КАТЕГОРИИ: Архитектура-(3434)Астрономия-(809)Биология-(7483)Биотехнологии-(1457)Военное дело-(14632)Высокие технологии-(1363)География-(913)Геология-(1438)Государство-(451)Демография-(1065)Дом-(47672)Журналистика и СМИ-(912)Изобретательство-(14524)Иностранные языки-(4268)Информатика-(17799)Искусство-(1338)История-(13644)Компьютеры-(11121)Косметика-(55)Кулинария-(373)Культура-(8427)Лингвистика-(374)Литература-(1642)Маркетинг-(23702)Математика-(16968)Машиностроение-(1700)Медицина-(12668)Менеджмент-(24684)Механика-(15423)Науковедение-(506)Образование-(11852)Охрана труда-(3308)Педагогика-(5571)Полиграфия-(1312)Политика-(7869)Право-(5454)Приборостроение-(1369)Программирование-(2801)Производство-(97182)Промышленность-(8706)Психология-(18388)Религия-(3217)Связь-(10668)Сельское хозяйство-(299)Социология-(6455)Спорт-(42831)Строительство-(4793)Торговля-(5050)Транспорт-(2929)Туризм-(1568)Физика-(3942)Философия-(17015)Финансы-(26596)Химия-(22929)Экология-(12095)Экономика-(9961)Электроника-(8441)Электротехника-(4623)Энергетика-(12629)Юриспруденция-(1492)Ядерная техника-(1748) |
О театре
ПОЭТИКА
Что мне сказать о Поэзии... Что скажешь об облаках, о небе? Гляди, вглядывайся, гляди на них - и все. И ты поймешь, что поэт ничего не может сказать о поэзии. Это дело критиков и профессоров. А поэт - ни ты, ни я, никто другой не знает, что такое поэзия. Вот она. Гляди - огонь у меня в руках. Я понимаю, чувствую его, умею с ним работать, но не могу говорить о нем без "литературы". Я знаю множество поэтик, я мог бы рассуждать о них, если бы был способен думать всегда одинаково. А так - не знаю. Может, когда-нибудь мне безумно понравятся плохие стихи, как, бывает, до безумия нравится (всем нам нравится сегодня) плохая музыка. Придет ночь, и я сожгу Парфенон, а утром снова примусь за постройку и никогда не кончу. 1932
Дорогие друзья! Уже давно я взял себе за правило отказываться от разного рода чествований и банкетов, которые могли бы иметь касательство к моей скромной персоне. Во-первых, потому, что всякое чествование ложится еще одним камнем в литературное надгробие, а во-вторых, потому что слишком печально слышать холодную хвалебную речь и обязательные аплодисменты, пусть даже от чистого сердца. А кроме того - так уж и быть, признаюсь вам, - мне кажется, что банкеты и поздравления приносят несчастье, и накликают его друзья уж одним тем, что устало думают: "Справили - и гора с плеч". На банкете обычно собираются за одним столом коллеги, здесь чаще, чем где-либо, встретишь людей, которые терпеть тебя не могут. Я предложил бы поэтам и драматургам вместо банкетов устраивать состязания и турниры. Принимай дерзкий вызов неукротимого врага: "Тебе этого не суметь! Разве ты сможешь наделить своего героя всей тоской моря? Или, может быть, отважишься передать словами отчаянье солдата, ненавидящего войну?" Художника закаляет борьба, он нуждается в требовательности, рожденной любовью, не дающей поблажек, а дешевая лесть расслабляет и разъедает душу. Сирены с оранжерейными розами в кудрях заманивают нас сегодня в театр и лгут нам, а публике лишь покажи сердце, набитое опилками, - и она счастлива и готова взорваться овацией, стоит только прошамкать монолог! Но драматург, поэт, если он не хочет обречь себя на забвение, пусть помнит о тех, кто взращивает розы в аллеях, омытых утренней росой, о голубке, раненной неведомым охотником, - никто не слышит ее предсмертного стона, канувшего в тростники.
Сейчас к вам обращается не поэт, не драматург и не прилежный ученик, увлеченный изменчивой картиной жизни человеческой, но пламенный сторонник театра социального действия. Театр, может быть, самое могучее и верное средство возрождения страны; как барометр, театр указывает на подъем или упадок нации. Чуткий, прозорливый театр (я говорю обо всех жанрах - от трагедии до водевиля) способен в считанные годы переменить образ чувств целого народа, и, точно так же, увечный театр, отрастивший копыта вместо крыльев, способен растлить и усыпить нацию. Театр - это школа смеха и слез; это свободная трибуна, с которой должно обличать лживую или ветхую мораль, представляя через живые судьбы вечные законы сердца и души человеческой. Если народ не протянул руку помощи своему театру, он либо мертв, либо при смерти. Но также и театр, если он бесстрастен, глух к биению общественной жизни, к пульсу истории, к трагедии народа, слеп к исконным краскам родной земли и чужд ее душе, не смеет называться театром. Игорный дом, заведение, где предаются гнуснейшему пороку - "убивают время", - вот ему имя. Я не хочу никого оскорбить, я никого персонально не имею в виду, я говорю о театре вообще, о том, что надо решать проблему.
