратустры больше мужества в теле, чем у всех мыслителей вместе взятых. Говорить правду и хорошо стрелять из лука — такова персидская добродетель. Понимают ли меня?.. Самопреодоление морали из правдивости, самопреодоление моралиста в его противоположность — в меня — это и означает в моих устах имя Заратустры (ЕН: Ницше, т. 2, с. 764—765).

«Понимают ли тебя?» — спроси еще, понимают ли «меня», что в тебе все эти удивительные вещи говорит рассудок – «отчетливый и ясный», прямо по Декарту, здравый смысл, ничуть не склонный ни к мистике, ни к лжи, ни к эпатажу и, казалось бы, для того и созданный, чтобы быть вменяемым и внятным. Одно понятно: ban sens, его морской французский воздух или, как поется в хорошей старой песне, его «простой шотландский виски» (что в данном «вакханальном» случае одно и то же) — плохо сказывается на стрельбе из лука по ряженым немецким тайнам — мистериальным «J-A-sagen» -персидского двора. — «Так это была жизнь»? Это вы называете настоящим здравомыслием? — Нет, не это. И тем более не «мы», если смотреть со стороны. Попробуем еще раз.

Если «Книга» — книга для Ницше не «любая», а любимая и герой ее для нас — загадка, то не оттого, что мы не понимаем, для кого она написана, а он не понимал, кем и как в итоге, открыв, что стал в ней сам собою, обязан всем себя отрекомендовать: Ницке с Заратустрой, Дионисом с Распятым или Ослом с Анти-Ослом. Что и говорить, славная компания подобралась: не компания — диагноз. Вопрос, однако, в том, кому. Ведь именно рассудок и надо потерять, чтобы мерить его мерками человеческое имя — слово, смысл которого для постороннего неисповедим, а для родного — свят. Дело тут вообще не в странности заглавия как таковой, не в «заковырке», как, впрочем, и не в неразборчивости подписи как таковой, не в «закорючке». Если даже и не верить, что Ницше стал однажды Ницше и вся эта компания — одно лицо, если даже и ни в чем не верить его исповеди, отказав в правдивости и трезвости самоотчета, как и просто в желании быть до конца понятным, это ровно ничего не значит: подделать можно [445] подпись, но не имя — и только имя, но не подпись можно оболгать. Можно, безусловно, пойти в своих сомнениях и дальше, но это тоже ситуацию не затуманит и, тем более, не прояснит. Если не только ничему, но и никому ни в чем не верить — не только Ницше, Сократу или Заратустре, не только «мне» и этим петлям мнимых предсказаний, но даже и себе — когда, читая, ты оживаешь на страницах «Книги» и, собственно, потому лишь и читаешь, что, оставаясь с ней наедине с собой, становишься другим, нежели по эту сторону ровных аполлинических зеркал и мест общего рассудочного пользования, — словом, если сомневаться, по картезианскому завету, во всех вещах вообще, вступая или нет с собой в противоречие, то даже и тогда в их ряд не попадет то главное, что «перекидывает мост над наименьшей пропастью» между книжным и живым именем героя «Заратустры». Это едва ли не отчаянное уточнение — «Как становятся сами собою» — сделано специально для склонного к гиперподозрительности спекулятивного слуха, специально для того, чтобы быть услышанным не неофитами «бездонной мысли» Заратустры, не «бессознательными фальшивомонетчиками» всех герменевтических мастей[581], а попросту настоящими людьми, которых так ему на самом деле не хватало (см.: ЗА: Ницше, т. 2, с. 236). Сомневаться «во всех вещах вообще» — de omnibus — настоящий человек может лишь до известного предела. И предел этот — не cogito Рене Декарта и даже не dubito блаженного Августина, не особенный вообще тезис, который нельзя не разделать всем смертным, если они сохранили здравый смысл. Впрочем, кому я все это говорю? Себе? Тебе? Ведь я на самом деле тебя знаю. Мы не знакомы, но я знаю в точности, кем на деле ты являешься и даже что ты делаешь в данное мгновение, причем ни на секунду в том не сомневаясь — сомневаясь только в том, что я про это знаю (о чем я, впрочем, тоже знаю). Я, как и ты, не мистагог и не «рыба» Чжуан-цзы, но мне тебе не надо представляться, потому что и ты меня отлично знаешь — во всяком случае, настолько, чтобы [446] знать, что я сейчас делаю. Мистагогом быть вовсе и не надо, чтобы знать, что ты сейчас читаешь эти строки, а я сейчас — именно сейчас — их пишу. Мы оба находимся при их рождении. Мы смотрим в одну сторону, отвернувшись от остального мира. Мы смотрим друг другу в глаза и видим только то, что видит нас. Кроме нас здесь никого нет. И здесь, точно, даже Бог не знает большего! Здесь нет предмета для какого-либо «мнения», а значит — и для вторичного всегда сомнения. Конечно, Аристотель прав, и Сократ как таковой и Сократ сидящий — вещи до известной степени противоположные: мы кем-то являемся и сами по себе, по невидимому «существу». Но об этом ведь и речь: чем мучиться-умозаключать от адресата к отправителю, попадаясь на худший из крючков — на другой конец удочки пресловутой ницшевской «алхимии», лучше поступить в точности до наоборот — поверить данному нам слову на слово и развернуть фигуру умолчания как фигуру откровения: «Ессе Homo. Как становятся собою», — как становишься собою, таким ты и являешься, будь ты хоть трижды «мной», «собой» или «Заратустрой».

