Студопедия

КАТЕГОРИИ:


Архитектура-(3434)Астрономия-(809)Биология-(7483)Биотехнологии-(1457)Военное дело-(14632)Высокие технологии-(1363)География-(913)Геология-(1438)Государство-(451)Демография-(1065)Дом-(47672)Журналистика и СМИ-(912)Изобретательство-(14524)Иностранные языки-(4268)Информатика-(17799)Искусство-(1338)История-(13644)Компьютеры-(11121)Косметика-(55)Кулинария-(373)Культура-(8427)Лингвистика-(374)Литература-(1642)Маркетинг-(23702)Математика-(16968)Машиностроение-(1700)Медицина-(12668)Менеджмент-(24684)Механика-(15423)Науковедение-(506)Образование-(11852)Охрана труда-(3308)Педагогика-(5571)Полиграфия-(1312)Политика-(7869)Право-(5454)Приборостроение-(1369)Программирование-(2801)Производство-(97182)Промышленность-(8706)Психология-(18388)Религия-(3217)Связь-(10668)Сельское хозяйство-(299)Социология-(6455)Спорт-(42831)Строительство-(4793)Торговля-(5050)Транспорт-(2929)Туризм-(1568)Физика-(3942)Философия-(17015)Финансы-(26596)Химия-(22929)Экология-(12095)Экономика-(9961)Электроника-(8441)Электротехника-(4623)Энергетика-(12629)Юриспруденция-(1492)Ядерная техника-(1748)

ВСТУПЛЕНИЕ 11 страница




"Мысль о самоубийстве,- пишет Лиля Юрьевна,- была хроническойболезнью Маяковского, и, как каждая хроническая болезнь, она обострялась принеблагоприятных условиях... Всегдашние разговоры о самоубийстве! Это былтеррор". Однажды (по другой версии - дважды) он уже стрелялся в молодости.Тогда, если верить его рассказам, пистолет дал осечку, и он не сталповторять. В этот раз он тоже - вынул обойму и вложил только один патрон.Он еще надеялся выжить... Где-нибудь в случайной компании, за картами, совершенно на ровномместе, он вдруг слегка отворачивался в сторону, хлопал в ладоши и произносилчуть ли не радостно: "К сорока застрелюсь!" (Когда был моложе, называлдругую цифру: "К тридцати пяти - обязательно!") Здесь, конечно, проявлялсяего страх перед старостью, которой он боялся еще больше, чем смерти, но былаздесь и стойкая навязчивая идея, уже потерявшая исходные корни, лишеннаяпричинного ряда: А сердце рвется к выстрелу, а горло бредит бритвою... Все упоминания в стихах о самоубийстве давно уже собраны вместе и многораз перечислены. Но есть и другие, не менее частые: ...я увенчаюсь моим безумием......уже наполовину сумасшедший ювелир......от плача моего и хохота морда комнаты выкосилась ужасом....на сердцесумасшедшего восшедших цариц......да здравствует - снова - моесумасшествие!.....пришла и голову отчаяньем занавесила мысль о сумасшедшихдомах. Конечно, всегда готово возражение, что это поэтические фигуры, неболее. Но ведь с таким же успехом можно сказать, что и те, самоубийственныестроки - тоже фигуры. Мы знаем теперь, что это не так, что это не толькотак. И по камням, острым, как глаза ораторов, красавцы-отцы здоровых томов,потащим мордами умных психиатров и бросим за решетки сумасшедших домов! Откуда такой кровожадный счет психиатрам? Разговор о психическом здоровье поэта - штука тонкая и обоюдоострая.Легко ли здесь отделить черты патологии от характера личности и характерадеятельности? Известно, что вообще к людям искусства врачи применяют иныекритерии и рамки нормы для них существенно шире. А иначе - кого из русскихписателей мы могли бы назвать нормальным? И здесь Маяковский не исключение,а лишь подтверждение закономерности. "Я не помню Маяковского ровным, спокойным,_ говорит Полонская.- Или онбыл искрящийся, шумный, веселый...- или мрачный и тогда молчащий подряднесколько часов. Раздражался по самым пустым поводам. Сразу делался трудными злым". "Какой же он был тяжелый, тяжелый человек!" - вторит ей Эльза Триоле.