Изо дня в день я слышу о кризисе театра и каждый раз думаю, что зло не в том, в чем его обычно усматривают. Зло вытекает из глубинной сути вещей; оно не в плодах - не в спектаклях, но в корнях их, в театральной организации. Если актеры и драматурги будут и впредь оставаться марионетками в руках коммерсантов, не способных оценить произведение и не ограниченных никаким художественным или государственным контролем, то и актеры, и драматурги, и театр вместе с ними ежечасно будут увязать все глубже безо всякой надежды на спасение. Комедия-буфф, водевиль, ревю - эти легкие жанры, до которых я сам большой охотник, - может быть, еще и спасутся, но драма в стихах, историческая драма и то, что называют испанской сарсуэлой, не смогут выжить, изо дня в день терпя ущерб, потому что они требуют постоянного обновления и вообще многого, а сегодня нет среди нас никого, кто мог бы увлечь за собой, пойти на жертвы, решиться на единоборство с публикой, взять ее приступом и укротить. Театр должен властвовать над публикой, а не публика над театром. Поэтому драматургам и актерам придется во что бы то ни стало завоевать публику. Ведь зрители - те же дети, а дети любят строгого и дельного учителя, если он справедлив, и, жестоко потешаясь, втыкают иголки в стул тому, кто робок и угодлив с учениками, но не способен их ничему научить и мешает учить другим. Публику можно учить - обратите внимание, я говорю "публику", а не народ, - можно и нужно. Недавно, уже на моей памяти, освистали Дебюсси и Равеля, а прошло несколько лет, и я своими ушами услышал громоподобные овации, которыми публика наградила прежде отвергнутые произведения. И только потому, что публику сумели повести за собой Ведекинд в Германии, Пиранделло в Италии и другие авторитеты. Как это нужно и театру и исполнителям! Надо держаться достойно и верить, что наши усилия оправдают себя. Иначе мы так и будем дрожать от страха за кулисами и душить свои мечты и самое душу театра, этого высочайшего искусства, которому выпало пережить тяжелые времена, когда искусством стали называть все, что угодно, - лишь бы нравилось, когда сцена превратилась в разбойничий притон, где нет места поэзии.
Главное - искусство. Благороднейшее искусство. А вы, друзья мои, прежде всего - художники. Художники с головы до ног, раз уж призвание и любовь привели вас сюда, на подмостки, и заставили жить в иллюзорном мире кулис и пить горькую чашу театра. Художник - это не просто звание, это призвание. Над всеми театрами, от самых скромных, провинциальных, до больших столичных театров должно реять слово "Искусство", не то придется водрузить на театр вывеску "Купля-продажа" или того хуже. Так пусть же реет над театром это слово - Искусство. А еще - Служение, Честность, Самоотречение и Любовь. Я не хочу, чтобы слова мои были восприняты как поучение. Я сам мог бы многому у вас научиться. Любовь и надежда - вот что заставило меня говорить. Я не мечтатель. Я долго обдумывал это, хладнокровно взвешивая все за и против, ведь я коренной андалузец, а умение владеть собой издревле в крови у андалузцев. И я знаю, что истина не с тем, кто бубнит "сегодня, сегодня, сегодня", жуя свой ломоть в теплом углу. Истина с тем, кто бесстрашно глядит вдаль, встречая зарю в чистом поле. Я знаю - прав не тот, кто говорит "сейчас же, сейчас", вперив глаза в пасть билетной кассы, а тот, кто скажет "завтра, завтра, завтра", предчувствуя новую жизнь, что занимается над миром. 2 февраля 1935 г. ИНТЕРВЬЮ
Интервью 1931 года
Федерико Гарсиа Лорка, или Обаяние
– Что Вы думаете об авангардном театре? – У публики всегда интересная реакция. – Особенно у театральной публики. Я изучил это на примере театра в стихах. Часто бывает, что публика не понимает всего, но музыка стиха доходит глубоко и волнует, и публика возбуждается, хлопает и говорит «Это очень хорошо». Дело в том, что влияние поэзии на публику поразительно. Порой стихотворение не понято, но зритель чувствует его сердцем. – Из всех зрителей, самая преданная Вам публика в Гранаде? – Итак, Лорка, эта новая вещь – для Маргариты Ксиргу?
