Он нравился женщинам гораздо меньше, чем его менее приметные друзья, ив сто раз меньше, чем ему бы хотелось. Надо думать, все у него в жизни было: и поклонницы, и почти постоянныероманы, но как далеко это было от того, к чему он стремился! Он хотелвсеобщего обожания, убийства наповал с первого взгляда, с одного каламбура.Он ведь был пленником больших чисел. Миллион любовей, миллион миллионовлюбят. Между тем его пугались и с ним скучали. Вне стихов и карт его как быи вовсе не было. И в зрелые годы, как в годы юности, земля-женщинаоставалась спокойной и не ерзала мясами, хотя отдаться. По-видимому, все же он явился причиной одной-двух серьезных любовныхтрагедий, но и это его мало устроило. Он вообще многим причинял боль, но хотел не этого: он хотел обладать. Однако ни одна из его главных любвей: ни Лиля Брик, ни Татьяна Яковлева, ниВероника Витольдовна Полонская - никогда не принадлежали ему безраздельно.В этом прежде всего заключался трагизм его жизни. После "разлада" 23-го года было еще купе на двоих в международномночном вагоне, ленинградская гостиница, московские чтения поэмы и, наконец,совместная поездка в Ялту. Но что-то сдвинулось необратимо, и уже в середине24-го он объявляет, что "любви пришел каюк". Отныне, или, скажем, с начала25-го, Лиле Юрьевне лучше знать, тройственный союз Ося - Лиля - Володяприобретает, наконец, успокаивающую симметрию. Треугольник становитсяравнобедренным. Впрочем, какую ни взять фигуру, Лиля Юрьевна окажется на главнойвершине. До самого последнего дня его жизни она была для Маяковскогоженщиной номер один, предметом безоговорочного восхищения и неустанногопоклонения. Об этом знали решительно все, в том числе и те немногие женщины,которым судьба его была не безразлична. И это тоже не способствовало ихрешимости... Но и она зорко берегла свое первенство и, легко относясь к егоувлечениям, не терпела и намека на нечто всерьез глубокое, на чье-либовладение его душой и самое главное - его стихами. Вообще в тайных своихотношениях он мог быть свободен и с кем угодно, но на людях, публично,печатно - не смел ей никогда изменять. Публичное чтение им стихов,посвященных Татьяне Яковлевой (неважно кому, важно- не ей!), навсегдаосталось в ее глазах самой страшной его изменой. Говорят, его гибель была воспринята Лилей Юрьевной с искреннимудивлением и огорчением, но без трагизма. После похорон у Бриков пили чай,шутили, говорили о разных разностях... Вскоре она вышла замуж за Примакова, большого командира и немноголитератора, и признавалась, что абсолютно счастлива с ним. А после того, какего расстреляли,- за Василия Абгаровича Катаняна, писавшего о Маяковскомсолидные толстые книги. И повсюду, до самой своей смерти в 45-м году. Осип Брик, тожеженившийся, был вблизи нее, опекал, поддерживал, объяснял ей задним числомвсе ее поступки*. Удивительная эта связь между ними продолжалась до самогоего конца, и конец этот был воспринят Лилей Юрьевной как первое подлинноенесчастье. Она говорила своей знакомой: "Когда умер Володя, когда умерПримаков - это умерли они, а со смертью Оси умерла я".