Описав несколько безумных скандальных выходок, она поясняет: "Рассказываю обэтих незначительных случаях оттого, что характерна именно ихнезначительность, способность Маяковского в тяжелом настроении натягиватьсвои и чужие нервы до крайнего предела..." Жизнь его и близких к нему людей отягчалась еще ведь и рядомстранностей, ни одну из которых мы, конечно, не можем назвать болезнью, нокоторые в общем создавали свой нездоровый фон. Мания чистоты, боязнь заразиться. Мания преследования, боязнь воров и убийц. Ипохондрия, мнительность - все эти бесконечные градусники. Мания аккуратности: педантично раскладывал вещи, каждую на своенепременное место, безумно злился, если что-то оказывалось не там, гдеположено. Сюда же можно отнести (а можно выделить особо) вечные занудливыепридирки ко всякому обслуживающему персоналу, от ссор с собственнымидомработницами - до вызова директоров ресторанов и писания длинныхобстоятельных жалоб. И, наконец, самое главное: навязчивая мысль о самоубийстве, усиленнаястрахом смерти и старости, бесконечно опасная сама по себе,- смертельная навсем этом фоне. Все обстоятельства последних месяцев и особенно последних апрельскихдней были словно специально сведены и направлены на то, чтобы усугубить егоболезнь. Его состояние ухудшается на глазах. Резкая, полярная смена настроенийстановится все более и более частой, вот уже и по нескольку раз на дню,-как будто чья-то нетерпеливая рука все быстрее прокручивает фильм его жизни,торопясь увидеть конец... Любого дополнительного препятствия в этом состоянии было достаточно,чтобы оказаться последним толчком. Таким препятствием стал отказ Полонской(бросить театр, не ехать на репетицию, остаться немедленно и навсегда в этойкомнате, сейчас же объявить мужу и т. д.). Его меморандум ("не кончу жизни"), все его поведение в это утро говорято том, что, даже написав письмо, он еще не принял твердого решения. ЛиляЮрьевна свидетельствует, что подобные письма он писал уже не один раз.Полонская могла согласиться и остаться, пистолет мог не выстрелить, кто-томог помешать - и все бы опять обошлось. Но только думается, на этот раз-ненадолго. У него уже не было сил уцелеть, он был обречен. Полонская едва притворила дверь, как раздался выстрел. Вернувшись, оназастала его еще живым, он еще пытался поднять голову... Первыми набежали чекисты, благо бежать им было ближе других, на Лубянкус Лубянки. Первый снимок - распластанного на полу Маяковского - Аграновлишь однажды показал лефовцам чуть ли не из собственных рук. Тело сейчас жеперенесли в Гендриков, комнату опечатали, и даже Лилю Юрьевну туда допустилигораздо позже. Был понедельник. Брики приехали во вторник 15-го на четверг назначилипохороны. Маяковскому по чину полагался орудийный лафет, но ввидусамоубийства его посмертно понизили и выдали простой грузовик. Татлин обилего железом, Кольцов сидел за рулем Все речи естественно, были- "о разныхМаяковских" точнее говоря, о двух. Один был великий поэт революции (послесмерти это уже разрешалось), оптимист и непримиримый борец, другой -слабый, больной человек подменивший первого. Расходились только в вопросе,на сколько времени: на месяц, на несколько дней, на миг... Все были вобщем-то правы Демьян написал в газете: "Чего ему не хватало?" - и тоже былправ. Наследство - поначалу, видимо, скромное, но обещавшее разрастись досолидных размеров - поделили между семьей Маяковских и Лилей Юрьевной.Отныне сносная, даже очень сносная жизнь им была гарантирована. А для бедной Полонской "товарищ правительство" не без помощи ЛилиЮрьевны, обернулось суровым кремлевским чиновником с хорошей фамилиейШибайло. Он предложил ей путевку в дом отдыха. Она отказалась. * Отметим вскользь "фабричное сияние" - клепочный завод, неотвязныйобраз, бессмертный князь Накашидзе. * Даже здесь мнения разошлись. Лиля Юрьевна утверждает, что обращено кней, Лавут думает, что к Татьяне Яковлевой, а Полонская приводит словаМаяковского: "Эти стихи - Норочке". По-видимому, права Полонская, но самфакт спора очень показателен. * 27,5 тысячи, план, как всегда, перевыполнен, так что правильнее былобы их назвать "двадцатисемисполовинойтысячники". * Примечательно, что этот отказ на выезд, упоминаемый