Жизнь Гарсиа Лорки, поэта
- Почти у каждого из людей есть особая разновидность жизни - нечто вроде визитной карточки. Я имею в виду жизнь, открытую постороннему взору: ею человек может отрекомендоваться: "вот я какой", и это примут к сведенью: "раз говорит, значит, так и есть". Но почти у каждого есть и другая жизнь - сумрачная, потаенная, мучительная, сатанинская жизнь, - ее скрывают, как постыдный грех. А сколько их, сколотивших состояние этой чудодейственной фразой... Стоит лишь прошептать в самое ухо: "Или я получу столько-то, или все узнают..." Вот чем держится та потаенная жизнь. - Расскажите о своей жизни. - О моей жизни? Разве жизнь прожита? А те годы, что прожил, еще не взрослые, для меня они - дети. Детство до сих пор живет во мне. Никак с ним не расстанусь. Рассказывать о своей жизни - значит говорить о том, что было, а я стал бы говорить о том, что есть. Воспоминания детства, вплоть до самых ранних, для меня и сейчас трепетное настоящее. Вот что я вам расскажу. Я этого никогда никому не рассказывал, потому что это - мое и только мое, настолько мое, что я никогда не задумывался, что это значит. В детстве я ощущал себя единым с природой. Как все дети, я думал, что все вокруг - всякая вещь, стол, стул, дерево, камень - живые. Я разговаривал с ними, любил их. Возле нашего дома росли тополя. Как-то вечером я вдруг услышал, что они поют. Шелест тополиных листьев, колеблемых ветром, показался мне музыкой. И с тех пор я часами слушал их песню и пел - вторил ей... Но вдруг однажды замер, изумленный. Кто-то звал меня по имени, по слогам: "Фе-де-ри-ко..." Я оглянулся - никого. Я вслушался и понял. Это ветер раскачивал ветви старого тополя, и мерный горестный шелест я принял за свое имя. - Я люблю землю. Все мои чувства уходят корнями в землю. У моих самых ранних детских воспоминаний вкус земли. Земля, поле очень много значат для меня. Твари земные, животные, крестьяне - я сильнее чувствую их, чем другие. До сих пор во мне живо то детское восприятие. Не будь его, я никогда бы не написал "Кровавую свадьбу". Это любовь к земле разбудила во мне художника. Расскажу об этом вкратце. Шел 1906 год. Землю в наших краях издревле вспахивали деревянным плугом, который берет лишь самый верхний слой. Так вот, именно в том году некоторые наши земледельцы обзавелись новыми плугами фирмы "Бравант" - название врезалось мне в память, - которые на Всемирной выставке в Париже в 1900 году были отмечены медалью. Мне тогда все было интересно - я любил смотреть, как глубоко уходит в землю наш новый плуг, как огромный стальной лемех взрезает землю, а из нее, как кровь, сочатся корни. Как-то плуг замер, наткнувшись на что-то твердое, но в ту же секунду одолел препятствие и вывернул на поверхность обломок римской мозаичной плиты. На нем была надпись, уже не помню какая, но почему-то на память мне приходят пастушеские имена - Дафнис и Хлоя. Да, земля пробудила во мне художника. У этих имен - Дафнис и Хлоя - вкус земли и любви. Мои ранние детские впечатления связаны с землей, с сельским трудом. Психоаналитик нашел бы у меня аграрный комплекс. Если бы не эта любовь к земле, я не написал бы "Кровавую свадьбу". И никогда не взялся бы за последнюю мою трагедию - "Йерму". Земля для меня неразделима с бедностью, а бедность я люблю больше всего на свете. Не нищету, измызганную и алчную, а бедность - благородную, трогательную, простую, как черный хлеб. - Я не выношу стариков. Это не ненависть. И не страх. Они вселяют тревогу. Я не умею говорить с ними. Не знаю, что им сказать. Особенно тем, которые полагают, что раз уж они дожили до старости, значит, разгадали все тайны до единой. Я не принимаю того, что называют жизненным опытом, а им так гордятся старики. Окажись я в их компании, я бы рта не раскрыл. Меня приводят в ужас эти тусклые слезящиеся глаза, сжатые губы, отеческие улыбки - я чувствую, как старики тянут меня за собой в пропасть... Вот что такое старость - привязь, цепь, на которой бездна смерти держит юность. Смерть... Все напоминает о ней. Безмолвие, покой, умиротворенность – ее предвестники. Она властвует. Все подчинено ей. Стоит остановиться - и смерть уже наготове. Вот сидят люди, спокойно беседуют, а вы посмотрите на ноги - как неподвижны, как ужасающе неподвижны туфли. Безжизненная, мрачная, онемелая обувь... в эти минуты человек не нуждается в ней, и она мертвеет. Туфли, ноги, когда они неподвижны, мучительно неотличимы от мертвых. Видишь