Студопедия

КАТЕГОРИИ:


Архитектура-(3434)Астрономия-(809)Биология-(7483)Биотехнологии-(1457)Военное дело-(14632)Высокие технологии-(1363)География-(913)Геология-(1438)Государство-(451)Демография-(1065)Дом-(47672)Журналистика и СМИ-(912)Изобретательство-(14524)Иностранные языки-(4268)Информатика-(17799)Искусство-(1338)История-(13644)Компьютеры-(11121)Косметика-(55)Кулинария-(373)Культура-(8427)Лингвистика-(374)Литература-(1642)Маркетинг-(23702)Математика-(16968)Машиностроение-(1700)Медицина-(12668)Менеджмент-(24684)Механика-(15423)Науковедение-(506)Образование-(11852)Охрана труда-(3308)Педагогика-(5571)Полиграфия-(1312)Политика-(7869)Право-(5454)Приборостроение-(1369)Программирование-(2801)Производство-(97182)Промышленность-(8706)Психология-(18388)Религия-(3217)Связь-(10668)Сельское хозяйство-(299)Социология-(6455)Спорт-(42831)Строительство-(4793)Торговля-(5050)Транспорт-(2929)Туризм-(1568)Физика-(3942)Философия-(17015)Финансы-(26596)Химия-(22929)Экология-(12095)Экономика-(9961)Электроника-(8441)Электротехника-(4623)Энергетика-(12629)Юриспруденция-(1492)Ядерная техника-(1748)

Ганс. Колетт 6 страница




Цитирую: [«Из столь многих священных слов нахватано, и те с большой яростью и лютостью, не строками и не стихами, как в обычае у искусных ученых (если кому-нибудь случится о чем писать, то в кратких словах, большой разум заключающих), но слишком, сверх меры, излишне и бранчливо — целыми книгами, паремиями целыми и посланиями!»]

Но цитата цитате рознь.

Цитата может быть блиндажом для начетчика, прячущего свое незнание или благополучие за цитату авторитета.

Цитаты могут быть безжизненной компиляцией.

Я понимаю цитаты как пристяжные справа и слева от скачущего коренника.

Иногда они заносят, но помогают мчать соображение разветвленным вширь, подкрепленным параллельным бегом.

Лишь бы не упустить вожжи!

Но — ни боже мой! — когда цитата идет цитате в затылок нудным цугом!

* * *

По цитатам никогда ничего не создашь и не выстроишь.

Надо строить до конца, крепко войдя в конкретность явления,

и… глядь… цитаты сами придут и вложатся куда надо: помогут живому току течь закономерно.

Обратно же дело творчески и жизненно не пойдет.

Сотни людей проходят мимо цитаты, пока они ее не обрели сами {276} в своей и по своей области — тогда они ее видят: она им подтверждает или помогает до-осознать, до-тянуть.

Обратным путем — неминуемая схоластика и филистерская мертвечина — папье-маше.

* * *

Цитаты у меня.

Для меня их мало. Я бы все хотел [смонтировать] из осколков замеченного другими, но по иному поводу — поводу, нужному мне!

Как в кино: вам же вовсе не обязательно самому играть любой кусок. Ваше дело свести куски […]

Книги раскрываются на нужной мне цитате. Я проверял — иногда ничего до и ничего после во всей книге не нужно.

* * *

Вот какие-то синдромы из области патологии нервной системы открываются у меня в руках на странице, пригодной к вопросу техники сценических движений итальянской комедии…[cccix]

А иногда скромная с виду брошюрка с портретом Леонардо на обложке (я интересуюсь даже его детством), с немецкой авторской фамилией и именем, заимствованным из «Нибелунгов», словно сорока на хвосте, приносит неожиданное откровение целой новой области, куда обрушиваюсь даже без поводыря. Если скажу, что брошюрка издательства «Современные проблемы»[cccx] касается «Детского воспоминания Леонардо да Винчи» и принадлежит Зигмунду Фрейду, то обозначение «сорока приносит на хвосте» прозвучит очень точно и созвучно с описанным в ней соколом из детского сновидения Леонардо!