Однако она прожила еще целую жизнь, больше тридцати лет, и умерлавосьмидесятишестилетней...Нет, не старухой. Она умерла восьмидесятишестилетней женщиной, покончив с собой из-за несчастной любви! Я решаюсь уделить этой замечательной женщине еще пару кратких страничек- поверьте, она этого стоит. Лиля Юрьевна была умным и тонким человеком и, не в пример Осипу Брику,человеком, одаренным в слове. Ее немногочисленные воспоминания написаныхорошим русским языком, просто, точно и даже порой остроумно. Но главное вней, конечно, не это, главное - дар быть женщиной. Не только в бурныелефовские годы, но и в старости, и почти до самой смерти она была окруженамужчинами, и не просто собеседниками, но - обожателями. Только роскошь ибогатство могли поспорить с постоянством этого окружения. Ее дом былсобранием различных коллекций и редких изделий: картины, фарфоровыемасленки, расписные подносы, браслеты и кольца... На этой эстетской, почти бескорыстной любви к драгоценностям, на уменииувидеть прекрасную вещь и безошибочно оценить ее стоимость и сошлись они впоследние годы с предметом ее последней страсти. Это был известныйкинорежиссер, человек оригинальный и одаренный. Он искренне восхищалсяудивительной женщиной, он попросту был от нее в восторге, но, конечно,полной взаимностью ей отвечать не мог, тем более что к этому времени женщины- не только старые, но и молодые - вообще перестали его интересовать... Заэто его, как у нас водится, арестовали и судили, и четыре года его жизни влагере, для него вполне унизительных и нормально тяжелых, были сказочными вжизни лагерного начальства. Их бы можно было назвать "французским периодом".Кофе, коньяк, шоколад - все шло прямиком из Парижа, лишь на краткий мигзадерживаясь в Москве. Наконец, после долгих ее хлопот, его выпустили на год раньше срока.Лиля Юрьевна хорошо подготовилась к встрече. Прославленной фирме со звучнымназванием были заказаны семь уникальных платьев - очевидно, на каждый деньнедели. Он приехал - но только на несколько дней, повидаться и выразитьблагодарность, и уехал обратно в родной город, прежде чем она успела их всенадеть... Что-то в ней надломилось после этой истории - сначала в душе, а потоми в теле. У себя дома, на ровном месте она упала и сломала шейку бедра.Вообще говоря, в таком возрасте эта травма неизлечима и по большей частисмертельна. Однако ее друзья убеждены и сейчас, что она - поправилась бы ивыжила, если... если бы не любовь. Каждый день она ждала, что он приедет. Онписал красивые сочувственные письма, и когда ей стало ясно, что надеяться нена что,- она собрала таблетки снотворного, прибавила к тем, что давнохранила на всякий случай, и проглотила их все, сколько нашла.
Я думаю, теперь, после этой краткой новеллы, нам уже не нужноспециальных эпитетов, чтоб почувствовать незаурядность этой женщины ипонять, как мог наш герой такое долгое время находиться под неусыпным ееобаянием, в ее почти безраздельной власти. В 16-м году ей было двадцать пять, на шестьдесят лет меньше, чем всемьдесят шестом. Представим себе, как, двигаясь обратно во времени,угрожающе растет ее женская сила. Посвященные ей "Флейта-позвоночник" и особенно "Лиличка! Вместо письма"- это, пожалуй, самое подлинное из всего написанного Маяковским. Нипреданность своим, ни ненависть к чужим, ни даже обида на всех и вся никогдане были им столь талантливо выражены. Только здесь, в изъявлении этой любви,он порой проницает оболочку слов и прикасается к самому настоящему. Да, иэто всего лишь фрагменты, и это всего лишь несколько строк, но и это тоженемало, подите попробуйте... Дым табачный воздух выел. Комната - глава в крученыховском аде.