их оцепенение, их трагичную незыблемость, свойственную только ногам, и думаешь: еще каких-нибудь десять, двадцать, сорок лет - и весь ты оцепенеешь, как они. А может, минута. Может быть, час. Смерть - рядом. Я не могу и на минуту прилечь на постель в туфлях, а теперь, кажется, иначе и не отдыхают. Когда я смотрю на свои ноги, меня охватывает предчувствие смерти. Ноги, когда они лежат - вот так, опираясь на пятки, ступнями вперед, напоминают мне ноги мертвых, которые я видел ребенком. Так они и лежали - недвижные, одна подле другой, в ненадеванных туфлях... Это сама смерть. - Если бы вдруг друзья покинули меня, если бы я почувствовал, что мне завидуют, что меня ненавидят, я не стал бы стремиться к успеху. И пальцем бы не пошевелил. Успех мало что значит для меня, а если и значит, то лишь потому, что есть друзья, которым это небезразлично. И моих мадридских друзей, и здешних огорчил бы провал моей пьесы. И я бы мучился из-за того, что они переживают, - не из-за провала. Это мой долг перед друзьями - завоевать публику. У меня просто нет другого выхода - ведь иначе они потеряют веру в меня, перестанут любить. О тех же, кого я не знаю, равно как и о недоброжелателях, я не думаю, когда работаю. - Что произвело на меня сильное впечатление? Вчера здесь, в Буэнос-Айресе, в театр пришла старушка и сказала, что хочет меня видеть. Ее провели ко мне. Она добиралась издалека - из предместья, а узнала о моем приезде в Буэнос-Айрес из газет. Я терялся в догадках - что привело ее ко мне? Она бережно развернула что-то, посмотрела на меня, улыбнулась - так улыбаются воспоминанию - и заговорила: "Федерико... Кто бы мог подумать... Федерико..." И вынула из конверта пожелтелую фотографию младенца. Вот это и произвело на меня самое сильное впечатление! "Ты знаешь, кто это, Федерико?" - спросила она. "Нет", - ответил я. "Да ведь это ты! Здесь тебе годик. Я видела тебя, когда ты только родился. Я жила по соседству, а в тот день, когда ты должен был родиться, мы с мужем собирались на праздник, да только на праздник я не попала, потому что меня позвали к вам - пришло время тебе родиться. Я помогала домашним. А здесь тебе годик. Видишь, уголок согнут? Это ты согнул, когда был маленький. Как посмотрю на этот уголок, так тебя и вспомню..." Она говорила, а я и не знал, что делать. Мне хотелось обнять ее, заплакать, поцеловать портрет, отогнуть уголок... Ведь это я согнул его, когда мне был годик. Вот оно, первое мое деяние - передо мной... во зло оно или во благо? Вот и все. Мне нечего больше добавить. (Выйдя из театра "Авенида", мы остановились возле афиши. Ф. Гарсиа Лорка сказал): - Видите? Вы только представьте себе, какой это стыд, когда твое имя вот так, огромными буквами, выставлено на всеобщее обозрение. Как будто я стою голый, а толпа разглядывает меня. Выставлять напоказ свое имя для меня - тяжелое испытание. Я вынужден к тому - в театре нельзя иначе. Впервые я увидел свое имя на афише в Мадриде. Друзья меня оповестили, поздравили, предрекли славу. А я не обрадовался. Мое имя на всех углах выставлено напоказ всякому и каждому, любопытным и равнодушным. Это ведь мое имя! Мое и только мое - а теперь всякий волен потребить его как хочет! То, что обычно приносит людям радость, во мне отозвалось болью. Мне казалось, я перестал быть собой. Я словно раздвоился, и мой двойник - враг мой - топтал ногами мою застенчивость, издевался надо мной каждой афишей! А избежать этого нельзя. 10 марта 1934 г. Ф. Гарсиа Лорка и трагедия (Ф. Гарсиа Лорка рассказывает о своей поездке в Аргентину):
- Я очень рад успеху, потому что это не столько мой успех, сколько успех испанского театра. Если бы вы знали, как понравилась там "Дама-дурочка" Лопе, которую мне помогал ставить Фонтанальс (и как он прекрасно работал!), если бы вы знали, как приняли - и зрители и пресса - "Кровавую свадьбу" и "Чудесную башмачницу". И это там, где гастролируют лучшие театральные труппы мира! Кстати сказать, ежевечерне я сам в зеленом цилиндре выходил на сцену в прологе "Чудесной башмачницы", и из цилиндра вылетала голубка. Аргентинская публика не примет здешний замшелый театральный репертуар. Они хотят увидеть работы наших новых драматургов. Там их пьесы, я уверен, будут иметь большой успех и даже принесут прибыль. - А над чем Вы сейчас работаете? - Я репетирую с "Барракой". Мы готовим программу, которую хотим показать в Сантандерском университете. С каким рвением, как отточенно, культурно