Удивительные слова описания сна…

Так совершается приобщение к психоанализу. Даже точно помню, когда и где. Почти что в первые дни официального создания Красной Армии (весна 1918 г.), застающие меня уже добровольцем в военном строительстве. В Гатчине. Стоя в вагоне на пути в субботнюю побывку домой. Как сейчас помню. Коридор вагона. Рюкзак на спине. Папаха — пахнущая псиной. И вставленная в нее четверть молока.

{277} Дальше на площадке трамвая, в неистовой давке, я так поглощен книжонкой, что не замечаю, как давно раздавили мою четверть молока и сквозь собачий ворс папахи и хаки рюкзака капля за каплей сочится молоко.

О рейдах моих по фантастическим джунглям психоанализа, пронизанных мощным дыханием первичной… «лебеды» (так непочтительно отзывался о священном импульсе libido[175]), я пишу в своем месте[cccxi].

Здесь вспомним только о том, что очень скоро я приобщаюсь к «Значению психоанализа в науке и духе» Ранка и очаровательного Закса — мудрой старой саламандры в роговых очках, с которым дружу значительно позже, проездом в Берлине.

Впрочем, в сборнике меня больше всего увлекают цитаты из трудов Задгера — об эротическом происхождении словообразований.

Занятно отметить, что после очень короткой потрясенности эротическим элементом происхождения (конечно, в высшей степени односторонней и спорной концепции) у меня очень быстро смещается акцент на интерес к происхождению — к истории развития, к видовому становлению языка. Этот ранний интерес к пристальному взгляду в прошлое оказался неплохим.

Однако это мы вынесем под заголовок «Слова, слова»[cccxii].

Здесь мы сейчас не в мире слов, их генеалогии, взаимосвязей движения и становления — здесь мы даже не в области любования ожерельями стихотворений из них или ковровым шитьем сочетания их в прозе. О встречах с поэзией и прозой мы скажем в другом месте.

И здесь остается только добавить, что с Фрейдом я так и не встретился, хотя Стефан Цвейг мне и устроил почти немыслимую встречу с этим трагическим Вотаном сумерек буржуазной психологии, с этим Прометеем, сумевшим собственную трагедию и травму расчленить на звенья сковывающих его цепей, без того чтобы быть способным ослабить их тяжесть — не говоря уж о том, чтобы, наподобие Худини, выскользнуть из них, или расковать их, или просто порвать. Проклятие познания, неспособного одолеть действие, лежит на всем психоанализе. Все за анализом. Удачным, иногда точным, порой блестящим и так часто разбивающимся на этапе необходимости «пережить», дабы избавиться.

{278} Вспоминается другой старик — еще более шарлатанской науки. Граф Хэммонд, под псевдонимом Чеиро выпустивший не одну книгу о чтении линий руки. Его я знавал в Голливуде. Рядом маячат странные очертания рыжеволосой каунтесс[176] Хэммонд, слова, написанные еще Оскаром Уайльдом в его альбом…

и странная бледная близорукая фигурка в черном, болезненно морщаяся, когда нас знакомят и он узнает, что я еду в Мексику. Огненно-рыжая каунтесс, наклонившись ко мне, объясняет: блеклый человечек — она не понижает голоса — человечек глуховат, и вместе с тем он один из последних потомков Максимилиана и Карлотты. У меня нет под руками «Готского альманаха», чтобы установить, где и когда отмирают последние ростки этой ветки Габсбургского дома, справедливо и неумолимо подрезанные беспощадной мачетой Бенито Хуареса на чуждой им мексиканской земле, куда они вступали императором и императрицей. Мне кажется, что брак их был несчастлив и бездетен (кажется, этого придерживается и фильм Дитерле[cccxiii]) и странный человечек, может быть, не более как один из стаи самозваных потомков кровожадных особ — графов и маркизов, князей и виконтов, которыми кишит кино-Калифорния.

Сказывается же он глухим.

А когда я случайно роняю монету, он вздрагивает и оборачивается, попадаясь, как тривиальнейший симулянт на пошлейшую уловку воинского начальника на призывном пункте!