Вспомни - за этим окном впервые руки твои, исступленный, гладил. Сегоднясидишь вот, сердце в железе. День еще - выгонишь, может быть, изругав. Вмутной передней долго не влезет сломанная дрожью рука в рукав. Поразительна эта точная человеческая интонация - среди фигур ирассудочных построений. Конечно, крученыховский ад и сердце в железепроглатываются не без некоторой заминки, это неизбежное у Маяковскогопротезирование там, где не хватает собственного органа, но зато двепоследних строки безукоризненны, и он сам это очень и очень почувствовал идаже не решился дробить их на части. И дальше: Выбегу, тело в улицу брошу я. Дикий, обезумлюсь, отчаянием иссечась. Ненадо этого, дорогая, хорошая, дай простимся сейчас. Здесь тоже все на удивление по-человечески, и даже "иссечась" не режетслуха, потому что отчаянье - настоящее. На этом, собственно, стих и кончается, дальше - привычные декорации,какие-то истории и примеры, какой-то слон, какой-то бык, вперемежку сромансовыми красивостями ("суетных дней взметенный карнавал..."), и толькозаключительная строфа возвращает нас к простоте и правде чувства: Слов моих сухие листья ли заставят остановиться, жадно дыша? Дай хотьпоследней нежностью выстелить твой уходящий шаг. Лиля Юрьевна любила фотографироваться. Есть одна примечательнаяфотография последних лет и даже, быть может, месяцев. Цветная, но кажетсячерно-белой и только подкрашенной красным. Потому что никаких иных цветовнет на ней, только красный и черный. Она сидит в красноватом кресле, одетаяво что-то бордово-черное. На заднем плане - шкаф-секретер темногокрасновато-коричневого цвета, и в нем, среди черных и серых корешков,выделяются несколько красных томов Маяковского. Прислоняясь к ним, отчастиих заслоняя, стоит черно-белый портрет последней ее любви. Это оченьживописный восточный человек с седоватой большой бородой и живыми глазами.Глаза Лили Юрьевны затенены, погружены в глубокие черные глазницы накрасноватом, с черными впадинами, лице. Она причесана гладко, с открытымлбом, и что самое страшное - очень похожа на ту далекую, тридцатилетнюю, скомпозиций Родченко. Только нет плоти в ее лице, и череп туго обтянут кожей,и во всем ее облике та значительность, какую несут в себе мертвецы. Нашвзгляд, погруженный в эту картинку, введенный в зловещую черно-краснуюкомнату, постоянно занят сопоставлением. Два лица: живое- там, на портрете,и мертвое- в кресле, на переднем плане. Старуха, не сумевшая, не захотевшаясостариться, перешедшая при жизни в посмертное существование... Ямами двухмогил вырылись в лице твоем глаза. И когда мы вспоминаем, наконец, Маяковского, нам приходит в головулюбопытная мысль: о глубоком родстве его с этой женщиной, выявленномполувековой дистанцией. Все различия, такие, казалось бы, резкие,несущественны перед лицом бездны, зато сходство обнаруживается решающее. Ине столько в обстоятельствах смерти, где оно очевидно и как раз поэтомуможет быть оспорено: неудачная любовь, неотвязная болезнь, в конце концов,сам факт самоубийства,- сколько в чертах мировосприятия, в отношении ксмерти и старости. * Кстати, есть серьезное подозрение, что строй "лесенкой" был импридуман специально для замены традиционной системы пунктуации, которой онтак и не выучился. При наличии знаков, расставленных Бриком, эта системастановится не только ненужной, но и лишней, мешающей чтению. В стихеМаяковского, построенном "в лесенку", взгляд, ведомый внутренней ритмикой,спотыкается почти на каждой ступеньке,- стремится перепрыгнуть через две,через три, сгладить их выступы, а лучше вообще - забыть об ихсуществовании. А ведь он ввел это новшество в 23-м году, когда "запятатки"уже давно и вовсю расставлялись! В чем тут дело? Не в том ли, что именно вэто время, в период написания поэмы "Про это", возникла возможность остатьсябез дружбы Брика, а следовательно, и- без "запятаток", один на один со своимобнаженным текстом?.. * Писал он все эти годы не много, но всегда на двести пятьдесятпроцентов соответствуя текущей политике. Самое крупное его произведение -народная драма "Иван Грозный", 42-й год. Эта вещь написана стихами ипеснями, то есть с ремарками "поет", "запевает". Там есть все, что былонеобходимо читателю в тот момент и даже еще долго после: справедливый,строгий, но мудрый царь; его верные соратники, неверные друзья; изменники,вредители, пацифисты, космополиты; а сверх того - народная преданность,девичья стать, молодецкая удаль, хороводы, хоры, лихие пляски и лирическиесеренады с разнообразными рифмами:Краше нет ее на свете. Вот идет. Пришла. Ну, спасибо, добрый ветер,спать тебе пора.
