Студопедия

КАТЕГОРИИ:


Архитектура-(3434)Астрономия-(809)Биология-(7483)Биотехнологии-(1457)Военное дело-(14632)Высокие технологии-(1363)География-(913)Геология-(1438)Государство-(451)Демография-(1065)Дом-(47672)Журналистика и СМИ-(912)Изобретательство-(14524)Иностранные языки-(4268)Информатика-(17799)Искусство-(1338)История-(13644)Компьютеры-(11121)Косметика-(55)Кулинария-(373)Культура-(8427)Лингвистика-(374)Литература-(1642)Маркетинг-(23702)Математика-(16968)Машиностроение-(1700)Медицина-(12668)Менеджмент-(24684)Механика-(15423)Науковедение-(506)Образование-(11852)Охрана труда-(3308)Педагогика-(5571)Полиграфия-(1312)Политика-(7869)Право-(5454)Приборостроение-(1369)Программирование-(2801)Производство-(97182)Промышленность-(8706)Психология-(18388)Религия-(3217)Связь-(10668)Сельское хозяйство-(299)Социология-(6455)Спорт-(42831)Строительство-(4793)Торговля-(5050)Транспорт-(2929)Туризм-(1568)Физика-(3942)Философия-(17015)Финансы-(26596)Химия-(22929)Экология-(12095)Экономика-(9961)Электроника-(8441)Электротехника-(4623)Энергетика-(12629)Юриспруденция-(1492)Ядерная техника-(1748)

О театре




ПОЭТИКА

 

Что мне сказать о Поэзии... Что скажешь об облаках, о небе? Гляди, вглядывайся, гляди на них - и все. И ты поймешь, что поэт ничего не может сказать о поэзии. Это дело критиков и профессоров. А поэт - ни ты, ни я, никто другой не знает, что такое поэзия.

Вот она. Гляди - огонь у меня в руках. Я понимаю, чувствую его, умею с ним работать, но не могу говорить о нем без "литературы". Я знаю множество поэтик, я мог бы рассуждать о них, если бы был способен думать всегда одинаково. А так - не знаю. Может, когда-нибудь мне безумно понравятся плохие стихи, как, бывает, до безумия нравится (всем нам нравится сегодня) плохая музыка. Придет ночь, и я сожгу Парфенон, а утром снова примусь за постройку и никогда не кончу.

1932

 

 

Дорогие друзья! Уже давно я взял себе за правило отказываться от разного рода чествований и банкетов, которые могли бы иметь касательство к моей скромной персоне. Во-первых, потому, что всякое чествование ложится еще одним камнем в литературное надгробие, а во-вторых, потому что слишком печально слышать холодную хвалебную речь и обязательные аплодисменты, пусть даже от чистого сердца.

А кроме того - так уж и быть, признаюсь вам, - мне кажется, что банкеты и поздравления приносят несчастье, и накликают его друзья уж одним тем, что устало думают: "Справили - и гора с плеч".

На банкете обычно собираются за одним столом коллеги, здесь чаще, чем где-либо, встретишь людей, которые терпеть тебя не могут.

Я предложил бы поэтам и драматургам вместо банкетов устраивать состязания и турниры. Принимай дерзкий вызов неукротимого врага: "Тебе этого не суметь! Разве ты сможешь наделить своего героя всей тоской моря? Или, может быть, отважишься передать словами отчаянье солдата, ненавидящего войну?" Художника закаляет борьба, он нуждается в требовательности, рожденной любовью, не дающей поблажек, а дешевая лесть расслабляет и разъедает душу. Сирены с оранжерейными розами в кудрях заманивают нас сегодня в театр и лгут нам, а публике лишь покажи сердце, набитое опилками, - и она счастлива и готова взорваться овацией, стоит только прошамкать монолог! Но драматург, поэт, если он не хочет обречь себя на забвение, пусть помнит о тех, кто взращивает розы в аллеях, омытых утренней росой, о голубке, раненной неведомым охотником, - никто не слышит ее предсмертного стона, канувшего в тростники.

Сейчас к вам обращается не поэт, не драматург и не прилежный ученик, увлеченный изменчивой картиной жизни человеческой, но пламенный сторонник театра социального действия. Театр, может быть, самое могучее и верное средство возрождения страны; как барометр, театр указывает на подъем или упадок нации. Чуткий, прозорливый театр (я говорю обо всех жанрах - от трагедии до водевиля) способен в считанные годы переменить образ чувств целого народа, и, точно так же, увечный театр, отрастивший копыта вместо крыльев, способен растлить и усыпить нацию.

Театр - это школа смеха и слез; это свободная трибуна, с которой должно обличать лживую или ветхую мораль, представляя через живые судьбы вечные законы сердца и души человеческой.

Если народ не протянул руку помощи своему театру, он либо мертв, либо при смерти. Но также и театр, если он бесстрастен, глух к биению общественной жизни, к пульсу истории, к трагедии народа, слеп к исконным краскам родной земли и чужд ее душе, не смеет называться театром. Игорный дом, заведение, где предаются гнуснейшему пороку - "убивают время", - вот

ему имя. Я не хочу никого оскорбить, я никого персонально не имею в виду, я говорю о театре вообще, о том, что надо решать проблему.

Изо дня в день я слышу о кризисе театра и каждый раз думаю, что зло не в том, в чем его обычно усматривают. Зло вытекает из глубинной сути вещей; оно не в плодах - не в спектаклях, но в корнях их, в театральной организации. Если актеры и драматурги будут и впредь оставаться марионетками в руках коммерсантов, не способных оценить произведение и не ограниченных никаким художественным или государственным контролем, то и актеры, и драматурги, и театр вместе с ними ежечасно будут увязать все глубже безо всякой надежды на спасение.