Но дело не в нем, не в Карлотте и Максимилиане, и даже не в огненных волосах его [Хэммонда] супруги.

Дело — в правой руке самого каунта.

Еще в Кембридже (или это было в Оксфорде? — такую описку никто не простит!) во время лодочных состязаний он повредил себе руку: правую руку свел паралич. Левая рука считается рукой предрасположений — тайны свершений начертаны на правой.

Правая безнадежно стянута параличом — и, читая тысячи судеб из тысячи рук, каунт Хэммонд безнадежно отрезан от предугадания собственной судьбы…

Это роднит его с Фрейдом, чьи и так небезошибочные воззрения дополнительно скованы изъянами собственных дефектов психики — диспропорцией значения, которое придается эдиповскому комплексу. [Это] хорошо известно каждому, кто пролистывался сквозь его учение.

{279} Чем-то это похоже даже на некоторые изъяны в системе Станиславского, так четко проступающие при сличении «Работы актера над собой» с «Моей жизнью в искусстве», столь многое раскрывающих для понимания нерациональных местами акцентов на частностях системы.

Встреча с Фрейдом так и не состоялась, и воспоминанием о хлопотах Стефана Цвейга осталась маленькая книжечка автобиографического очерка, присланная мне великим венцем с его характерным автографом с прописным «Ф» начала фамилии.

И как бы случайно она стоит, прислонившись к большому белому квадрату графологических исследований Чеиро, с размашистым росчерком посвящения каунта Хэммонда на память о нашей встрече…

* * *

А иногда не сам находишь.

Иногда «наводят».

А почему-то упорно не принимаешь.

Имел два таких случая.

Таков D. H. Lawrence, которым позже (и посейчас) безумно увлекался.

В 1929 году меня усиленно старается приобщить к Лоуренсу Айвор.

В Лондоне. В удивительном узеньком (в три окна) домике на Лестер-сквере, где он жил рядом с домом издательства «Studio».

В 1941 году в «Интернациональной литературе» вижу фото разрушений Лондона от немецких бомб: дом «Studio» стоит, а рядом — груда развалин.

В нижнем этаже был крошечный и pretty expensive[177] ресторан с диваном вдоль стенки и столиками. Так узок, что привычное размещение столиков в нем было невозможно.

Vis-à-vis[178] какой-то Music Hall.

Кажется, в нем видел Карнеру до его выступления в Альберт-Холле в присутствии принца Уэльского (позже отрекшегося от престола).

{280} По-видимому, для меня настолько существовал Джойс и только Джойс в литературе, что никакие иные фамилии had no appeal[179].

Рядом с Джойсом называли Лоуренса по признаку… цензурных запретов на «Улисса» одного и «Любовника леди Чаттерлей» другого.

Все проходило мимо ушей.

«Любовника» купил, ступив на палубу «S. S. Europe»[180] по пути в Америку.

Но никак не для чтения, а ради снобизма.

И не читал его очень долго.

Ни на пароходе. Ни в Штатах. Ни даже сразу в Москве.

Почему потом прочел — сам не знаю.

Но обалдел совершенно.

Затем выписал «Women in love»[181].

Прочитал злостную атаку на Лоуренса вообще в «The doctor at literature»[182], купленном из-за статьи о Джойсе.

И дальше — больше, стал охотиться за каждой книгой распухавшей «лоуренсианы».

Интересовало affinity[183] с моими взглядами на пралогическое[cccxiv].

Особенно блестяще это в этюдах по американской литературе.

На них нападаю тоже окольно.

Меня интересует Рокуэлл Кент.

Я его узнаю (помимо беглых репродукций с его путешествия по Аляске) толком по странной книжечке полукубического формата — черной с золотым заглавием, где его великолепные заставки, концовки и целые иллюстрации.

Все — на тему о китах.

Название книжки «Моби Дик».

«Моби Дик» — очень плохой фильм с участием в роли одноногого капитана Джона Барримора.

Когда-то видел.

Рисунки Кента великолепны.

Они меня интересуют двояко.