Глава девятая. БЕССМЕРТИЕ
Лиля Брик умерла задолго до собственной смерти и, быть может,действительно вместе с Осипом Бриком. Это общий удел всех лишенныхспособности стариться. Быть старым дано далеко не всякому, доживающему допреклонного возраста, но лишь тем, кто живет естественной жизнью,соответствуя, а не противясь времени. Казалось бы, Маяковский - иное дело, он ведь прожил ни много, ни малона полстолетия меньше. На самом деле различие чисто формальное. Это различиеспособов самоутверждения и, соответственно, различие масштабов времени.Оставаясь всю жизнь переросшим застывшим подростком, он состарился уже ктридцати годам. Все стихи после поэмы "Про это", а в большой степени и самапоэма, написаны уже как бы на выдохе, на остатках растворенного в кровикислорода. "Во весь голос" - последний выплеск, агония, вступление не впоэму, а в смерть. И не только потому, что так реально случилось, а посмыслу и строю самой этой вещи, завершенной по всем Аристотелевым канонам,не требующей ни предшествия, ни продолжения и содержащей в себе всегоМаяковского, все его ничтожество и все величие... Но задолго до этого, в тридцать лет, после поэмы о воскрешении,началось его посмертное существование. Он безумно не хотел, он не умелстареть, он всегда проклинал, презирал старость: "У меня в душе - ни одногоседого волоса..." Но сначала проклинал, а потом - заклинал: "Нет, нестарость этому имя..." - и ведь это всего лишь на тридцать первом году! Да и все бесчисленные убийства в его стихах и поэмах - не есть ли этовытесненный страх смерти? Он говорил другим, что страшится не смерти астарости, в этом был некоторый эстетизм. На самом деле он безумно страшилсятого и другого. Он спасся от фронта, отказался от дуэли*, бесконечнозаботился о своем здоровье, и брезгливость его была не одним лишь рефлексом,но в значительной степени боязнью заразиться. Спрашивается, кто не боится смерти, но редко у кого этот страхприобретает такой болезненный, параноидальный характер. Одно из главных противоречий его жизни состояло в том, что, смеясь наднепостижимым и вечным, плюя, юродствуя, издеваясь, он именно этого -непостижимого и вечного - больше всего страшится и желает. Поставив рацио,разум, расчет, материальную ощутимость и пользу в основу своей громогласнойрелигии, он, как и многие подобные люди, остается в душе - не верующим, нет- но мнительным и суеверным дикарем, заклинающим все силы природы, чтобспастись от неминуемой смерти. Он использует все способы, какие знает,-просьбы, молитвы, проклятья, лесть - чтобы уговорить, заговорить вечность.Он обращается то к Богу, то к Веку, то к Науке, он обращаетсянепосредственно к людям будущего - и в то же время опасается любогоничтожества и спешит нейтрализовать любую конкуренцию, где бы она ему нипочудилась. Он декларирует всесилие произносимых им слов - а в душепостоянно в нем сомневается и вынужден непрерывно его подтверждать. Егогложет сомнение в самоценности слов, безличных, хоть даже и им придуманных,в их способности утвердить его имя в грядущем. Любой, даже деформированныйим, язык, даже стих, состоящий из одних неологизмов, кажется ему чересчуранонимным. И он вводит прямо в стихи это имя, так, чтобы оно мелькалоповсюду: в заглавии, в тексте, в рифмованной подписи... Но и этого всего ему мало, мало. Он опасается, что завоеванные импозиции никогда не будут достаточно прочными, пока они располагаются вобласти духовного, в этой странной, зыбкой, чуждой ему стране. Здесь всенеуловимо и ненадежно, и то, что сегодня гранит и мрамор, завтра, можетбыть,- дым и труха. И он обращается к самому верному - к реальному-материальномуграниту-мрамору (он же бронза, он же чугун). Не было в русской литературе, да, думаю, ни в какой иной, другогописателя, столь же поглощенного идеей рукотворного памятника. Разве толькоГоголь, в безумной тоске, потерявший всю свою былую тонкость, написалоднажды: "Завещаю не ставить надо мною памятника" - да и то был жестокоспародирован Достоевским. Но и он, не требуя, а отказываясь, имел в видупамятник над могилой ("надо мною"), но уж никак не скульптуру на площади.