Все это не значит, что ситуация чудесным образом разрешилась и теперь мы знаем друг о друге, как и о Ницше с Заратустрой, абсолютно все. Это значит только то, что сон — без малейшего усилия с нашей стороны — сам рассеивается и переходит в новый, «более глубокий» сон. Произвольно и абстрактно поставленный вопрос, откликаясь на прямой ницшевский ответ, непроизвольно, исподволь открывается теперь с обратной стороны. Он становится, подобно нам, самим собой, конкретным, упрямейшим вопросом, а не затейливой шарадой-криптограммой и сам властно заставляет нас сделаться своей импровизацией, исполняя тему «Ессе Homo» с зада наперед, от последнего, несокрытого молчания к сокрытому, от восходящих тропок к нисходящим, переворачиваясь, подобно «говорящей бездне» Заратустры или канону «Приношений» Баха, — «узнает себя», понимающе сказал бы Гегель, — и именно тем самым впервые задевает за живое. Открывается вопрос проще, чем Сезам, — по волшебству любого услышанного слова Заратустры. Но никакого любопытства он не удовлетворит, ибо именно любопытство его к закрывает, превращая в очередной аттракционный лабиринт. Так что Пандора «истории истины» (Хайдеггер) здесь может [447] совершенно не тревожиться и отдыхать. Конечно, если сможет. Потому как ничего привычно-приятного, напоминающего уют родной метафизической пещеры, запах спелого «я-блока» или музыку «новой утонченности» на лице ниц-шего не понимающего принца Фогельфрай-Гэндзи, это открытие тоже не сулит. Так однажды Заратустра, «страдавший от полноты мудрости», заглянул во сне в зеркало ребенка и — содрогнулся, проснулся от того, кого он там увидел... (См.: ЗА: Ницше, т. 2, с. 58.)

И все-таки — любопытно? Хочется и нам, страдающим от полноты здоровья, «посмотреть»? Если нас не испугал мертвый лик Бога, то почему должна смутить живая «рожа дьявола»? Ведь все равно мы спим. Так себе — балуемся книжками как фишками да плюшками. И вот главное и самое нелепое, что тем самым обнаруживается: нам ведь мало наяву спать; мы хотим спать даже и во сне — с тем чтобы было от чего «проснуться». Это — воля! И интрига! Да и то сказать: иначе — правы бравые заратустры-шлейермахеры — умище-то куда девать?

Гегель утверждал, что узнает дурака не по ответам, а по вопросам. Нормальный человек — тоже. Теперь уже поэтому, как вызов, а не единственно из пиетета перед запредельным «смехом», приходится быть строгим и признать, что вопрос, раз и навсегда закрытый «Книгой», раз и навсегда открыт. Мы не знаем, как говорил на самом деле Заратустра; мы знаем только то, что говорит он на словах — со страниц кроссвордов, требников и букварей. Позднейшей экзегетикой «Ессе Homo» (и «Опыта самокритики») это только лишний раз подтверждается. Правда, мы не слишком знаем и то, есть ли тут вообще какая-либо разница — между «знаем» и «не знаем», «говорил» и «говорит», «делом» и «словом», духом и буквой, шедевром и копией, историей и мифом, чужой трагедией и нашим сном. Но если разницы для нас не существует «тут», в кругу фундаментальнейших водоразделов мысли, тогда какая разница, как говорил когда-то некий «Заратустра»? Очевидно, вовсе никакой, и вопрос сам собой снимается. Однако очевидно и другое: если нет ее хотя бы только в этом частном и как будто бы архивном случае, тогда как разницы универсальной ее не существует вовсе. А если так, если нет ее «нигде», тогда что же, кроме смеха, в этой жизни есть и где [448] же мы тогда витаем — откуда, а точнее, из какого ниоткуда следует смотреть на мир, чтобы не заметить перед самыми глазами пропасть? Чтобы не заметить худшего: что пропасть разверзлась на самом деле не впереди, а позади, не под ногами, а над головой — в мире, который ненароком мы, «осколки будущего», сами по пути перевернули, методически пытаясь вытряхнуть из него Истину?