{281} В первую очередь — в составе графических образцов для композиции кадра. (Иллюстрации к руководству, которое я планирую очень давно[cccxv].)

Рядом с «Белыми ночами» Добужинского, «Версалем» Бенуа (для случаев композиции и необъятных горизонтальных партеров я имел дело с этой же проблемой при съемке пирамид и остатков храмов в Сан-Хуан-Тетиуакан), полотнами Дега (первопланная композиция), Караваджо (поразительные ракурсы и размещения фигур не «в поле кадра», то есть в контуре кадра, а в отношении к плоскости кадра) и т. д.

Повторяется история с Бердслеем:

я купил пьесу «какого-то» Джонсона из-за иллюстраций к ним Бердслея.

Пьеса оказалась «Volpone» Бена Джонсона.

Случайно ее прочел и по уши навсегда увлекся великим Беном.

Так и здесь.

Попробовал почитать саму книжку,

познакомился с Мелвилдом и опьянел.

Потом, по непонятной внутренней интуиции, из-за моря Джей мне шлет «Отоо» и «Турее»[184] — восхитительные регрессивные конструкции[cccxvi] (1945)!

До этого Джей (Лейда) от моего имени ссылается в «The Film Sense» на главу из «Моби Дика» — «The whiteness of the whale»[185] (к моему пассажу о том, что «злодейство» в «Александре Невском» решалось, вопреки традициям, белым: рыцари, монахи).

Лихорадочно ищу чего-нибудь о Мелвилле. «Moby Dick» интересует еще как возможный материал для пародийного «The hunting of the Snark»[186] Льюиса Кэролла.

Единственное, что пока нахожу (нашел раньше, когда впервые прочел «Moby») — это полстранички у Mrs. Rourke в «American humour»[187] (до войны).

Затем читаю в «Литературной газете» (1944), что наследница Мелвилла послала в Москву ряд его произведений в старых изданиях.

В это же время читаю у [Règis Messac] («Le “Detective novel” et {282} l’influence de la pensèe scientifique») о «Confidence man»[188] Мелвилла.

Ищу его в Библиотеке иностранной литературы. Там есть что угодно, кроме «Confidence man».

Но зато [есть] и большое количество книг о Мелвилле.

Среди них… «Studies in classic american literature»[189] Лоуренса.

Терпеть не могу читать в библиотеках.

Особенно в холоде и грязи декабря месяца 1944 года, в нетопленной Библиотеке инолитературы в переулке на Пречистенке.

Все же одолеваю главы о Мелвилле и остаюсь bouche bée[190].

Так это замечательно, и в линии тем моего Grundproblem[191] Melville vu par Lawrence[192] — совершенно изумителен.

Через Hellmann получаю томик в собственность.

Потом от Джея приходят «American Renaissance»[193] Матиссена и «Herman Melville» Sedgwick (я уже в больнице, в начале 1946 года).

Revival[194] бешеного увлечения Лоуренсом.

Декабрь 1943 года, когда после break-down’а[195] после девяноста ночных съемок «Ивана» в Алма-Ате[cccxvii], я отдыхаю в горах; один в маленьком домике в яблоневом саду при закрытом на зиму санатории ЦК Казахстана.

В солнце и снегах зачитываюсь сборником «Collected tales»[196] и т. д.

Меня интересует «звериный эпос» сквозь его новеллы.

Я занят вопросом «звериного эпоса» в связи с… Disney’ем.

Disney как пример искусства абсолютного воздействия — абсолютного appeal[197] для всех и всякого, а следовательно, особенно полная Fundgrube[198] самых базисных средств воздействия.

{283} «Tales» — поразительны по обилию подспудно действующего и по чисто литературному блеску.

Любопытно, что «Aaron’s rod»[199] так же удивительно плохо, как и «Sons and lovers»[200], да, пожалуй, и «Plumed serpent»[201], которого невозможно одолеть! Хотя это my «beloved Mexico»[202] — а может быть, именно потому knowing Mexico[203]?!

* * *

Второй случай — хотя по времени первый: Всеволод Эмильевич.

В 1915 году меня упорно хотят приобщить к «Любви к трем апельсинам».