Маяковский же бредит именно площадью. Он не может примириться с поэтическойтрадицией и предоставить черни заботу о регалиях, о грядущем распределениичинов и рангов. Уж ломать традицию, так до конца, здесь она ему, быть может,наиболее ненавистна. Он сам себе и поэт, и чернь. Мне бы памятник при жизни полагается по чину. Заложил бы динамиту - ну-ка, дрызнь! Динамиту - это, конечно, кокетство или, если угодно, образ. Но вот"полагается по чину" - это серьезно. Он не кричит в стихах: "Поставьте мне памятник!" Он тоже отмахивается,ему не надо. Но что поделать, если чин таков, что хочешь не хочешь, аполагается. Здесь он напоминает скорее не Гоголя, а его карикатуру, Фому Опискина,пародийность которого так зорко увидел Юрий Тынянов. "Мне наплевать на бронзы многопудье, мне наплевать на мраморную слизь.Сочтемся славою - ведь мы свои же люди,- пускай нам общим памятником будетпостроенный в боях социализм". Этот монолог в устах Маяковского звучит почти как цитата. "- О, не ставьте мне монумента! - кричал Фома,- не ставьте мне его!Не надо монументов! В сердцах своих воздвигните мне монумент, а более ничегоне надо, не надо, не надо!" Но стихи одно, а жизнь другое, и, как часто бывает у Маяковского,действительное его отношение к предмету выражается не в стихах, написанныхвсегда для того-то и того-то, а в частных разговорах и публичных спорах.Здесь он никогда не говорит "наплевать", здесь одно упоминание слова"памятник" вызывает в нем почти религиозный восторг, и сам он никогда неупускает случая лишний раз произнести это вожделенное слово, как бы ивправду заклиная пространство и время. "Бросьте вы ваших Орешиных и Клычковых,- сказал он однажды Есенину.-Что вы эту глину на ногах тащите?" - "Я глину,- ответил Есенин,- а вы -чугун. Из глины человек сделан, а из чугуна что?" - "А из чугуна,-воскликнул Маяковский,- памятники?" Когда иссякает бойцовский запал, когда исчерпаны все каламбуры,заготовленные на неделю вперед, когда лучшие, отборнейшие остротыразбиваются о скептицизм собеседника,- ему остается самый убедительный исамый вещественный аргумент. - Вот на этом месте,- говорит он многократно и в самых различныхместах,- прямо на этом месте мне будет поставлен памятник. И он оказался прав: памятник был поставлен. Заслуженно ли? Конечно,заслуженно. Незаслуженно памятников не ставят.
"Непримиримые враги Октября, его тайные недоброжелатели и противники,пробравшиеся в партию и вне ее, всячески отравляли жизнь Маяковскому..." Так в 39-м году сокрушается друг Асеев. Но конец его историиоптимистичен. "Но сталинские слова прозвучали, и никто не отнимет славы и чести у лучшего, талантливейшего поэта нашей эпохи!" (курсив Асеева). Здесь уместно вспомнить, когда впервые прозвучали эти знаменитые слова.То была личная резолюция на письме Лили Юрьевны Брик, посланном Сталину вконце 35-го года. В этом письме, написанном, как всегда, достойно, просто иясно, Лиля Юрьевна жаловалась, что великий поэт, отдавший свой талантреволюции, не признан обществом, в достаточной мере не издан и не увековечендолжным образом. И вождь самолично красным карандашом черканул: "Обратитьвнимание... Был и остается... Безразличие...- преступление". И даже так:"Если понадобится моя помощь, я готов. Привет! И. Сталин". Чего-то он вдруг залюбил Маяковского, очевидно, настал подходящиймомент. Это поняли, должно быть, и Осип Максимович с Лилей Юрьевной. Конечно, он больше любил мертвых. Но ведь не всех, далеко не всех.