и согласованно работают студенты - это поразительно. Подобных результатов нелегко было бы добиться и профессиональной труппе. Не говоря уже о понимании сути дела, уме, дисциплине, изумляет их энтузиазм. Они работают не за деньги - им ничего не платят. Они заняты искусством. - Тяжелы обязанности режиссера? - Любимую работу делаешь с радостью. Устаешь, конечно, но счастлив. Кроме того, возвращаясь с репетиций и проб, я чувствую, что потихоньку становлюсь режиссером, а это долгое и трудное дело. Обретенный опыт, я думаю, не пропадет даром. - А это не мешает Вашей литературной работе? - Никоим образом. Я много работаю. Кончаю "Йерму", это моя вторая трагедия. Первая - "Кровавая свадьба". "Йерма" - трагедия бесплодной женщины. Тема, как видите, классическая. Но поворот ее и развитие у меня новые. Как и предполагает жанр, в моей трагедии четыре главных действующих лица и несколько хоров. Нужно вернуться к трагедии. Нас обязывают к этому традиции нашего театра. Довольно фарсов, довольно комедий, успеется! Я хочу вернуть в театр трагедию. "Йерма", которую заканчиваю, - вторая. - И Вы довольны? - Да. Кажется, я сделал то, что хотел. И Вы понимаете, как это радостно. - Актеры и драматурги боятся, что этот год окажется роковым для театра? - Это зависит от драматургов и актеров. Новые пути открыты - они спасут театр. Нужно только осмелиться избрать новый путь. Настает наш час. Будем молоды и - победим! 3 июля 1934 г. Художник и наше время
- Сейчас я пишу комедию, в которую очень верю: "Донья Росита, девица, или Язык цветов", пьеса для семейного чтения в четырех садах. Это комедия в пастельных тонах из городской жизни, чуть тронутая мягкой иронией, слегка - беззлобно - шаржированная. В ней разлито нежное очарование прошлых времен. Многих удивит, я думаю, мое обращение к тем временам, когда соловьи действительно пели в садах, а цветку поклонялись, как в романе. Юность наших матерей и отцов - какое это было чудесное время; время тюрнюров, кринолинов: 1890, 1900, 1910. - В последние годы Вы пишете для театра... - Я ринулся в театр, потому что понял, как мне необходима драматургическая форма выражения. Это не значит, что я оставил поэзию, чистую поэзию; в иной пьесе ее, кстати сказать, больше, чем в каком-нибудь стихотворении. Сейчас со мной что-то происходит: я почему-то не могу решиться на публикацию поэтической книги. Мной овладевает чудовищная лень, я не могу заставить себя выбрать из написанного в последнее время стихотворения для публикации. Правда, в издательстве Гранадског университета скоро выйдет мой новый стихотворный сборник "Диван Тамарита". Видимо, в конце месяца состоится премьера моей трагедии "Йерма". Идут уже последние репетиции. Нужно очень долго и тщательно репетировать, чтобы поймать ритм спектакля и не потерять его. Ритм для меня, может быть, самое главное. Актер не может замешкаться и выйти на сцену секундой позже, иначе он провалит все дело. Представьте себе: играет симфонический оркестр, и солист вступает не вовремя - это совершенно то же самое. Режиссеру труднее всего добиться, чтобы спектакль от начала и до конца шел в нужном ритме. Когда я кончаю какую-нибудь вещь, у меня только одно чувство - я горжусь тем, что сделал, не ощущая при этом никакой связи между моими личными достоинствами и тем, что сделано; это гордость отца, у которого родился прекрасный сын. В конце концов, речь идет о даре, который выпадает случайно. - Как Вы считаете, наше время благоприятно для художественного творчества? - Время сейчас смутное, но, думаю, рассвет все же настанет. Все мы чувствуем, что в мире идет борьба; нужно развязать узел, а он тугой и не поддается. Отсюда и захлестнувшая все волна социальности. Обстоятельства таковы, что искусство отодвигается в лучшем случае на второй план и мало кого занимает. Вспомним, как было во Франции с живописью. После войны в Париже собралась целая плеяда первоклассных художников из разных стран. Другой такой эпохи не было в живописи. Даже итальянское Возрождение не может с ней сравниться. Особо выделялись испанцы во главе с Пикассо. Картины покупали; звание художника было социально престижным. И куда все делось... Знаменитые художники разъехались кто куда, вернулись на родину; остальные умирали с голоду, кончали самоубийством. А что до призвания... Все зависит от человека, который призван. И то, что живем мы в смутное время, - не препятствие, чтобы думать и чувствовать согласно благородным