Узнав, что меня натравил на театр Комиссаржевский своей «Турандот» у Незлобина (а не пакостно-паточная «Турандот» у Вахтангова) того же Гоцци,

старается Мумик (Владимир) Вейдле-младший.

В доме на Каменноостровском, где много лет потом живет Козинцев.

Безрезультатно. Смутно помню обложку Головина.

Ту самую, оригинал которой сейчас — драгоценнейшее из воспоминаний о мастере — находится у меня дома!

{284} Книжные лавки[cccxviii]

Я знаю дивный книжный магазин.

Я бываю в нем нечасто.

Вероятно, потому он сохраняет свою магическую привлекательность.

Хотя живу в Москве, я хожу в него в Ленинград.

Он где-то между Песками, где я когда-то жил, и Знаменской площадью, где еще помню, как носился паровичок, ярко-желтый с клубами черного дыма, достойного быстроходного судна на Миссисипи. Маршрут его был от памятной мне Александро-Невской лавры («Старый Невский») до вокзала и обратно.

Где-то на полпути между Песками и площадью сворачиваешь вбок и одним из коленчатых переулков Парижа выходишь к типично старолондонскому фасаду магазина.

Витрину его я помню по Берлину.

В нем неповторимые литографированные уники Домье, поразительный набор французских лубков из Эпиналя.

И многое из редких книг, что я ищу давно.

Часто магазин бывает закрыт.

Но меня всегда допускают.

Мне не приходится спешить утром к открытию книжной лавки, чтобы не упустить книгу, усмотренную в окне накануне.

Магазин был закрыт. Или просто я не успел интуитивно понять, что именно эта книга мне нужна.

Не надо гадать, с какой стороны подойдет приказчик.

И покрываться холодным потом ужаса.

Неужели сегодня выходной день? — Уже 9.05, 9.10, 9.15, 9.45, 9.50…

И только за пять минут до десяти сообразить, что магазин открывается в десять.

Как-то и вопрос денег не существует.

{285} Что бы я ни выбрал в магазине — денег всегда хватает.

В первой комнате, как в штольне, снизу доверху — книги.

Удивительное жизнеописание Уитмена.

Очерки империализма Сейера, которые никак не могу найти (о Ницше) нигде.

Рошфор, слившийся с журналом «Eclipse»[cccxix].

Полный набор «L’assiette au beurre»[204].

Вторая комната с наклонными, крытыми стеклом прилавками.

Там какие-то поразительные Рабле.

Толстенный Бен Джонсон.

Вот книги завернуты. Взяты под мышку. Странно. Края их не режут. Вес не тянет книзу.

Они какие-то невесомые.

Не то что Куно Фишер, чью историю философов мне в тридцатых годах пришлось проволакивать трамваем от щелевидной книжной лавочки на Арбате до Чистых прудов.

Скандал. Я кому-то заехал восемью томами в бок.

«Гражданин! Уберите ваш ящик!»

И мое грозное:

«Это не ящик, а Гегель!»

Магия неведомых слов!

Боевая молочница, готовая меня растерзать, внезапно робеет перед неведомым словом и растворяется в толпе.

Растворяется она, конечно, метафорически, исчезая среди пассажиров.

А вот пачка книг, купленных в моем любимом магазине, действительно растворяется в руках.

Так же как расплывается строгий английский фасад магазина, как, распрямляясь, коленчатый переулок Парижа становится Суворовским проспектом от Знаменской площади к Пескам.

Затем стрелой железнодорожного пути от Николаевского вокзала в Ленинграде до Николаевского вокзала в Москве. Затем оба вокзала становятся Октябрьскими…

В чем дело?!

Это трижды пропел петух свое утреннее приветствие Авроре, не крейсеру, который я ввел в Неву (как было в семнадцатом году) для съемок «Октября» в двадцать седьмом, и не «спящей красавице», но Авроре — утренней заре[cccxx].

… А просыпаюсь я сам.

{286} Мой дивный книжный магазин — это сон.

Из года в год изредка, но неизменно навещающий меня сон.