Многие мертвые до сих пор не полюблены, многие даже не похоронены, и тени ихв официальной вселенной еще долго будут скитаться, ожидая погребения... Вождь народов был капризен и своенравен, и кто знает, какие именностроки убедили его в разгар после-кировских оргий в актуальности и пользеданного поэта. Разве в этакое время слово "демократ" набредет какой головке дурьей Может быть, эти? Или более конкретные и энергичные: Плюнем в лицо той белой слякоти, сюсюкающей о зверствах Чека! Скорее всего и те, и эти, и еще сотни и сотни прочих, если онпотрудился прочесть. Есть у Катаняна забавный рассказик, называется"Сталинские лозунги". Там он прослеживает на протяжении нескольких лет почтибуквальные совпадения строк Маяковского с печатными высказываниями вождя... Через десять дней после письма Брик в редакционной статье газеты"Правда" Маяковский был торжественно объявлен великим поэтом революции.Поэтом резолюции, по меткому выражению Е. Г. Эткинда. Не просто чернь, ноГлавная чернь, Генеральная - одобрительно махнула рукой. И пошла машина,завертелись колесики. Две волны двинулись почти одновременно: волна страха,смертей и несчастий, неслыханных даже для этой страны,- и волна посмертнойславы Маяковского. "В этой, второй своей, смерти он неповинен". Пастернак верен своей любви и по-своему, по-пастернаковски прав. Но мы-то не связаны никакими личными чувствами и можем позволить себепризнать: конечно, повинен. Это первая, физическая смерть Маяковского явилась неожиданностью инесчастьем, вторая - была им хорошо подготовлена. И была она в наших глазахне смертью, а желанным вторым рождением. Любопытна эволюция официальных ведомств, к которым относили Маяковскоговожди. Ленин обращался к наркому просвещения, Сталин - к кураторугосбезопасности: "Товарищ Ежов, очень прошу..." Разумеется, дело не в одномМаяковском, так менялась подчиненность литературы, однако обратим вниманиена то, какие взаимно обратные роли должны были по отношению к нему игратьэти ведомства. Лучезарный наркомпрос призывался усмирять и давить, будущийшеф НКВД - поощрять и возвеличивать. И это почти не вызывает у насудивления. Как будто само собой разумеется, что в качестве доброй феиМаяковского выступает главный чекист и никто другой. Есть такие стишки -"Солдаты Дзержинского": Тебе, поэт. Тебе, поэт, тебе, певун, какое дело тебе до ГПУ? И дальше певун отвечает, какое дело. Есть твердолобые вокруг и внутри - зорче и в оба, чекист, смотри! Казалось бы, нет никакого резона всерьез воспринимать эти служебныестрочки как выражение действительного настроения автора. Но тут важенсловарь. Твердолобые - это ведь несогласные, упорствующие в особом,ошибочном мнении, двух толкований здесь быть не может. Эпитет этот далеко неслучаен, он уже употреблялся Маяковским прежде и именно в этом смысле."Чтобы вздымаемые против нас горы грязи и злобы оборотил рабочий класс насобственных твердолобых". А это значит, что функции Чека-ГПУ он понимал яснои трезво, без всякой ложной романтики. Быть может, это звучит прямолинейно, но присутствие ГПУ за его спинойна протяжении последнего десятилетия ощущается почти непрерывно. Я бы дажесказал, что вся его огромная фигура постоянно говорит об этом присутствии.Не один раз на публичных выступлениях, прочтя про себя записку, онобъявляет: "А на это вам ответит ГПУ!" И в стихах, когда не хватает порохудля эффектной концовки, он обращается к помощи грозных органов, справедливополагая, что достаточно одного лишь их упоминания, чтоб считать законченнымлюбой разговор*. Здесь можно возразить, что стихи-то дрянь, эти, да и все им подобные,не надо бы их вообще упоминать. Надо брать поэта в его удачах... Что ж, напротяжении всей этой книги мы честно старались рассматривать лучшее или, покрайней мере, то, что считалось лучшим в каждый период. Но в данном случаекак раз наоборот, в проходном тексте нагляднее видно, каким материаломзаполняет автор пустоты своей души. Мы видим, что карательная интонациявсегда на случай у него под рукой. И, конечно, интерес к карательным органам не был чисто академическим. Унего было много друзей-чекистов, разумеется, самых высоких рангов. Какправило, он получал их из вторых рук, от вездесущего Осипа Брика, и в случаекаких-либо разногласий они бы скорее приняли сторону Осика, но в мирноевремя охотно дружили с Маяковским. Все они любили литературу (уже тогда!),многие пописывали. Чуть не на каждом собрании Лефа присутствовал кто-нибудьиз этого ведомства. Года с двадцать седьмого они стали ходить уже пачками:близкие друзья, просто знакомые, поклонники Лили Юрьевны...