множествоммемуаристов, аккуратно обходят в своих воспоминаниях и Лиля Юрьевна, и ЭльзаЮрьевна. * Все - подмена в этом удивительном мире, и даже сам юбилей невзаправдашний, а придуманный, чисто декоративный, как, впрочем, и предыдущий- "дювлам", "Двенадцатилетний юбилей Влад. Маяковского". Первыепрофессиональные стихи написаны им семнадцать лет назад, но он вспоминаетсидение в Бутырках, подтягивает его к литературной работе и берет за точкуотсчета. О его мотивах Осип Брик писал впоследствии с наивным цинизмом:"Володя видел что всякие рвачи и выжиги писательские живут гораздо лучше,чем он - спокойней и богаче. Он не завидовал им, но он считал, что имеетбольше их право на некоторые удобства жизни, а главное, на признание". * Странный все же запрет. Мог ли кто-нибудь из начальства всерьезопасаться, что он не вернется? Спросим иначе: мог ли он не вернуться? Нет,безусловно нет. Этого у него и в мыслях не было. Те редкие критическиезамечания, которые он, возможно, позволил себе во время предыдущих поездок,мог позволить себе в частном разговоре любой советский чиновник. Зато он -повторим еще и еще - прекрасно понимал, что вне этой системы, какой бы онани была и какой бы ни стала, вне этой единственной своей принадлежности, онвообще не существует как поэт и личность. "Я ни одной строкой не могусуществовать при другой власти, кроме советской власти. Если вдруг историяповернется вспять, от меня не останется ни строчки, меня сожгут дотла". Этои подобные ему заявления тонут в общем потоке демагогии, но они-то как разсоответствуют истине. Конечно, Агранов мог им не поверить и никак невыделить. Однако запрет на загранпоездку мог быть и не связан ни с какимнедоверием. Возможно, это было просто лишение милостей, перевод в болеенизкий, менее громкий ряд. И наконец - личная инициатива Бриков по чистоличным мотивам...

Глава одиннадцатая. ВОСКРЕСЕНИЕ

Итак, обстоятельства, приведшие Маяковского к гибели, наблюдаемы ивполне поддаются названию. И, однако же, отодвигаясь во времени, явственночувствуешь, как все они стягиваются в одну роковую точку, и словно бы видишьту самую руку, крутящую фильм. И совсем уже странное возникает чувство: чторука эта не вполне враждебна Маяковскому, что жизнь его в последние месяцыбыла ускорена, сжата во времени, специально для того, чтоб во всю длинураспрямиться в ином существовании. Маяковский умер ровно в тот самый момент и в точности той единственнойсмертью, какая была необходима для его воскресения. Я, конечно, имею в видуне физический акт, но посмертную жизнь его произведений, его имени и егорабочего метода. Выполним контрольное упражнение: представим себе, что он прожил еще летпять или шесть. Мы увидим, что каждый последующий момент его вероятнойфизической жизни несет в себе серьезную опасность для жизни посмертной.Прежде всего: что бы он мог еще написать? Съездив в колхоз с писательскойгруппой, он бы выстроил такую страну Муравию, что не только "Маршдвадцатипятитысячников", но и "150000000" показались бы детской игрой. Аведь дальше - голод 32-го, Беломорканал 34- го и множество прочих славныхсобытий. Он, по точному выражению Михаила Кольцова, "каждый день дышавшийзлобой этого дня", нагрузил бы тома своих произведений таким непомернымгрузом, что они бы, глядишь, и раздавили в конце концов весь хрупкий слойсегодняшнего сочувствия. И давний романтический Маяковский, даже без нашихнаблюдений и выводов, стал бы распадаться на глазах у читателей, какраспался, следов не найти, романтический Горький... Но добавим ему от щедрот своих еще два-три года физической жизни.