Здесь сновидением сняты и горечь недостачи денег, и нерешительность приобрести книгу, здесь находишь по недосмотру упущенный увраж, книгу, когда-то (очень, очень давно) перехваченную кем-то.

Здесь с полки вам приветливо улыбается фантастически полный набор переводных итальянских сценариев[cccxxi] в форме целой библиотеки XVIII века на французском языке. Ее я не мог позволить себе — бедный студент — купить при набеге с фронта в Петроград в 1918 году. Хотя до боли бредил уже Арлекинами, Капитанами, Бригеллой. Здесь всегда к моим услугам Бакст, всегда обгоняющий ценой мои возможности.

И сколько раз я здесь в руках держу полный набор «Тюрем» Пиранези, лишь три листа которых ютятся у меня дома.

Здесь в руках моих дивные листы старого Петербурга, на которые я только облизывался, не решаясь даже близко подойти к роскошным витринам книжного антиквариата на Литейном.

Splendeur et Décadence[205] этих магазинов!

Красное дерево с бронзой. Зеленые ковры. Углы заветных папок. Только издали. Только через дверь. С трепетом и завистью.

У меня нет опыта и наглости зайти и посмотреть. Отказаться от неподходящего. Потребовать еще что-нибудь. И снова не взять.

И уйти, хотя бы насладившись.

Много лет спустя в Париже мы так с Дариусом Мийо, сугубо нахохлившись в широких наших пальто, отправились в galerie Rosenberg[206] (?) — «дом», торгующий только Пикассо и Браком.

Мы критически обойдем нижние залы, чем неминуемо заденем внимание элегантного продавца.

Мы будем бурчать перед полотнами, пожимая плечами, не с видом эпатированных буржуа, но с видом американцев, прикидывающих картину к размеру простенка — не больше; на тип миллионера, способного возвести стены комнаты или построить дом вокруг нескольких собранных картин, мы все же непохожи.

Так Леонард Розенталь в своем парижском особняке, выходящем прямо в парк Монсо, с автоматически отстреливающимися {287} окнами, как только кто посмеет тронуть ставни, обносит одну комнату ценным деревом и бархатом, какой бывает в футлярах серег и ожерелий. Бледный свет мягко вырисовывает очертания поистине божественного деревянного бодисатвы, привезенного из далекой Индии, чьи фермы жемчужных устриц — основа богатств господина Розенталя.

Или Отто Эч Кан построил свою столовую в загородном доме на Лонг-Айленде как раму для шести своих Ромнеев, ритмически расчленяемых пролетами французских окон до полу.

Понаблюдав за нами, нас элегантно спросят, не хотим ли мы что-либо более совершенное. Так в хороших публичных домах после общей залы вас спрашивают: «Est-ce que monsieur désire quelque chose de spécial?»[207] И ведут наверх. И нас ведут в маленькие залы верхнего этажа.

Наконец, в крошечный салон, где полотно за полотном нам выносят бесчисленных Пикассо всех периодов, за исключением тех, что знамениты по музеям и частным собраниям.

Вкус покупателей тяжел.

Тем более предупредительности со стороны продавцов.

Но вскоре, еле кивнув головой, «американцы» уходят, рассуждая между собой о том, что предложенные накануне Рембрандт, Жерико ближе подойдут к обивке кабинета…

Так я прохожу практический курс по Пабло Пикассо на оригиналах.

Мою образованность Дариус обогащает посещением кого-то из крупных зубных врачей. В его приемной одно из лучших собраний Сезаннов.

Но мы говорим сейчас о книгах, а встречи с живописью оставим для другого раздела.

* * *

Есть площади, похожие на залы.

Есть площади, похожие на будуары.

Таковы крошечные площади в маленьких городах Сицилии.

Крест-накрест над ними протянута проволока.

И в центре висит хрустальная люстра.

Я знаю эти площади только по рассказам.

{288} Сам я там не бывал.

Сейчас эти площади, конечно, разрушены бомбежкой, но сходство их с залами не пропало. Может быть, даже еще увеличилось.

Ведь залы также разрушены. А отсутствие потолка делает их еще более похожими на площади.