* Одному из таких друзей, комиссару Украинского ГПУ В. М. Горожанину ипосвящено стихотворение "Солдаты Дзержинского". С ним вместе Маяковскийпутешествовал по югу, с ним в соавторстве написал сценарий- о наглыхпроисках английской разведки... (Этот опыт Горожанин использует по-своему,когда вскоре, еще при жизни Маяковского, будет сочинять сценарий процессанад ведущими украинскими интеллигентами.) Есть у Маяковского и личное оружие, и, конечно, право на его ношение,которое надо возобновлять ежегодно. Его друзья из ГПУ приезжают к нему вгости на дачу и там учат его стрелять. Есть стихи и об этом: Поляна - и ливень пуль на нее. Огонь отзвенел и замер, лишьвздрагивало газеты рванье, как белое рваное знамя. И если правда, что в судьбе поэта ничто не случайно, то прибавим сюдаеще и адрес, навсегда соединившийся с его именем: Лубянская площадь, Лубянский проезд. Куда? К Маяковскому, на Лубянку... А среди его друзей-чекистов Горожанин был даже не самым важным. Самымважным и самым страшным, и, быть может, в то время для целой страны, был,конечно же, Яков Агранов - один из высших чинов ГПУ, начальник секретногополитотдела, в будущем - первый заместитель Ягоды. Список его заслуг бесконечен. Он руководил пыткамиматросов-кронштадтцев, он лично приказал расстрелять Гумилева (так что счетыс литературой имел особые); потом его назначат расследовать дело Кирова, ион пересажает пол-Ленинграда, и подготовит дело Зиновьева - Каменева, ипринесет еще столько всяческой пользы, что даже после смещения Ягоды, приЕжове, сохранит свое положение. Но пока в свободное от службы время (а может, и нет, как раз вслужебное?) он регулярно ходит на чаепития в Гендриков, дружит с Бриком, абольше с Лилей Юрьевной, не забывает нежно любить Маяковского - тот ласковоназывает его "Аграныч" - и беседует с ними о разных разностях. Известно,что он был близким другом и многолетним соратником Сталина. Уж не он ливпоследствии, в тридцать пятом, подсунул нужные строки под грозный ноготь,под жирный палец?..
И вот чугунно-бронзовый идол на гранитно-мраморном пьедесталестановится уже почти осуществленной реальностью. Но все эти хлопоты - сами по себе, а червь сомнения точит и точит *.Червь сомнения точит, и можно сказать, что вся деятельность по возведениюпамятника происходит уже слегка по инерции, с заметным оттенком отчаянья.Ему достаточно рано открылось, что памятник не избавит от физической смерти,что она все равно наступит - и навсегда. И вот он мечется в этом детскомкошмаре - нелепо, не по возрасту, не по росту, но что поделать, от себяникуда не уйдешь. Потому что бессмертие для Маяковского - это не отвлеченный фигуральныйтермин, не слава, пусть даже и материализованная; бессмертие - это неумирать самому, это жить физически, жить вечно, вот таким живым, каксейчас... "Но за что ни лечь - смерть есть смерть. Страшно - не любить, ужас -не сметь". И ему остается только одна лазейка, в которую он устремляет своюнадежду: Вижу, вижу, ясно, до деталей. Воздух в воздух, будто камень в камень,недоступная для тленов и крошений, рассиявшись, высится веками мастерскаячеловечьих воскрешений. Эти строки воспринимаются сегодня как горькая шутка, как подсвеченнаяиронией откровенная фантастика. Но ведь эта же тема проходит сквознымпунктиром почти через все его крупные вещи: "Война и мир", "Человек","Клоп", "Баня"... Что это значит? Неужели они вправду был так наивен, чтоверил в научное воскрешение, в какую-то рассиявшуюся мастерскую с тихимбольшелобым химиком? Действительно ли верил - это трудный вопрос, он смыкается с вопросомоб искренности Маяковского и не может быть решен до конца. В данном случаеможно утверждать одно: что такая вера, а точнее сказать, такое суеверие -вполне в его духе, то есть хорошо ему соответствует. Он был человеком без убеждений, без концепции, без духовной родины.