Комедия-буфф, водевиль, ревю - эти легкие жанры, до которых я сам большой охотник, - может быть, еще и спасутся, но драма в стихах, историческая драма и то, что называют испанской сарсуэлой, не смогут выжить, изо дня в день терпя ущерб, потому что они требуют постоянного обновления и вообще многого, а сегодня нет среди нас никого, кто мог бы увлечь за собой, пойти на жертвы, решиться на единоборство с публикой, взять ее приступом и укротить. Театр должен властвовать над публикой, а не публика над театром. Поэтому драматургам и актерам придется во что бы то ни стало завоевать публику. Ведь зрители - те же дети, а дети любят строгого и дельного учителя, если он справедлив, и, жестоко потешаясь, втыкают иголки в стул тому, кто робок и угодлив с учениками, но не способен их ничему научить и мешает учить другим.

Публику можно учить - обратите внимание, я говорю "публику", а не народ, - можно и нужно. Недавно, уже на моей памяти, освистали Дебюсси и Равеля, а прошло несколько лет, и я своими ушами услышал громоподобные овации, которыми публика наградила прежде отвергнутые произведения. И только потому, что публику сумели повести за собой Ведекинд в Германии, Пиранделло в Италии и другие авторитеты.

Как это нужно и театру и исполнителям! Надо держаться достойно и верить, что наши усилия оправдают себя. Иначе мы так и будем дрожать от страха за кулисами и душить свои мечты и самое душу театра, этого высочайшего искусства, которому выпало пережить тяжелые времена, когда искусством стали называть все, что угодно, - лишь бы нравилось, когда сцена превратилась в разбойничий притон, где нет места поэзии.

Главное - искусство. Благороднейшее искусство. А вы, друзья мои, прежде всего - художники. Художники с головы до ног, раз уж призвание и любовь привели вас сюда, на подмостки, и заставили жить в иллюзорном мире кулис и пить горькую чашу театра.

Художник - это не просто звание, это призвание. Над всеми театрами, от самых скромных, провинциальных, до больших столичных театров должно реять слово "Искусство", не то придется водрузить на театр вывеску "Купля-продажа" или того хуже. Так пусть же реет над театром это слово - Искусство. А еще - Служение, Честность, Самоотречение и Любовь.

Я не хочу, чтобы слова мои были восприняты как поучение. Я сам мог бы многому у вас научиться. Любовь и надежда - вот что заставило меня говорить. Я не мечтатель. Я долго обдумывал это, хладнокровно взвешивая все за и против, ведь я коренной андалузец, а умение владеть собой издревле в крови у андалузцев. И я знаю, что истина не с тем, кто бубнит "сегодня, сегодня, сегодня", жуя свой ломоть в теплом углу. Истина с тем, кто бесстрашно глядит вдаль, встречая зарю в чистом поле.

Я знаю - прав не тот, кто говорит "сейчас же, сейчас", вперив глаза в пасть билетной кассы, а тот, кто скажет "завтра, завтра, завтра", предчувствуя новую жизнь, что занимается над миром.

2 февраля 1935 г.


ИНТЕРВЬЮ

 

Интервью 1931 года

 

Федерико Гарсиа Лорка, или Обаяние


Гарсиа Лорка великодушно протягивает мне руку… В этом дружелюбном жесте видно всё его обаяние. Я первый раз разговаривал с Федерико Гарсиа Лоркой. И его рука, великодушно протянутая мне, значит столько же или даже больше, чем его слова… Вы никогда не обращали внимание на то, как разные люди пожимают руки и протягивают ладони для выражения искренней или не очень любезности? Как почерк позволяет нам раскрыть неожиданные эмоции, расшифровав округлые или остроконечные буквы, так и манера подавать руку может стать объектом для исследований прикладной психологии. Когда человек протягивает мне руку, я уже знаю, кто он. И почти никогда не ошибаюсь. С Гарсиа Лоркой я точно угадал. Он показался мне душевным, любезным, привлекательным, красноречивым, объятым безграничной нежностью, полный подчеркнутой «испанскости», с детским добродушием, так свойственным влюблённым и поэтам.
– Как прошла Ваша первая постановка в Мадриде?
Лорка рассмеялся, прежде чем ответить.
– Первая постановка была прелестно освистана. «Злые чары бабочки», поставленные Мартинесом Сьеррой. Ценность пьесы была в её форме, подчёркнутой декорациями Баррадаса, этого недавно ушедшего уругвайского художника… Это были кубистские декорации.
– Произведение было в стихах?
– Да. Когда мы его поставили, я был совсем ребенком. С прошествием лет проза учит нас владеть собой.
– А что дальше?
– Премьера «Марианы Пинеды», поставленной Маргаритой Ксиргу, на этот раз с большим успехом, в театре «Фонтальба» в 1927 году.
– А в 1931-ом «Чудесная башмачница»?
– Точно, правда, написанная пятью годами ранее. «Мариана Пинеда» тоже была завершена за три года до постановки.
– Эскизы декораций и костюмов приписывают Вам.
– Всё до мельчайшей детали продумано мной. Как мне кажется, автор не должен отступаться от своей задачи въедливого руководства над постановкой. Он должен быть истинным режиссёром. Я думаю сам управлять всем, даже самыми незначительными деталями, и в моих следующих работах. Автор «видит» произведение, и он должен показывать артистам, «как он его видит».
– Такой тщательный контроль не вызывает сопротивления со стороны актёров?
– С Маргаритой всё шло как по маслу. У неё прекрасная интуиция, и она легко подстраивается под запросы автора. Её терпение, её неприхотливость доходят до того, что она говорила мне порой: «В «Чудесной башмачнице» Вы меня заставили петь. Что, Лорка, может, Вы меня в следующей пьесе и танцевать заставите?» Маргарита гениальная, чудесная.
– А эта другая маленькая актриса, как её окрестила Магда Донато из ABC?
– Кто? Матильдита Фернандес? Прелестнейшая девочка, очень смышлёная, серьёзно подходит к репетициям. Сплошное очарование.
– Долго пришлось трудиться, чтобы ввести её, шестилетнюю, в роль?
– Вовсе нет. Девчушка словно воск в руках скульптора.
– Почему «Чудесная башмачница» была поставлена в рамках деятельности театральной группы «Caracol»? Это зависело от Сиприано Ривас Черифа?
– Я достаточно давно вверил пьесу лично Маргарите.