гуманистическим идеалам. А создавать, как теперь говорят, "чистые" произведения, не связанные с тем, что тревожит современников... Оранжерейные сорта художников обречены - они гибнут от недостатка тепла и внимания. Им нужно тепло, тепличное обращение. Что бы там ни говорили, театр сейчас не в упадке. Все дело в нелепейшей организации театрального дела - она действительно в полном упадке. Недопустимо такое положение вещей. Разве не стыдно, что какой-нибудь миллионер, только потому что он миллионер, указывает театру, что ставить и как ставить? Это тирания, а всякая тирания ведет к краху. "Я мало знаю, почти ничего" - вспомнилась мне строчка Пабло Неруды. Но на этой земле я всегда буду с теми, у кого ничего нет. С теми, кто лишен всего, кого лишили даже покоя нищеты. Мы - я имею в виду интеллигенцию, людей, получивших образование и не знавших нужды, - призваны принести жертвы. Так принесем же их. В мире борются уже не человеческие, а вселенские силы. И вот передо мной на весах итог борьбы: здесь - моя боль и моя жертва, там - справедливость для всех, пусть сопряженная с тяготами перехода к неведомому, едва угаданному будущему, и я опускаю свой кулак на ту чашу, чашу справедливости. Для меня совершенно ясна моя эволюция как драматурга. Хочу закончить трилогию - "Кровавая свадьба", "Йерма", "Трагедия дочерей Лота". Третья пьеса еще не написана. А потом я буду писать совсем другие вещи, в том числе обычную комедию из современной жизни. И еще я хочу поставить в пьесе те проблемы, которые люди боятся затрагивать. Хуже всего то, что люди, которые ходят в театр, всячески сопротивляются, когда их заставляют думать над нравственной проблемой. Да и идут они в театр неизвестно зачем. Опаздывают к началу, уходят задолго до конца, входят и выходят во время представления, не соблюдая элементарных правил приличия. Театр утратил авторитет, и надо его завоевывать. Драматурги долго шли на поводу у публики, и в итоге она села им на голову. Да, театр должен вернуть утраченный авторитет, но не с актеров надо начинать. Издраматургов лишь единицы пользуются сейчас уважением. Хватит уверять, что театр – не литература, это старая песня и бессмысленная. Именно литература и прежде всего литература. Если театр - не литература, то "Донья Фраскита" - не музыка. Я уверен - свет, как всегда, снидет на сцену сверху, из райка. Когда те, что стоят в райке, спустятся в партер, все переменится. Упадок театра - совершенная чушь. Галерка, бедная галерка! Они еще не видели ни "Отелло", ни "Гамлета", вообще ничего не видели. Тысячи и тысячи до сих пор не знают, что такое театр. А как они смотрят, как умеют смотреть! В Аликанте я видел собственными глазами, как все селенье, замерев, простояло весь спектакль "Жизнь есть сон", а это вершина испанской религиозной драматургии. И не уверяйте меня, что они не сумели почувствовать. Понять эту пьесу действительно может лишь искушенный в теологии, но почувствовать... Не в том дело, кто смотрит пьесу - надменная дама или служанка. Мольер понимал это и потому читал свои пьесы кухарке. Есть, конечно, люди безнадежные - их никакой театр не проймет. "Имеют глаза и не видят, имеют уши и не слышат",.. И если им покажут, что мать продает свою дочь, как в "Игорном доме" Угарте и Лопеса Рубио, они, конечно, будут свистеть и топать. 15 декабря 1934 г. После премьеры «Йермы»
- Что же теперь, после "Йермы"? - Буду заканчивать трилогию, начатую «Кровавой свадьбой» и «Йермой». Ее завершит «Гибель Содома»... Я знаю, что название обязывает и настораживает, но с пути не сойду. Вы говорите, дерзко? Пускай. Мастеров для поделок и без меня достаточно. Я поэт и от предназначения своего не отступлюсь. - Ты только начал писать? - Нет. Кончаю! «Гибель Содома» почти готова. И кажется, она не разочарует тех, кому нравятся мои последние вещи. - И это пока все? - Как это все? Есть еще "Донья Росита, девица, или Язык цветов", семейная драма в четырех садах. Я вложил в эту пьесу лучшую часть своей души. В пьесе затронута одна из трагедий испанской жизни - речь идет о старых девах. Пьеса начинается в девяностые годы прошлого века, продолжается в девятисотые и кончается в десятых годах нашего века. Она вобрала в себя скрытый трагизм испанской провинциальной пошлости, над которой, должно быть, посмеются молодые поколения, но за этой пошлостью таится глубокая трагедия, социальный недуг средних слоев общества. 1 января 1935 г. Интервью с поэтом