Но я бывал на улицах, которые не похожи на улицы.

Такова rue de Lappe в Париже.

Она так узка, так черна и так зажата с боков маленькими, но более чем сомнительными бистро, что кажется водосточной канавой. Вот‑вот, того гляди вас смоет поток мутной и грязной воды, которая должна промчаться по этим скользким камням.

Скорее схватимся за ручку двери «Бала трех колонн» и скроемся в нем под звуки трех его аккордеонов.

Улички Уайтчепеля кажутся сплошным прилавком.

И раз вступив в их водоворот, начинаешь казаться себе уже не покупателем, а послушным товаром — чем-то вроде галстука, завязанного бантиком, или целлулоидного воротника, которые друг другу перебрасывают из рук в руки продавцы.

Rue de l’Odéon в весенний вечер тоже не похожа на улицу.

Слишком узкая для нормальной улицы, она кажется широким коридором семейного пансиона.

А двери магазинов — дверями отдельных меблированных комнат.

Один конец улицы должен упираться в салон. Другой — в кухню.

Эту иллюзию создает тишина.

Полное отсутствие такси и экипажей.

Даже пешеходов.

Но больше всего, вероятно, фигуры двух женщин.

Каждая стоит в прямоугольнике своей двери, наискосок друг от друга.

И, почти не повышая голоса, говорят так, как разговаривают люди, на минутку выглянувшие из своих комнат в общий коридор.

Одна из них — седая.

В голубоватом костюме мужского покроя с короткой юбкой.

Над ней — вывеска.

Как ни странно, наличие вывески не разбивает иллюзии интерьера.

Может быть, потому, что так неожиданно само ее начертание:

«Шекспир и Ко» («Shakespeare and Co»).

{289} Другая женщина — в мягком, сером. Юбка до полу.

Это — Адриенна Моннье.

Первая женщина — Сильвия Бийч.

Мадемуазель Моннье продает книги французские.

На крохотном прилавке поэт Жан-Поль Фарг[cccxxii] надписывает мне книгу своих стихов.

Я никогда прежде не слышал о нем.

Он никогда, конечно, не слышал обо мне.

Это не мешает ему, вероятно, в сотый раз, небрежно и вдохновенно надписать на титульном листе томика своих стихов: «A Eisenstein poète Jean Paul Fargue poète. Paris. 1930»[208].

Пятнадцать лет спустя в английском издании журнала «Verve» (№ 5 – 6) я нахожу строчки Адриенны Моннье о Жане-Поле Фарге[cccxxiii]:

«Fargue… Each of his defenseless hands forms little marionettes»[209].

Пока что эти руки не образуют маленьких марионеток.

Пока что они порхают над прилавком, выбирая томик собственных стихов.

Сильвия Бийч продает книги английские.

Больше того, издает их.

И больше всего, это она издала «Улисса» Джемса Джойса.

Издательство «Шекспир и компания» — такой же киот творений Джойса, как крошечный магазинчик на набережной — сокровищница изданий Верлена.

Там верлениана и любая разновидность Верлена, вплоть до запрещенных «Hombres»[210], которые продаются там из-под полы… совершенно открыто.

Здесь — джойсиана.

И творения Джойса…

Я очень любил эту тихую улицу.

Я очень любил эту скромную, тихую книжную лавочку и седую Сильвию Бийч.

Я захаживаю к ней.

Сиживаю в задней комнатке.

И долго разглядываю стенки, увешанные бесчисленными выцветшими фотографиями.

{290} Своеобразный литературный пантеон.

Кого-кого из писателей только не знавала Сильвия!

Кроме усатого Фрэнка Хэрриса особенно хорошо представлен Оскар Уайльд в бесчисленных видах.

Особенно в том диком костюме, в котором он удивлял Америку: бархатная куртка, мягкий берет, брюки до колен, чулки.

Кто идет?

Кто идет?

Кто идет?

Он идет!

Он идет!

Он идет!

Оскар Уайльд!

Оскар Уайльд!

Оскар Уайльд!

Великий эстет!

Великий эстет!

Великий эстет!