– Что Вы думаете об авангардном театре?
– Считаю, что театр может быть очень смелым, но с одним правилом: чтобы он был для всех. Не повредит немного лаборатории, экспериментального театра, но любое театральное произведение должно быть не для ограниченного, а для широкого круга.
– У Вас сейчас много незаконченных произведений?
– Две вещи. Одна в стихах, другая в прозе. Трагедия с сильным сюжетом.
– Сколько лет уйдёт на завершение?
– Столько, сколько потребуется каждой пьесе. Я никогда не примусь за порученную мне пьесу с уже определенным числом актов. Это нельзя обговорить заранее. Выходит столько, сколько нужно произведению. Автор развивает его, как захочет.
И Федерико Гарсиа Лорка эмоционально добавляет:
– Я всегда буду создавать театр, который мне нравится, который я чувствую, и буду делать так, как мне захочется.
Эти слова выражают творческое кредо автора, который гордо чувствует в своем творчестве ту независимость, что присуща истинным шедеврам.
– Давно Вы вернулись из Америки?
– В июле я обучался в Соединённых Штатах, в Колумбийском университете. Позже на Кубе я прочитал серию лекций в Испанокубанском культурном обществе – организации, устраивающей лекции испаноговорящих специалистов в самых разных областях. Лекции хорошо оплачиваются. Сами выступления похожи на спектакль. Публика привыкла платить немаленькие суммы, чтобы посещать эти лекции. Иногда бывает, что выступающие, заключившие контракт на несколько лекций, не дочитывают свой цикл из-за неприятия публики, из-за холодной реакции… Мне повезло выступить восемь раз, что на пять лекций больше запланированного.

– У публики всегда интересная реакция.

– Особенно у театральной публики. Я изучил это на примере театра в стихах. Часто бывает, что публика не понимает всего, но музыка стиха доходит глубоко и волнует, и публика возбуждается, хлопает и говорит «Это очень хорошо». Дело в том, что влияние поэзии на публику поразительно. Порой стихотворение не понято, но зритель чувствует его сердцем.

– Из всех зрителей, самая преданная Вам публика в Гранаде?
– Вот уж нет! Нельзя стать пророком на своей земле. Да, у меня есть круг друзей, ценящих мои успехи как свои. Но Гранада город умный и очень холодный… То, что ценно там – деревни, предместья, Альбаисин, всё то вековое, что есть в душах деревенских жителей. Это простой народ на улицах. Сам город выхолощенный, мёртвый... А из натуры людей бурным потоком льётся симпатия.
Гарсиа Лорка теряется в замедленном выражении мыслей словами. Он, поэт, мечтает вдали от родной земли, припоминает вещи и жесты. Но вдруг резкий переход. И насмешливая улыбка.
– Единственное место, где не понравилась «Мариана Пинеда» - Гранада…
Гарсиа Лорка поднимается. Пауза.

– Итак, Лорка, эта новая вещь – для Маргариты Ксиргу?
– Нет, я не готовлю её специально для неё. Я уверен, она прекрасно исполнит эту роль, и она ей очень пойдёт. Но когда я пишу пьесу, я никогда не думаю об актрисе, которая будет играть персонажа. Я совершенно не привязан к обстановке, площадке или труппе. Когда произведение завершено, тогда и нужно смотреть, кому оно «пойдёт».
– Вы работаете систематически или с перерывами?
– Скачками. Я считаю, что в досуге рождается самая чистая поэзия. В одни дни я пишу много, в другие и вовсе ничего.
– Какова Ваша жизнь в Мадриде?
– Простая и без литературы. Было бы ужасно, если бы я выходил на улицу, ходил в кафе, в казино, и говорил бы о литературе. Работать и дома, и на улице… Ах! Нет! Предпочитаю разговаривать о корриде и футболе.
– Вы большой любитель?
– Обоих вещей.
– А что любите больше?
– Корриду.
– Любимый тореро?
– Никто.
– И даже не «четыре карточных туза» (Так называли четырёх крупнейших тореро того времеми – прим. перев.)?
– Нет. Я хожу на корриду и рукоплещу хорошему и хорошим. Я не столь ярый поклонник.
– С футболом то же самое?
– Да, и моя симпатия не привязана ни к какой конкретной команде. Когда я на матче, одна команда мне нравится больше другой. Она завоёвывает моё расположение спонтанно из-за какого-нибудь происшествия в игре. И тогда я желаю победы тем, кто быстрее мне понравится. Я иду на спортивный спектакль безо всяких предубеждений.
Смеясь, мы с Лоркой вышли из комнаты. Сложно закончить разговор с этим человеком, образцом очарования. В его акценте, между креольским и андалузским, заметны американские нотки, что обычно при общении кажется людям нарядным украшением, сравнимым с крылатой грацией кариатид… На прощание он снова заговорил о поэтическом театре. Он одержим им.
– Говорят, что это неправдоподобно… Ба! Появление призраков на сцене… Будто бы невозможно, чтобы женщина вернулась домой и нашла своего отца мёртвым!...
И Лорка, закусив удила воображения и мечтаний, переполненных поэтическими идеями, протягивает нам руку, эту благородную руку, которой он создал судьбы женских образов своего поэтического театра, жаждущих обрести вечность в пламени или снежной лавине.

 

Жизнь Гарсиа Лорки, поэта

 

 

- Почти у каждого из людей есть особая разновидность жизни - нечто вроде визитной карточки. Я имею в виду жизнь, открытую постороннему взору: ею человек может отрекомендоваться: "вот я какой", и это примут к сведенью: "раз говорит, значит, так и есть". Но почти у каждого есть и другая жизнь - сумрачная, потаенная, мучительная, сатанинская жизнь, - ее скрывают, как постыдный грех. А сколько их, сколотивших состояние этой чудодейственной фразой... Стоит лишь прошептать в самое ухо: "Или я получу столько-то, или все узнают..." Вот чем держится та потаенная жизнь.