- Когда Вы обычно работаете? - Когда угодно. Единожды начавши, могу писать целый день, но принуждать себя не хочу. Я не зарабатываю на жизнь литературой - пишу, когда хочется, и то, что хочется. У меня есть родители, и я им бесконечно благодарен за то, что могу себе это позволить. И впредь я буду работать так же - для собственного удовлетворения, не думая о выгоде. Не бойтесь - успех меня не закабалит. Надо помнить завет святого Франциска: "Не ради денег трудись, будь смиренным, обрати страсть в дар слезный". Иными словами - будь искренен, не обманывай себя. Я люблю во всем простоту. Это у меня с детства - я ведь вырос в селенье, а не в Гранаде. Да, в селенье, оно называется Пастуший Источник. - Это было давно? - Девятисотые годы. Детство мое - это селенье. Поля, пастухи, одиночество, небо. Простота, простота во всем. Я всегда удивляюсь, когда в моих произведениях обнаруживают "дерзновенный поэтический вымысел". Никакого вымысла. Все подробности точны, а необычными они кажутся потому, что необычна по нынешним временам такая естественная - и редкостная - способность: видеть и слышать. А кажется - что уж проще... - Скажите, какое начало главенствует в Вас - лирическое или драматическое? - Безусловно драматическое. Мне интереснее люди, чем пейзаж, в который они вписаны. Я, конечно, способен четверть часа созерцать горную гряду, но все же я обязательно спущусь в долину поговорить с пастухом или дровосеком. Их речи вспоминаются, когда пишу, - вот откуда у меня истинно народные выражения. Память моя - громадный архив, с раннего детства я запоминал, как говорят люди. Вот этой поэтической памяти я и следую. Что же до творческих кредо, эстетик, школ - они меня не заботят. Мне совершенно все равно, каким я кажусь - современным или старомодным. Важно одно - оставаться самим собой. Я прекрасно знаю, как пишутся пьески интеллектуального пошиба, но из этого ничего не следует. Сегодня поэт должен ради других вскрыть себе вены. Вот почему (хотя не только поэтому, о чем я уже говорил) я обратился к театру. Только театр дает художнику возможность непосредственного общения с народом. - Скажите, Вашу литературную манеру последних лет Вы сами считаете окончательной? - Конечно нет. Что за нелепость! Утром я не помню, что писал накануне. Нужно иметь мужество работать без претензий. Видя, что творится на земле, случается, спрашиваешь себя: "Зачем я пишу?" Но надо работать, надо работать. Работать и поддерживать достойных. Нужно работать, даже если кажется, что все усилия напрасны. Работать в знак протеста. Потому что нет такого дня, когда бы ты, пробудившись, не хотел бы бросить в лицо этому миру, исполненному всяческих несправедливостей: "Я протестую, протестую! Протестую!" Я подумываю о пьесах социального, гуманистического плана. Одна из них - антивоенная. Материя этих пьес совершенно иная, чем, к примеру, материя "Кровавой свадьбы" и "Йермы", и требует совершенно иной техники. - Вы недавно приехали из Америки. Расскажите о Ваших впечатлениях. - В Америке, как оказалось, очень чуткая и страстная театральная публика. К театру там относятся с огромным уважением. Я был на премьере одной пьесы, которую перевел Пабло Суэро, критик "Нотисиас графикас", так вот - на мадридской сцене такое и представить себе невозможно, а все наше фарисейство, наша идиотская мораль... - Как Вам понравилась Америка? - Нет ничего печальнее тамошних степей. Степь пронзена безмолвием. - Вы работали во время путешествия? - Я всегда работаю. Стихи пишутся всегда. Сейчас я готовлю к печати две книги: "Плач по Игнасьо Санчесу Мехиасу" и сборник, в котором будет около трехсот стихотворений. Он называется "Введение в смерть". - Вы много читаете? - Иногда очень. Было время, когда я ежедневно прочитывал не меньше двух книг. Это что-то вроде гимнастики для умственного развития. - У Вас хорошая память? - Прекрасная - такая же, как жизнь. На одно у меня плохая память - на мелочи. Кто захочет обидеть меня, зря потратит время - я тут же забуду обиду. Улыбнусь без всякой задней мысли, что бы там ни было. Можете мне поверить - моя первая пьеса "Колдовство бабочки" - на музыку Дебюсси, с декорациями Баррадоса - провалилась с треском, да с каким! - Сейчас-то Вам смешно... - И тогда. Тогда я тоже смеялся. А вернее сказать - мой сегодняшний смех - он тот же самый, вчерашний, детский мой смех - лесной, вольный, раздольный... И я не отступлюсь от него, я сберегу его до самой смерти.
18 февраля 1935 г.