Опасность, до глупости очевидная, возникнет уже с другой стороны. Даже мирнои тихо женившись на Полонской, живя в кооперативной квартире (на которую онеще успел записаться), окончательно приглушив темперамент и голос, ставзаурядным литературным совслужащим (каким он уже, по сути, и стал) - он бы,надо думать, был все равно уничтожен, если не за былую свою заметность, тоуж точно - за чекистские связи *. Брики ведь уцелели только благодаря егославе, он же сам уцелел - только благодаря своей смерти. И казалось бы, такой мученический конец мог еще более, чемсамоубийство, способствовать полноте и длительности его посмертногосуществования. Для другого это бы, может, и так, для него - иначе. Образ Маяковского как поэта и личности всегда складывается из двухчастей: из читательского восприятия, своего и чужого - и из совокупностивсех проявлений его официального признания. Нет, это не обычноевзаимодействие собственного и привнесенного, это не тыняновский "Пушкин ввеках" - явление действительно чуждое, внешнее, пусть с трудом, пусть невсегда до конца, но хотя бы в принципе отделимое от живого поэта.Рукотворный памятник Маяковскому - обобщенный, Бесплановый, всематериальный- есть неотторжимая, едва ли не главная, часть его совокупного образа, егособственное центральное требование к жизни, наполнение жизни, смыслсуществования. Лишить его посмертный образ всего того, что в нем составляетпамятник,- значит говорить о другом человеке и другом поэте, о таком из"разных Маяковских", которого не было. Страшное уничтожение властью, ничего существенного не изменившее впосмертной поэтической судьбе Мандельштама и даже, быть может, прибавившеечто-то Пильняку или Артему Веселому,- было бы губительным для Маяковского.Как губительным было бы смещение назад, допустим, к двадцать третьему году,к последним из самоубийственных строчек ("прощайте, кончаю, прошу невинить"), оно также лишило бы его памятника - он бы просто не успел егозаслужить. Семь последних тучных лет его жизни, семь тощих лет его творчества, этисемь отчасти уже посмертных лет - для того специально и были назначены.Этот словно бы творческий замысел внешних сил по отношению ко всей судьбеМаяковского наполняет его жизнь странным и жутким значением. Жизнь поэта, естественно и очевидно, завершают его последние стихи.Смерть может застать человека в любом состоянии, но смерть поэта судивительной точностью останавливает его перо на нужных словах, таких, чтобыпосле служили ключом и символом. "Инцидент исперчен" - последние стихи, переписанные рукой Маяковского,но сочинены они на много месяцев раньше. Последние написанные им стихи -это или "Марш двадцати пяти тысяч" ("Враги наступают, покончить пора с ихбандой попово-кулачьей"), или, быть может, "Товарищу подростку" ("Мысомкнутым строем в коммуну идем и старые, и взрослые, и дети. Товарищподросток, не будь дитем, а будь- боец и деятель!"). Что ж, мы, конечно,могли бы сказать, что как раз эти стихи хорошо выполняют выпавшую им роль -ключа и символа. Но тогда перед нами - карикатура, не портрет, не облик, вконечном счете - не жизнь. Все это в значительной мере соответствуетистине, и однако же хотелось бы думать, что не только жизнь Маяковского, нои наш разговор о нем заслуживает более серьезного завершения. И поэтому мы, в полном соответствии с нашим предметом, повторимподмену, уже ставшую традиционной, и лишим последние стихи Маяковского рангапоследних стихов. В этот ранг, давно и вполне заслуженно, возведена егопоследняя поэма. Вступление в поэму "Во весь голос" - это квинтэссенция всего еготворчества, сгусток его поэтической личности или того, что ее заменяло. И,конечно, главная тема этой предсмертной вещи - заклинание далекогопрекрасного будущего, утверждение своего живого присутствия в нем, то естьснова, так или иначе - своего воскресения. Выпишем несколько с детствазаученных строк: Слушайте, товарищи-потомки, агитатора, горлана-главаря. Заглуша поэзии потоки, я шагну через лирические томики, как живой сживыми говоря. Я к вам приду в коммунистическое далеко не так какпесенно-есененный провитязь. Мой стих дойдет через хребты веков и черезголовы поэтов и правительств. Мой стих дойдет, но он дойдет не так, не какстрела в амурно-лировой охоте, не как доходит к нумизмату стершийся пятак ине как свет умерших звезд доходит. Мой стих трудом громаду лет прорвет иявится весомо, грубо, зримо, как в наши дни вошел водопровод, сработанныйеще рабами Рима. Как бы мы ни относились к содержанию этих стихов, мы не можем непризнать их поразительной силы, их абсолютной словесной слаженности.