- Расскажите о своей жизни.

- О моей жизни? Разве жизнь прожита? А те годы, что прожил, еще не взрослые, для меня они - дети. Детство до сих пор живет во мне. Никак с ним не расстанусь. Рассказывать о своей жизни - значит говорить о том, что было, а я стал бы говорить о том, что есть. Воспоминания детства, вплоть до самых ранних, для меня и сейчас трепетное настоящее.

Вот что я вам расскажу. Я этого никогда никому не рассказывал, потому что это - мое и только мое, настолько мое, что я никогда не задумывался, что это значит.

В детстве я ощущал себя единым с природой. Как все дети, я думал, что все вокруг - всякая вещь, стол, стул, дерево, камень - живые. Я разговаривал с ними, любил их. Возле нашего дома росли тополя. Как-то вечером я вдруг услышал, что они поют. Шелест тополиных листьев, колеблемых ветром, показался мне музыкой. И с тех пор я часами слушал их песню и пел - вторил ей... Но вдруг однажды замер, изумленный. Кто-то звал меня по имени, по слогам: "Фе-де-ри-ко..." Я оглянулся - никого. Я вслушался и понял. Это ветер раскачивал ветви старого тополя, и мерный горестный шелест я принял за свое имя.

- Я люблю землю. Все мои чувства уходят корнями в землю. У моих самых ранних детских воспоминаний вкус земли. Земля, поле очень много значат для меня. Твари земные, животные, крестьяне - я сильнее чувствую их, чем другие. До сих пор во мне живо то детское восприятие. Не будь его, я никогда бы не написал "Кровавую свадьбу". Это любовь к земле разбудила во мне художника. Расскажу об этом вкратце.

Шел 1906 год. Землю в наших краях издревле вспахивали деревянным плугом, который берет лишь самый верхний слой. Так вот, именно в том году некоторые наши земледельцы обзавелись новыми плугами фирмы "Бравант" - название врезалось мне в память, - которые на Всемирной выставке в Париже в 1900 году были отмечены медалью. Мне тогда все было интересно - я любил смотреть, как глубоко уходит в землю наш новый плуг, как огромный стальной лемех взрезает землю, а из нее, как кровь, сочатся корни. Как-то плуг замер, наткнувшись на что-то твердое, но в ту же секунду одолел препятствие и вывернул на поверхность обломок римской мозаичной плиты. На нем была надпись, уже не помню какая, но почему-то на память мне приходят пастушеские имена - Дафнис и Хлоя.

Да, земля пробудила во мне художника. У этих имен - Дафнис и Хлоя - вкус земли и любви. Мои ранние детские впечатления связаны с землей, с сельским трудом. Психоаналитик нашел бы у меня аграрный комплекс.

Если бы не эта любовь к земле, я не написал бы "Кровавую свадьбу". И никогда не взялся бы за последнюю мою трагедию - "Йерму". Земля для меня неразделима с бедностью, а бедность я люблю больше всего на свете. Не нищету, измызганную и алчную, а бедность - благородную, трогательную, простую, как черный хлеб.

- Я не выношу стариков. Это не ненависть. И не страх. Они вселяют тревогу. Я не умею говорить с ними. Не знаю, что им сказать. Особенно тем, которые полагают, что раз уж они дожили до старости, значит, разгадали все тайны до единой. Я не принимаю того, что называют жизненным опытом, а им так гордятся старики. Окажись я в их компании, я бы рта не раскрыл. Меня приводят в ужас эти тусклые слезящиеся глаза, сжатые губы, отеческие улыбки - я чувствую, как старики тянут меня за собой в пропасть... Вот что такое старость - привязь, цепь, на которой бездна смерти держит юность.

Смерть... Все напоминает о ней. Безмолвие, покой, умиротворенность – ее предвестники. Она властвует. Все подчинено ей. Стоит остановиться - и смерть уже наготове. Вот сидят люди, спокойно беседуют, а вы посмотрите на ноги - как неподвижны, как ужасающе неподвижны туфли. Безжизненная, мрачная, онемелая обувь... в эти минуты человек не нуждается в ней, и она мертвеет.

Туфли, ноги, когда они неподвижны, мучительно неотличимы от мертвых. Видишь их оцепенение, их трагичную незыблемость, свойственную только ногам, и думаешь: еще каких-нибудь десять, двадцать, сорок лет - и весь ты оцепенеешь, как они. А может, минута. Может быть, час. Смерть - рядом.

Я не могу и на минуту прилечь на постель в туфлях, а теперь, кажется, иначе и не отдыхают. Когда я смотрю на свои ноги, меня охватывает предчувствие смерти. Ноги, когда они лежат - вот так, опираясь на пятки, ступнями вперед, напоминают мне ноги мертвых, которые я видел ребенком. Так они и лежали - недвижные, одна подле другой, в ненадеванных туфлях... Это сама смерть.

- Если бы вдруг друзья покинули меня, если бы я почувствовал, что мне завидуют, что меня ненавидят, я не стал бы стремиться к успеху. И пальцем бы не пошевелил. Успех мало что значит для меня, а если и значит, то лишь потому, что есть друзья, которым это небезразлично. И моих мадридских друзей, и здешних огорчил бы провал моей пьесы. И я бы мучился из-за того, что они переживают, - не из-за провала. Это мой долг перед друзьями - завоевать публику. У меня просто нет другого выхода - ведь иначе они потеряют веру в меня, перестанут любить. О тех же, кого я не знаю, равно как и о недоброжелателях, я не думаю, когда работаю.