Декларируя те или иные крайности, он ни в чем не мог дойти до конца и вечновынужден был лавировать. Он провозглашает цинизм своей эстетикой, цинизм ипренебрежение чьим-либо мнением - и стремится любым способом покоритьаудиторию. Он напрочь отвергает литературу - и делает все, чтобы в нейостаться. Своей религией он объявляет всеобщее братство - а служит зыбкойдогме сегодняшнего дня, на глазах ускользающей из-под ног... И так же колеблется у него под ногами зыбкая почва его атеизма. Известно, какую силу, какое спокойствие дает Вера истинно религиознымлюдям. Но странным образом такую же силу (такую ли, меньшую - кто измерит?)дает подлинный Атеизм - не пожалеем и для него прописной буквы. Потому чтобывает пошлое безмыслие - э, какой там Бог! - а бывает стойкаяубежденность, трезвый вывод рационального ума. И более того, этот выводбывает выстрадан: хорошо-то вам с Богом, а вот попробуйте так! Вера или безверие - не столько вопрос убеждений, сколько состояний идушевных свойств. (Я, конечно, сейчас беру две крайности, два идеальныхслучая: несомненной, честной, искренней веры и честного, искреннегоневерия.) Верующего примиряет с жизнью ее мимолетность, бренность ее реалий и вто же время присутствие в ней несомненных для него признаков Бога: Красоты,Поэзии, Разума. Атеист примиряется с жизнью иначе, через сознательное восприятие еетрагизма. Он переживает жизнь как высокую трагедию и приходит к выводу, чтотолько потому она и прекрасна. Жизнь принадлежит к высокому жанру, и за этувысоту приходится расплачиваться. Каждый человек боится смерти, но верующий принимает ее как должное,потому что она - лишь краткое страдание, лишь переход в иную, лучшую жизнь.Но и атеист принимает смерть без протеста, потому, во-первых, что онанеизбежна, и еще потому, что - необходима. И здесь, пожалуй, сходятся путиподлинного атеиста и подлинного верующего. Эта встреча прекрасно выражена вгимне Смерти Баратынского: О дочь верховного Эфира! О светозарная краса! В твоей руке олива мира,А не губящая коса. Недоуменье, принужденье - Условье лучших наших дней. Тывсех загадок разрешенье, Ты разрешенье всех цепей. Верующий черпает силы для жизни из своей прямой приобщенности к Богу -через молитву, знамения, ощущение благодати, но более всего - черезгармонию мира. Атеист не знает, отрицает Бога, но черпает силу из того же источника -чувства приобщенности к мировой гармонии. Так, видимо, и должно осуществляться на деле мирное сосуществованиеидей, или, вернее, различных душевных состояний, различных мироощущений. Но вся эта идиллия летит к чертям, как только тот или иной лагерьприсваивает себе эпитет "воинствующий". Воинствующий атеист, воинствующийхристианин... Здесь они опять становятся сходны, но уже как сходны любыекрайности. И неважно, вера, неверие - путь один. Суета проповедничества,скука, дидактики, страх принуждения, ужас погрома... Все сплетается вкакое-то жуткое месиво, в безумный кошмар нетерпимости. В промежуткахнаступает похмелье, произносятся дежурные оправдания. У одних это называется- бес вселился, попутал дьявол, у других - неизбежные издержки и досадныеперегибы.
Нам важно ваше мнение! Был ли полезен опубликованный материал? Да | Нет
studopedia.su - Студопедия (2013 - 2024) год. Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав!Последнее добавление