Безошибочно верно выбраны в поэме все интонационные переходы, все акцентырасставлены с безоговорочной точностью, достойной великого мастера. Яркостьсловесных формулировок доведена до высшего пилотажа, почти все они сегоднявходят в пословицу. Единственная дань "научной фантастике" - развернутое сравнение стиховс войсками, но и этот кусок энергичен и не слишком длинен. Однако же давайтездесь остановимся, проявим некоторую тенденциозность, благо это нам невпервой. Давайте ухватимся за этот недлинный хвостик и вытащим кое-чтопокрупнее. Только ли "к жерлу прижав жерло" - невозможный, неосуществимый образ?А само по себе "жерло заглавий"? А "кавалерия острот" - вообразима ли она?Да и весь строчечный фронт, так красиво словесно построенный, выстраиваетсяли в реально зримую картину? Не выстраивается, но самое главное, что этого словно бы и не надо. Всяэта часть поэмы Маяковского - лучший пример виртуозной демагогии,мастерской подгонки под заранее заданный, чисто умозрительный, вполнебумажный шаблон. В исходном пункте - старый наш друг речевой штамп. Надо было показатьаудитории (настоящей? будущей?), что стихи - боевые. Значит, естественно,страницы - войска, рифмы - пики и тому подобное. Поиск соответствующих аналогий - вот задача, которую выполняет стих, аподогнанные под исходную задачу аналогии не могут быть точны и единственны.Их необязательность очевидна. Пики рифм и кавалерия острот могли быть пикамиострот и кавалерией рифм, от этого мало бы что изменилось. На одной страницестроки - железки, на другой - линии войск, строчечный фронт. Как связать?А никак, не берите в голову, все это только слова. "В курганах книг,похоронивших стих, железки строк случайно обнаруживая..." Помню, в детстве,специально заучивая эти, бесконечно любимые мной стихи, я никак не могзаставить себя раз навсегда разобраться и не путаться в родительных падежах.В курганах книг, в курганах строк, железки строк, железки рифм... Тольковзрослая трезвая логика позволяет, и то без особой уверенности, расставитьвсе эти слова по своим местам. Двигаясь в обе стороны от этого центра, к концу и началу поэмы, мыобнаружим другое, не столь явное, но более важное противоречие, лежащее воснове всей маяковской поэтики. О чем, собственно говоря, поэма? Она - об авторе. В ней сосуществуютдве параллельные темы: грядущее заслуженное воскрешение - и развернутаясамохарактеристика, которая и делает его заслуженным. "Вы, возможно, спросите и обо мне". Потомки мало что знают о поэте, егостихи им неизвестны или недостаточны, и вот поэт вынужден сам рассказывать,кто он такой и чем занимался. Это с одной стороны. А с другой: "заглушапоэзии потоки... как живой с живыми..." Стих войдет в грядущую жизнь, станетобиходным и нужным. Но тогда - наденьте очки-велосипед, все в порядке, и нео чем беспокоиться. Казалось бы, так, и, однако, чуть дальше возникают тесамые курганы книг, похороненные в них стихи и железки строк, лишь случайнообнаруживаемые в общей окаменелой куче. Значит, что же, стих не прорветгромаду лет и хребты веков? Начинаем заново. Славы нет- и не надо,признания нет - и пускай. Пускай нам общим памятником будет. Умри, мойстих, как рядовой, безымянный. Но если так, если автор примирился и с этим,- зачем же тогда тянуться и превышаться и вздымать выше всех головпартийные книжки? Зачем на самом высоком пафосе выкрикивать немыслимое"Це-Ка-Ка", заклиная этим гортаным клекотом не только будущее, но инастоящее? Всех этих взаимоистребительных зигзагов было бы более чем достаточно,чтоб дискредитировать, разодрать на части, уничтожить любое