- Что произвело на меня сильное впечатление? Вчера здесь, в Буэнос-Айресе, в театр пришла старушка и сказала, что хочет меня видеть. Ее провели ко мне. Она добиралась издалека - из предместья, а узнала о моем приезде в Буэнос-Айрес из газет. Я терялся в догадках - что привело ее ко мне? Она бережно развернула что-то, посмотрела на меня, улыбнулась - так улыбаются воспоминанию - и заговорила: "Федерико... Кто бы мог подумать... Федерико..." И вынула из конверта пожелтелую фотографию младенца. Вот это и произвело на меня самое сильное впечатление!

"Ты знаешь, кто это, Федерико?" - спросила она.

"Нет", - ответил я.

"Да ведь это ты! Здесь тебе годик. Я видела тебя, когда ты только родился. Я жила по соседству, а в тот день, когда ты должен был родиться, мы с мужем собирались на праздник, да только на праздник я не попала, потому что меня позвали к вам - пришло время тебе родиться. Я помогала домашним. А здесь тебе годик. Видишь, уголок согнут? Это ты согнул, когда был маленький. Как посмотрю на этот уголок, так тебя и вспомню..."

Она говорила, а я и не знал, что делать. Мне хотелось обнять ее, заплакать, поцеловать портрет, отогнуть уголок... Ведь это я согнул его, когда мне был годик. Вот оно, первое мое деяние - передо мной... во зло оно или во благо? Вот и все. Мне нечего больше добавить.

(Выйдя из театра "Авенида", мы остановились возле афиши. Ф. Гарсиа Лорка сказал):

- Видите? Вы только представьте себе, какой это стыд, когда твое имя вот так, огромными буквами, выставлено на всеобщее обозрение. Как будто я стою голый, а толпа разглядывает меня. Выставлять напоказ свое имя для меня - тяжелое испытание. Я вынужден к тому - в театре нельзя иначе. Впервые я увидел свое имя на афише в Мадриде. Друзья меня оповестили, поздравили, предрекли славу. А я не обрадовался. Мое имя на всех углах выставлено напоказ всякому и каждому, любопытным и равнодушным. Это ведь мое имя! Мое и только мое - а теперь всякий волен потребить его как хочет! То, что обычно приносит людям радость, во мне отозвалось болью. Мне казалось, я перестал быть собой. Я словно раздвоился, и мой двойник - враг мой - топтал ногами мою застенчивость, издевался надо мной каждой афишей! А избежать этого нельзя.

10 марта 1934 г.

Ф. Гарсиа Лорка и трагедия

(Ф. Гарсиа Лорка рассказывает о своей поездке в Аргентину):

 

- Я очень рад успеху, потому что это не столько мой успех, сколько успех испанского театра. Если бы вы знали, как понравилась там "Дама-дурочка" Лопе, которую мне помогал ставить Фонтанальс (и как он прекрасно работал!), если бы вы знали, как приняли - и зрители и пресса - "Кровавую свадьбу" и "Чудесную башмачницу". И это там, где гастролируют лучшие театральные труппы мира! Кстати сказать, ежевечерне я сам в зеленом цилиндре выходил на сцену в прологе "Чудесной башмачницы", и из цилиндра вылетала голубка. Аргентинская публика не примет здешний замшелый театральный репертуар. Они хотят увидеть работы наших новых драматургов. Там их пьесы, я уверен, будут иметь большой успех и даже принесут прибыль.

- А над чем Вы сейчас работаете?

- Я репетирую с "Барракой". Мы готовим программу, которую хотим показать в Сантандерском университете. С каким рвением, как отточенно, культурно и согласованно работают студенты - это поразительно. Подобных результатов нелегко было бы добиться и профессиональной труппе. Не говоря уже о понимании сути дела, уме, дисциплине, изумляет их энтузиазм. Они работают не за деньги - им ничего не платят. Они заняты искусством.

- Тяжелы обязанности режиссера?

- Любимую работу делаешь с радостью. Устаешь, конечно, но счастлив. Кроме того, возвращаясь с репетиций и проб, я чувствую, что потихоньку становлюсь режиссером, а это долгое и трудное дело. Обретенный опыт, я думаю, не пропадет даром.

- А это не мешает Вашей литературной работе?

- Никоим образом. Я много работаю. Кончаю "Йерму", это моя вторая трагедия. Первая - "Кровавая свадьба". "Йерма" - трагедия бесплодной женщины. Тема, как видите, классическая. Но поворот ее и развитие у меня новые. Как и предполагает жанр, в моей трагедии четыре главных действующих лица и несколько хоров. Нужно вернуться к трагедии. Нас обязывают к этому традиции нашего театра. Довольно фарсов, довольно комедий, успеется! Я хочу вернуть в театр трагедию. "Йерма", которую заканчиваю, - вторая.

- И Вы довольны?

- Да. Кажется, я сделал то, что хотел. И Вы понимаете, как это радостно.

- Актеры и драматурги боятся, что этот год окажется роковым для театра?

- Это зависит от драматургов и актеров. Новые пути открыты - они спасут театр. Нужно только осмелиться избрать новый путь. Настает наш час. Будем молоды и - победим!

3 июля 1934 г.

Художник и наше время

 

- Сейчас я пишу комедию, в которую очень верю: "Донья Росита, девица, или Язык цветов", пьеса для семейного чтения в четырех садах. Это комедия в пастельных тонах из городской жизни, чуть тронутая мягкой иронией, слегка - беззлобно - шаржированная. В ней разлито нежное очарование прошлых времен. Многих удивит, я думаю, мое обращение к тем временам, когда соловьи действительно пели в садах, а цветку поклонялись, как в романе. Юность наших матерей и отцов - какое это было чудесное время; время тюрнюров, кринолинов: 1890, 1900, 1910.

- В последние годы Вы пишете для театра...