Дело, таким образом, вообще не в «Заратустре» и его пресловутой неприступности. Пусть Ваал сам за себя постоит («Разве не должен я прятаться?.. Разве не должен я пользоваться ходулями, чтобы не заметили моих длинных ног?» (ЗА: Ницше, т. 2, с. 125). — Разве не так должен был говорить Заратустра, чтобы не заметили, как он говорил?). Дело в нас – в нашем времени, — времени «великой серьезности» и «первого вопросительного знака», как учит веселая наука метафизика. Пусть cogito самоочевидно. Пусть, ergo, Я есть и Я есть Я, а не Ницше, не Кант и не Декарт, но если мы не «научились слушать глазами» (ЗА: Ницше, т. 2, с. 11), если мы не слышим, как говорил ницшевский Заратустра или платоновский Сократ, есть ли что сказать нам не только о себе и наших «очевидностях»? Если нет, наши разговоры о бытии-небытии Сущего, о сущем бытии вообще и, в частности, о бытии «себя», а равно и «тебя», и нашего несомненного «мышления» ровно ничего не стоят. Как ничего не стоит и наше «вечное возвращение» как будто бы к самим вещам, их авторам, следам и голосам, если мы даже и не попытались опередить себя - и проявить – в самих героях [582].Слов — нет. Сон здесь крепче и стена глуше, чем в «Заратустре» и «Братьях Карамазовых» вместе взятых. Стало быть? Стало быть, здесь, по Витгенштейну, следует молчать, а лучше — играть в беспроигрышные языковые игры, возвращая науке былую связь с миром повседневности, а если это скучно и хочется чего-нибудь «эпохального», тогда лучше путеводной нити Ариадны-Хайдегтера не найти — тогда придется вновь возвращаться к пройденному, к входу в виртуальный лабиринт онтомелического анамнесиса. Но разве Минотавр убит Прокрустом? Имеем ли мы право профанировать до бесконечности и мысль о «вечном возвращении», и вечно опережающее и встречающее нас [449] молчанием слово Заратустры, и даже смех его, смирившись со стеной? Ее действительно нельзя разрушить, ни тезисом, ни антитезисом. Но разве это аргумент, чтобы самим же ее и возводить, «синтезируя» из них глухие органоны? И если детский (в смысле Ницше) шаг от «понимать» Спинозы до RICERCAR («искать») Баха рассудку страшно сделать, то это тоже еще не аргумент, чтобы видеть в «Книге» такой же, но «новый» и даже «последний» органон, подведший черту под метафизикой. Поистине: «Остерегайтесь обидеть отшельника! Но если вы это сделали, так уж и убейте его!» (ЗА: Ницше, т. 2, с. 45). — Сделайте из него учителя-убийцу и метафизики, и Бога!

Но, возможно, есть и альтернатива всем относительно честным способам кражи чужих нигилистических коров. Возможно, наш крепкий и пытливый задний ум совсем и не понадобится, чтобы «вернуться на тысячелетия назад» (ЕН: Ницше, т. 2, с. 747) и вместо смехотворного «это и мой опыт!» (ЕН: Ницше, т. 2, с. 747) попытаться для начала всерьез отдать себе отчет в его наивности, то есть признать в самой этой наивности факт, возможно, и прискорбный, достойный «сострадания» - последнего греха Заратустры (ЗА: Ницше, т. 2, с. 237), но слишком Человеческий, чтобы в нем можно было усомниться, и онтологически никак не менее фундаментальный, чем чужая вековая мудрость:

Каким должен быть вопрос, чтобы ответом было — «Гак говорил Заратустра»? Как нельзя не спрашивать, чтобы можно было так ответить? На что «так» надо отвечать, чтобы иначе не хотелось спрашивать?

P. S. «Но эти вопросы были бы в сущности уже и ответами...» (Бахус-Бах-Ницше против Ницше-Эшера-Растолкованного).

 


Кристиан Мёкель




Поделиться с друзьями:


Дата добавления: 2015-05-29; Просмотров: 384; Нарушение авторских прав?; Мы поможем в написании вашей работы!


Нам важно ваше мнение! Был ли полезен опубликованный материал? Да | Нет



studopedia.su - Студопедия (2013 - 2024) год. Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав! Последнее добавление




Генерация страницы за: 0.012 сек.