Беседа с Гарсиа Лоркой
- Поэзия бродит по улицам. Бродит, проходит мимо. У всего на свете есть своя тайна, тайна эта и есть поэзия. Пройдет мимо мужчина, взглянешь на женщину, заметишь, как, хромая, перебегает дорогу собака... все это так человечно, и во всем - своя поэзия. Поэзия - не абстракция, ее существование для меня реально, она рядом. Все герои моих стихов - живые люди. Важно одно - подобрать поэтический ключ. Чаще всего это случается, когда совсем не ждешь. Один поворот ключа - и стихотворение засияло. Бессмысленно рассуждать, где больше поэзии - в мужской или женской душе (это я отвечаю на твой вопрос). Совершенно бессмысленно. Само собой разумеется, поэзия может коснуться сексуальных проблем, если это стихи о любви; может затронуть вселенские проблемы, если стих отважится встать на край бездны и приготовится к схватке с вечностью. Поэзия не знает границ. Случается, промозглым утром, когда еле волочишь ноги и, ежась, поднимаешь воротник, она ждет тебя на пороге. Или подстерегает у ручья, или в ветвях оливы, или за простыней, что сушится на асотее. Нельзя только загадывать встречу, полагая, что и она подчиняется той неукоснительной логике, согласно которой всякий раз, когда вздумается, идешь и покупаешь ровно пол-литра оливкового масла. Мои первые стихи были не такими, каких можно было бы ждать от андалузца. В них не было ничего андалузского. Они - естественное продолжение моей прозы. Моя первая книга - это общеизвестно - книга прозы. Когда же, повинуясь категорическому императиву души, я стал писать стихи, то сразу отверг андалузскую тематику и обратился к "Аистам Авилы". Как объяснить это? Наверху, так: когда я уезжаю из Испании, когда моря и чужие земли разделяют нас, тоскуя по родине, я вспоминаю не Гранаду и не оливковые рощи, а могучие стены Авилы в сумраке мартовского утра. В разлуке Испания, Кастилия видится мне затерянной, пустынной площадью, и только старуха, безмолвная, как и все вокруг, пересекает ее, торопясь к молитве. - А Ваши пьесы? - Моя драматургическая эволюция очевидна. Первые мои пьесы несценичны, хотя одна из них - "Когда пройдет пять лет" - сейчас принята к постановке в клубе "Анфистора". В них, в этих непредставимых пьесах, мои истинные намерения. Но я должен был показать публике, на что я способен, завоевать уважение - так появились пьесы другого рода. Я пишу только когда хочется и не принадлежу к тем драматургам, которые не могут свернуть с наезженной колеи. - Над чем Вы сейчас работаете? - Комедию "Донья Росита, или Язык цветов" я задумал еще в 1924 году. Мой друг Морено Вилья как-то остановил меня: "Послушай, давай я расскажу тебе чудесную историю о цветке - о Розе Изменчивой. Я вычитал ее в книге по цветоводству восемнадцатого века - Расскажи. - Жила-была роза..." И когда он закончил эту чудную историю, комедия моя была уже готова. От начала и до конца. Она явилась мне цельной и завершенной, тем не менее до сих пор, до самого 1936 года, я не брался за нее. Это время выткало ее сцены и переложило в стихи историю цветка. Сейчас я работаю над новой драмой. Она не похожа на прежние. Правда и ложь, голод и поэзия срываются со страниц и, вольные, носятся в воздухе. Ничего, ни единой строки я не добавляю от себя. Суть драмы в религиозной и социально-экономической проблемах. Человечество стоит лицом к лицу с голодом, который опустошает землю. Пока существует экономическое неравенство, люди не могут думать. Вот что я видел собственными глазами. Два человека идут по берегу реки - богатый и бедный. Один зевает, грязня воздух, другой успел набить брюхо. Богатый говорит: "Гляди, как хороша лодка, плывущая вниз по реке! Да погляди же, какой изумительный ирис расцвел на берегу!" Бедняк отвечает: "Я голоден и ничего не вижу. Я голоден, очень голоден". И правда, он ничего не видит. Когда голод исчезнет, наступит величайший духовный взлет, какого еще не знало Человечество. Мы и представить себе не можем той радости, которая заполонит мир в день Великой революции. Я, кажется, говорю как настоящий социалист? - Каковы Ваши планы? - Должна прийти телеграмма от Маргариты Ксиргу. Думаю, скоро, в этом месяце. Тогда я сразу выезжаю в Нью-Йорк, где в свое время пробыл целый год. В Нью-Йорке я обязательно встречусь с друзьями, американскими друзьями Испании. Нью-Йорк ужасен. Чудовищен. Затерянный, бродишь по улицам, и это завораживает, но я знаю: Нью-Йорк - величайшая в мире ложь. Нью-Йорк - механизированный Сенегал. Английская цивилизация не укоренилась на той почве. Такое впечатление, что дома растут ввысь, обходясь без фундамента. И живут здесь не углубляясь - поверху, вверх... Мы дали Южной Америке Сервантеса, англичане же не сумели дать Северной Америке Шекспира. Из Нью-Йорка - в Мехико. Пять дней поездом. Замечательное путешествие! Буду смотреть в окно - все меняется, мелькают пейзажи, печальные стада. Ты замечал, что в поезде не хочется разговаривать? Спросят - ответишь, кивнешь головой, и все. Не то что на пароходе: только выйдешь на палубу, как сразу же наткнешься на какую-нибудь гнусную личность. У меня готовы четыре книги; я намерен отдать их в печать. Это "Нью-Йорк", "Сонеты", драма без названия и еще одна вещь. "Книга сонетов" - после долгой, озаренной солнцем, не скованной метром и рифмой прогулки - знаменует возврат к канону. Этот крестовый поход привлекает сегодня многих молодых испанских поэтов. 7 апреля 1936 г.
Дата добавления: 2015-07-02; Просмотров: 476; Нарушение авторских прав?; Мы поможем в написании вашей работы! Нам важно ваше мнение! Был ли полезен опубликованный материал? Да | Нет |