- Я ринулся в театр, потому что понял, как мне необходима драматургическая форма выражения. Это не значит, что я оставил поэзию, чистую поэзию; в иной пьесе ее, кстати сказать, больше, чем в каком-нибудь стихотворении. Сейчас со мной что-то происходит: я почему-то не могу решиться на публикацию поэтической книги. Мной овладевает чудовищная лень, я не могу заставить себя выбрать из написанного в последнее время стихотворения для публикации. Правда, в издательстве Гранадског университета скоро выйдет мой новый стихотворный сборник "Диван Тамарита".

Видимо, в конце месяца состоится премьера моей трагедии "Йерма". Идут уже последние репетиции. Нужно очень долго и тщательно репетировать, чтобы поймать ритм спектакля и не потерять его. Ритм для меня, может быть, самое главное. Актер не может замешкаться и выйти на сцену секундой позже, иначе он провалит все дело. Представьте себе: играет симфонический оркестр, и солист вступает не вовремя - это совершенно то же самое. Режиссеру труднее всего добиться, чтобы спектакль от начала и до конца шел в нужном ритме.

Когда я кончаю какую-нибудь вещь, у меня только одно чувство - я горжусь тем, что сделал, не ощущая при этом никакой связи между моими личными достоинствами и тем, что сделано; это гордость отца, у которого родился прекрасный сын. В конце концов, речь идет о даре, который выпадает случайно.

- Как Вы считаете, наше время благоприятно для художественного творчества?

- Время сейчас смутное, но, думаю, рассвет все же настанет. Все мы чувствуем, что в мире идет борьба; нужно развязать узел, а он тугой и не поддается. Отсюда и захлестнувшая все волна социальности. Обстоятельства таковы, что искусство отодвигается в лучшем случае на второй план и мало кого занимает. Вспомним, как было во Франции с живописью. После войны в Париже собралась целая плеяда первоклассных художников из разных стран. Другой такой эпохи не было в живописи. Даже итальянское Возрождение не может с ней сравниться. Особо выделялись испанцы во главе с Пикассо. Картины покупали; звание художника было социально престижным. И куда все делось... Знаменитые художники разъехались кто куда, вернулись на родину; остальные умирали с голоду, кончали самоубийством. А что до призвания... Все зависит от человека, который призван. И то, что живем мы в смутное время, - не препятствие, чтобы думать и чувствовать согласно благородным гуманистическим идеалам. А создавать, как теперь говорят, "чистые" произведения, не связанные с тем, что тревожит современников... Оранжерейные сорта художников обречены - они гибнут от недостатка тепла и внимания. Им нужно тепло, тепличное обращение.

Что бы там ни говорили, театр сейчас не в упадке. Все дело в нелепейшей организации театрального дела - она действительно в полном упадке. Недопустимо такое положение вещей. Разве не стыдно, что какой-нибудь миллионер, только потому что он миллионер, указывает театру, что ставить и

как ставить? Это тирания, а всякая тирания ведет к краху.

"Я мало знаю, почти ничего" - вспомнилась мне строчка Пабло Неруды. Но на этой земле я всегда буду с теми, у кого ничего нет. С теми, кто лишен всего, кого лишили даже покоя нищеты. Мы - я имею в виду интеллигенцию, людей, получивших образование и не знавших нужды, - призваны принести жертвы. Так принесем же их. В мире борются уже не человеческие, а вселенские силы. И вот передо мной на весах итог борьбы: здесь - моя боль и моя жертва, там - справедливость для всех, пусть сопряженная с тяготами перехода к неведомому, едва угаданному будущему, и я опускаю свой кулак на ту чашу, чашу справедливости.

Для меня совершенно ясна моя эволюция как драматурга. Хочу закончить трилогию - "Кровавая свадьба", "Йерма", "Трагедия дочерей Лота". Третья пьеса еще не написана. А потом я буду писать совсем другие вещи, в том числе обычную комедию из современной жизни. И еще я хочу поставить в пьесе те проблемы, которые люди боятся затрагивать.

Хуже всего то, что люди, которые ходят в театр, всячески сопротивляются, когда их заставляют думать над нравственной проблемой. Да и идут они в театр неизвестно зачем. Опаздывают к началу, уходят задолго до конца, входят и выходят во время представления, не соблюдая элементарных правил приличия. Театр утратил авторитет, и надо его завоевывать. Драматурги долго шли на поводу у публики, и в итоге она села им на голову. Да, театр должен вернуть утраченный авторитет, но не с актеров надо начинать. Издраматургов лишь единицы пользуются сейчас уважением. Хватит уверять, что театр – не литература, это старая песня и бессмысленная. Именно литература и прежде всего литература. Если театр - не литература, то "Донья Фраскита" - не музыка.

Я уверен - свет, как всегда, снидет на сцену сверху, из райка. Когда те, что стоят в райке, спустятся в партер, все переменится. Упадок театра - совершенная чушь. Галерка, бедная галерка! Они еще не видели ни "Отелло", ни "Гамлета", вообще ничего не видели. Тысячи и тысячи до сих пор не знают, что такое театр. А как они смотрят, как умеют смотреть! В Аликанте я видел собственными глазами, как все селенье, замерев, простояло весь спектакль "Жизнь есть сон", а это вершина испанской религиозной драматургии. И не уверяйте меня, что они не сумели почувствовать. Понять эту пьесу действительно может лишь искушенный в теологии, но почувствовать... Не в том дело, кто смотрит пьесу - надменная дама или служанка. Мольер понимал это и потому читал свои пьесы кухарке. Есть, конечно, люди безнадежные - их никакой театр не проймет. "Имеют глаза и не видят, имеют уши и не слышат",.. И если им покажут, что мать продает свою дочь, как в "Игорном доме" Угарте и Лопеса Рубио, они, конечно, будут свистеть и топать.

15 декабря 1934 г.

После премьеры «Йермы»

 

- Что же теперь, после "Йермы"?

- Буду заканчивать трилогию, начатую «Кровавой свадьбой» и «Йермой». Ее завершит «Гибель Содома»... Я знаю, что название обязывает и настораживает, но с пути не сойду. Вы говорите, дерзко? Пускай. Мастеров для поделок и без меня достаточно. Я поэт и от предназначения своего не отступлюсь.