произведение. Ноудивительным образом для Маяковского они остаются вполне безопасными, ибокасаются лишь тех понятий, которые чужды его системе: чувства реальности,чувства факта, наконец - действительной мотивации. Самое поразительное в этой поэме - то, что в мире оболочек онасовершенна. Более, чем какое-либо другое произведение, она наводит на мысльо "нечеловечьей магии", о некоей сверхъестественной силе, наполняющей пустыеисходно слова. Недаром Юрий Тынянов, острый читатель, заметил как раз всвязи с этой вещью, что стихи Маяковского были "единицами скорее мускульнойволи, чем речи". Ни образный, ни смысловой подход не выявят главного впоэме: направленного, мощного потока энергии, почти не связанного ссодержанием слов, а как бы проносящегося над ними и захватывающего все, чтопопадется в пути. Это уникальное произведение, где каждая строчка крылата инет ни одной правдивой, производит жуткое впечатление. Над бандой поэтических рвачей и выжиг... Так и видишь, как он, воскресший в будущем, тяжелый, мрачный, незнающий смеха, огромный как кустодиевский большевик, давя и расшвыриваяпоэтов, пробирается к какой-то трибуне, непременно высокой и рассиявшейсянеживым хирургическим светом, и вверх-вниз и вперед-назад движется огромнаячелюсть. Помилуй Бог, уж не сам ли дьявол и есть? Не в первый раз, вслух или мысленно, произносим мы это слово. Что оноозначает в нашем контексте? Наполняется ли каким-то конкретным живымсодержанием или остается простым ругательством, обобщенным выражениемотталкивания, неприятия? Вряд ли возможен серьезный и однозначный ответ на этот вопрос. Междутем, охотников обсудить его найдется сегодня немало. Новое религиозное возрождение, которое мы как будто вокруг наблюдаем,не столько приобщило нас к истинной вере(какова она, истинная?), скольковернуло нам бога и дьявола(особенно дьявола!) в качестве универсальныхсредств выражения. Мы вновь получили удобный инструмент, легко приложимый клюбой ситуации, к любой судьбе, будь то человек или целый народ. Это -дьявол, говорим мы уверенно, а это - не дьявол. А вот это - не дьявол, нокое-что в нем от дьявола. И все становится на свои места, все неясноеобретает ясность, больше нечего выяснять, больше не о чем спорить.Заманчиво, верно? Целиком переведенный на эти рельсы, разговор о нашем герое катился бысам, без всяких усилий, и занял бы несравнимо меньше места и времени.Конечно, сейчас, уже после всего, что сказано, даже краткое изложение этойверсии будет выглядеть цепью ненужных повторов. Но коль скоро мы тронули этутему, позволим себе небольшую избыточность, назовем хотя бы несколькоглавных из ряда очевидных ориентиров. Итак, дьявол. Антипоэт. Миссия его в этом мире - подмена. Культуры -антикультурой, искусства - антиискусством, духовности - антидуховностью. Был избран подходящий молодой человек: тщеславный, с неустойчивойробкой душой, но с высоким ростом и сильным голосом, то есть резковыделяющийся по внешним данным. За сто лет до того держателем высшего дара,носителем божественного огня, явился человек ниже среднего роста, сосмешной, по сути дела фамилией. Для дьявольского замысла была необходимаяркая, заметная издали оболочка и такое же яркое, значащее имя. Сначала его лишь направляли и подпитывали. Отсюда, с одной стороны,огромная энергия, с другой - еще живое выражение лица, без улыбки, новсе-таки живое, не маска. Позднее, допустим, к 15-му году, состояласьокончательная передача его души в чертово ведомство. Подмена - цель, но она же и средство. Поэтому подмена всегда неполная.