Так в манере Барнума афишировался въезд великого эстета в Нью-Йорк.

Я очень хорошо помню эту рекламную формулу.

В 1920 году я использовал ее для моей первой театральной постановки — для «Мексиканца» (совместно с покойным Валентином Смышляевым).

Эти же строчки, сменив имя Оскара Уайльда на имя Денни Уорда, а «великого эстета» на «великого боксера», выкрикивали в интермедии «сандвичи», рекламирующие великого боксера Денни Уорда.

… В лавочке мисс Бийч я мимолетно знакомлюсь с молодым человеком с челкой и слегка припудренными щеками — это Жорж Антейль. Он недавно еще жил в маленькой комнатке над лавочкой мисс Сильвии. И только что прогремел…

Где бы я ни оседал на время большее, чем месяц, я непременно находил такую книжную лавочку. Такую же заднюю комнатку. Такого же милого энтузиаста книг.

В Мексико-Сити это был грек Мизраки. Наклейки его магазина на многих книгах на моих книжных полках: на истории китайского театра, на биографии Агриппы Неттесгеймского, на исследовании о Парацельсе…

У него я знакомлюсь с Карлтоном Билсом — автором неплохой {291} книги «Mexican maze»[211] и еще лучшей — о политическом аде на острове Куба во времена диктатуры («The crime of Cuba»[212]).

Карлтон Билс — сын очень любопытной фигуры. Его мать — Керри Э. Нешион[cccxxiv]. Она — одна из тех странных и неуравновешенных женщин, которым обязан своим появлением «сухой закон» в Америке. Это она (сохранились ее фотографии, неоднократно публиковавшиеся во многих изданиях) врывалась с молотком или топором в питейные заведения Бауэри и Бруклина, разбивая бутылки и зеркала, оконные стекла и бокалы во имя Господа, морали и чистоты нравов.

На своем имени она видела печать перста Божия — Керри Э. Нешион можно прочесть как «вознеси свою нацию» («Carry a nation»), и фанатичная старуха в очках, длинной вуали с молотком в руках исступленно выполняла то, что считала своей миссией.

Сын ее аккуратно автографирует свою книгу; друг за другом к нему подходят читатели, только что тут же купившие его «Mexican maze».

В глубине стоит довольный синьор Мизраки — очередь длинная, книга расходится хорошо…

В Голливуде таким местом книжного уюта был маленький магазин «Hollywood book store»[213].

Он принадлежит другому милому и тихому человеку — Штаде.

Он как будто швейцарец из Венгрии или чех из Тироля.

Книги у него изысканные. И есть все запретные издания.

Именно от него я выношу дешевое долларовое переиздание книги Вандеркука «Black Majesty»[214] о гаитянском короле Анри-Кристофе, столько лет увлекавшей меня своими постановочными возможностями[cccxxv].

Мы хотели ставить этот фильм вместе с Полем Робсоном.

А тихий книжник Штаде, погруженный в тихую книжную жизнь среди пестрых переплетов книжных новинок, антиквариата и редких изданий, имеет позади довольно бурное прошлое.

Он сам пишет книгу.

{292} Герой книги — не более не менее, как сам Панчо Вилья.

И выясняется, что тихий Штаде — в прошлом сам участник легендарных и фантастических походов этого «Hombre malo» — «человека зла», как восторженно называют его поклонники-мексиканцы.

Когда-то с его отрядами шагал по Мексике и Джон Рид.

Следовал за ним и Амброз Бирс.

Фигура журналиста в картине «Viva Villa!» объединила обоих совершенно так же, как, наперекор разуму, образ экранного Вильи объединил две совершенно несводимые подлинные исторические фигуры: исторического Панчо и исторического Эмилиано Сапату.




Поделиться с друзьями:


Дата добавления: 2015-06-04; Просмотров: 389; Нарушение авторских прав?; Мы поможем в написании вашей работы!


Нам важно ваше мнение! Был ли полезен опубликованный материал? Да | Нет



studopedia.su - Студопедия (2013 - 2024) год. Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав! Последнее добавление




Генерация страницы за: 0.01 сек.