- Ты только начал писать?

- Нет. Кончаю! «Гибель Содома» почти готова. И кажется, она не разочарует тех, кому нравятся мои последние вещи.

- И это пока все?

- Как это все? Есть еще "Донья Росита, девица, или Язык цветов", семейная драма в четырех садах. Я вложил в эту пьесу лучшую часть своей души. В пьесе затронута одна из трагедий испанской жизни - речь идет о старых девах. Пьеса начинается в девяностые годы прошлого века, продолжается в девятисотые и кончается в десятых годах нашего века. Она вобрала в себя скрытый трагизм испанской провинциальной пошлости, над которой, должно быть, посмеются молодые поколения, но за этой пошлостью таится глубокая трагедия, социальный недуг средних слоев общества.

1 января 1935 г.

Интервью с поэтом

 

- Когда Вы обычно работаете?

- Когда угодно. Единожды начавши, могу писать целый день, но принуждать себя не хочу. Я не зарабатываю на жизнь литературой - пишу, когда хочется, и то, что хочется. У меня есть родители, и я им бесконечно благодарен за то, что могу себе это позволить.

И впредь я буду работать так же - для собственного удовлетворения, не думая о выгоде. Не бойтесь - успех меня не закабалит. Надо помнить завет святого Франциска: "Не ради денег трудись, будь смиренным, обрати страсть в дар слезный". Иными словами - будь искренен, не обманывай себя.

Я люблю во всем простоту. Это у меня с детства - я ведь вырос в селенье, а не в Гранаде. Да, в селенье, оно называется Пастуший Источник.

- Это было давно?

- Девятисотые годы. Детство мое - это селенье. Поля, пастухи, одиночество, небо. Простота, простота во всем. Я всегда удивляюсь, когда в моих произведениях обнаруживают "дерзновенный поэтический вымысел". Никакого вымысла. Все подробности точны, а необычными они кажутся потому, что необычна по нынешним временам такая естественная - и редкостная - способность: видеть и слышать. А кажется - что уж проще...

- Скажите, какое начало главенствует в Вас - лирическое или драматическое?

- Безусловно драматическое. Мне интереснее люди, чем пейзаж, в который они вписаны. Я, конечно, способен четверть часа созерцать горную гряду, но все же я обязательно спущусь в долину поговорить с пастухом или дровосеком. Их речи вспоминаются, когда пишу, - вот откуда у меня истинно народные выражения. Память моя - громадный архив, с раннего детства я запоминал, как говорят люди. Вот этой поэтической памяти я и следую. Что же до творческих кредо, эстетик, школ - они меня не заботят. Мне совершенно все равно, каким я кажусь - современным или старомодным. Важно одно - оставаться самим собой. Я прекрасно знаю, как пишутся пьески интеллектуального пошиба, но из этого ничего не следует. Сегодня поэт должен ради других вскрыть себе вены. Вот почему (хотя не только поэтому, о чем я уже говорил) я обратился к театру. Только театр дает художнику возможность непосредственного общения с народом.

- Скажите, Вашу литературную манеру последних лет Вы сами считаете окончательной?

- Конечно нет. Что за нелепость! Утром я не помню, что писал накануне. Нужно иметь мужество работать без претензий. Видя, что творится на земле, случается, спрашиваешь себя: "Зачем я пишу?" Но надо работать, надо работать. Работать и поддерживать достойных. Нужно работать, даже если кажется, что все усилия напрасны. Работать в знак протеста. Потому что нет такого дня, когда бы ты, пробудившись, не хотел бы бросить в лицо этому миру, исполненному всяческих несправедливостей: "Я протестую, протестую! Протестую!"

Я подумываю о пьесах социального, гуманистического плана. Одна из них - антивоенная. Материя этих пьес совершенно иная, чем, к примеру, материя "Кровавой свадьбы" и "Йермы", и требует совершенно иной техники.

- Вы недавно приехали из Америки. Расскажите о Ваших впечатлениях.

- В Америке, как оказалось, очень чуткая и страстная театральная публика. К театру там относятся с огромным уважением. Я был на премьере одной пьесы, которую перевел Пабло Суэро, критик "Нотисиас графикас", так вот - на мадридской сцене такое и представить себе невозможно, а все наше фарисейство, наша идиотская мораль...

- Как Вам понравилась Америка?

- Нет ничего печальнее тамошних степей. Степь пронзена безмолвием.

- Вы работали во время путешествия?

- Я всегда работаю. Стихи пишутся всегда. Сейчас я готовлю к печати две книги: "Плач по Игнасьо Санчесу Мехиасу" и сборник, в котором будет около трехсот стихотворений. Он называется "Введение в смерть".

- Вы много читаете?

- Иногда очень. Было время, когда я ежедневно прочитывал не меньше двух книг. Это что-то вроде гимнастики для умственного развития.

- У Вас хорошая память?

- Прекрасная - такая же, как жизнь. На одно у меня плохая память - на мелочи. Кто захочет обидеть меня, зря потратит время - я тут же забуду обиду. Улыбнусь без всякой задней мысли, что бы там ни было. Можете мне поверить - моя первая пьеса "Колдовство бабочки" - на музыку Дебюсси, с декорациями Баррадоса - провалилась с треском, да с каким!

- Сейчас-то Вам смешно...

- И тогда. Тогда я тоже смеялся. А вернее сказать - мой сегодняшний смех - он тот же самый, вчерашний, детский мой смех - лесной, вольный, раздольный... И я не отступлюсь от него, я сберегу его до самой смерти.

 

18 февраля 1935 г.

 

Беседа с Гарсиа Лоркой

 

- Поэзия бродит по улицам. Бродит, проходит мимо. У всего на свете есть своя тайна, тайна эта и есть поэзия. Пройдет мимо мужчина, взглянешь на женщину, заметишь, как, хромая, перебегает дорогу собака... все это так человечно, и во всем - своя поэзия.

Поэзия - не абстракция, ее существование для меня реально, она рядом. Все герои моих стихов - живые люди. Важно одно - подобрать поэтический ключ. Чаще всего это случается, когда совсем не ждешь. Один поворот ключа - и стихотворение засияло. Бессмысленно рассуждать, где больше поэзии - в мужской или женской душе (это я отвечаю на твой вопрос). Совершенно бессмысленно.

Само собой разумеется, поэзия может коснуться сексуальных проблем, если это стихи о любви; может затронуть вселенские проблемы, если стих отважится встать на край бездны и приготовится к схватке с вечностью.

Поэзия не знает границ. Случается, промозглым утром, когда еле волочишь ноги и, ежась, поднимаешь воротник, она ждет тебя на пороге. Или подстерегает у ручья, или в ветвях оливы, или за простыней, что сушится на асотее. Нельзя только загадывать встречу, полагая, что и она подчиняется той неукоснительной логике, согласно которой всякий раз, когда вздумается, идешь и покупаешь ровно пол-литра оливкового масла.

Мои первые стихи были не такими, каких можно было бы ждать от андалузца. В них не было ничего андалузского. Они - естественное продолжение моей прозы. Моя первая книга - это общеизвестно - книга прозы. Когда же, повинуясь категорическому императиву души, я стал писать стихи, то сразу отверг андалузскую тематику и обратился к "Аистам Авилы". Как объяснить это? Наверху, так: когда я уезжаю из Испании, когда моря и чужие земли разделяют нас, тоскуя по родине, я вспоминаю не Гранаду и не оливковые рощи, а могучие стены Авилы в сумраке мартовского утра. В разлуке Испания, Кастилия видится мне затерянной, пустынной площадью, и только старуха, безмолвная, как и все вокруг, пересекает ее, торопясь к молитве.

- А Ваши пьесы?

- Моя драматургическая эволюция очевидна. Первые мои пьесы несценичны, хотя одна из них - "Когда пройдет пять лет" - сейчас принята к постановке в клубе "Анфистора". В них, в этих непредставимых пьесах, мои истинные намерения. Но я должен был показать публике, на что я способен, завоевать уважение - так появились пьесы другого рода. Я пишу только когда хочется и не принадлежу к тем драматургам, которые не могут свернуть с наезженной колеи.

- Над чем Вы сейчас работаете?

- Комедию "Донья Росита, или Язык цветов" я задумал еще в 1924 году. Мой друг Морено Вилья как-то остановил меня: "Послушай, давай я расскажу тебе чудесную историю о цветке - о Розе Изменчивой. Я вычитал ее в книге по цветоводству восемнадцатого века - Расскажи. - Жила-была роза..." И когда он закончил эту чудную историю, комедия моя была уже готова. От начала и до конца. Она явилась мне цельной и завершенной, тем не менее до сих пор, до самого 1936 года, я не брался за нее. Это время выткало ее сцены и переложило в стихи историю цветка.

Сейчас я работаю над новой драмой. Она не похожа на прежние. Правда и ложь, голод и поэзия срываются со страниц и, вольные, носятся в воздухе. Ничего, ни единой строки я не добавляю от себя. Суть драмы в религиозной и социально-экономической проблемах. Человечество стоит лицом к лицу с голодом, который опустошает землю. Пока существует экономическое неравенство, люди не могут думать. Вот что я видел собственными глазами. Два человека идут по берегу реки - богатый и бедный. Один зевает, грязня воздух, другой успел набить брюхо. Богатый говорит: "Гляди, как хороша лодка, плывущая вниз по реке! Да погляди же, какой изумительный ирис расцвел на берегу!" Бедняк отвечает: "Я голоден и ничего не вижу. Я голоден, очень голоден". И правда, он ничего не видит. Когда голод исчезнет, наступит величайший духовный взлет, какого еще не знало Человечество. Мы и представить себе не можем той радости, которая заполонит мир в день Великой революции. Я, кажется, говорю как настоящий социалист?

- Каковы Ваши планы?

- Должна прийти телеграмма от Маргариты Ксиргу. Думаю, скоро, в этом месяце. Тогда я сразу выезжаю в Нью-Йорк, где в свое время пробыл целый год. В Нью-Йорке я обязательно встречусь с друзьями, американскими друзьями Испании.

Нью-Йорк ужасен. Чудовищен. Затерянный, бродишь по улицам, и это завораживает, но я знаю: Нью-Йорк - величайшая в мире ложь. Нью-Йорк - механизированный Сенегал. Английская цивилизация не укоренилась на той почве. Такое впечатление, что дома растут ввысь, обходясь без фундамента. И живут здесь не углубляясь - поверху, вверх... Мы дали Южной Америке Сервантеса, англичане же не сумели дать Северной Америке Шекспира.

Из Нью-Йорка - в Мехико. Пять дней поездом. Замечательное путешествие! Буду смотреть в окно - все меняется, мелькают пейзажи, печальные стада. Ты замечал, что в поезде не хочется разговаривать? Спросят - ответишь, кивнешь головой, и все. Не то что на пароходе: только выйдешь на палубу, как сразу же наткнешься на какую-нибудь гнусную личность.

У меня готовы четыре книги; я намерен отдать их в печать. Это "Нью-Йорк", "Сонеты", драма без названия и еще одна вещь. "Книга сонетов" - после долгой, озаренной солнцем, не скованной метром и рифмой прогулки - знаменует возврат к канону. Этот крестовый поход привлекает сегодня многих молодых испанских поэтов.

7 апреля 1936 г.




Поделиться с друзьями:


Дата добавления: 2015-07-02; Просмотров: 476; Нарушение авторских прав?; Мы поможем в написании вашей работы!


Нам важно ваше мнение! Был ли полезен опубликованный материал? Да | Нет



studopedia.su - Студопедия (2013 - 2024) год. Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав! Последнее добавление




Генерация страницы за: 0.119 сек.