Никакое человеческое восприятие не справилось бы с откровенной имитацией,лишенной всего человеческого. И вот ему оставляют любовь к женщине, обиду идушевную боль. Призывы к надругательству над всем, что свято,уравновешиваются героической демагогией: "Душу вытащу, растопчу, чтоббольшая..." (В то время он еще часто употреблял это слово, но всегда тольков механическом смысле, как отдельный, вынутый из тела предмет.) Дальше идет соблазнение женщиной, кровавый договор... классический ход,отработанный на протяжении многих столетий, 17-й год, хаос, катастрофа, всеперевернуто с ног на голову, а у новой власти, у механического общества -уже свой готовый великий поэт. Поэт, которого признает Блок, уважаетГорький, прославляет Цветаева... Он честно отрабатывает каждый пункт договора, он проявляетфантастическую трудоспособность, с пользой расходуя каждый квант сообщеннойему энергии. Менее чем за десять лет он успевает вывернуть наизнанку любойаспект окружающей жизни, снабдив его яркой привязчивой формулой. К середине двадцатых годов из его души почти полностью вытесняется всечеловеческое - и в это же время ему начинают постепенно уменьшать подачуэнергии, вплоть до полного ее перекрытия. Дело сделано, он больше не нужен исо временем будет лишним. Однако его заслуги были отмечены. Ему был сообщен последний импульс, чтоб он мог написать последнююпоэму. Не поэму даже, а только вступление, но в этом как раз и главныйподарок. Он был просто спасен, убережен от поэмы. Зато вся подаренная емуэнергия сконцентрировалась в этом небольшом отрывке и достигла такой степениплотности, что источник ее почти очевиден. "С хвостом годов я становлюсь подобием чудовищ ископаемо-хвостатых..." Наконец - последняя страшная милость, дарованная ему низшими силами:за великие труды и верную службу ему даровали трагедию. Его жизнь, все болеек этому времени становившаяся похожей на пошлую историю, неожиданно для всехзавершилась трагедией, в подлинности которой никто не мог сомневаться. Изчиновничьих склок, из халтурных страстей тридцатого советского года былпереброшен незримый мост в романтическое бунтарское прошлое. Самоубийствопримирило с ним многих и многих и окрасило в цвет высокой трагедии каждуюстрочку его стихов и каждый его поступок. Он получил все возможные видыпамятников, миллионные тиражи, многотомные исследования. По всему мируоплеванные им интеллигентики ползают на коленях с лупой в руках над каждойим написанной буковкой. Договор был выполнен до конца. И как знать, невходил ли в него еще пункт о реальном физическом воскрешении - не в том же,конечно, буквальном виде, но, допустим, в слегка измененном? Тогда и этобудет исполнено, у них без обмана. Вот только дождутся подходящих событий,чтоб не так, не зазря... Мы даже могли бы предположить, слегка продолжив эту игру, что чудесное воскресение Маяковского уже имело место в советской реальности, стольбогатой всякими чудесами. Произошло это, разумеется, в виде фарса и сразу втрех ипостасях. Три поэта: Евтушенко, Вознесенский, Рождественский. Каждыйиз них явился пародией на какие-то стороны его поэтической личности. Рождественский - это внешние данные, рост и голос, укрупненные чертылица, рубленые строчки стихов. Но при этом в глазах и в словах - туман, а встихах - халтура, какую разве лишь в крайнем бессилии позволял себеМаяковский. Вознесенский - шумы и эффекты, комфорт и техника, и игрушечная,заводная радость, и такая же злость. Евтушенко - самый живой и одаренный, несущий всю главную тяжестьавтопародии, но зато и все, что было человеческого... Все они примерно в одно время прошли через дозволенное бунтарство,эстрадную славу, фрондерство, полпредство. Все, впрочем, в соответствии ссобственным жанром, намного пережили возраст Маяковского и, будем надеяться,проживут еще долго и окончат жизнь без трагедий. Ни обостренного чувстваслова, ни чувства ритма, ни, тем более, сверхъестественной энергииМаяковского - этого им было ничего не дано. Но они унаследоваликонструктивность, отношение к миру как к оболочке, отношение к слову как кчасти конструкции, отношение к правде слова и правде факта как к чему-товполне для стиха постороннему. Они возродили кое-что из приемов:положительную самохарактеристику, блуждающую маску, дидактику... И еще изпредыдущей своей инкарнации они заимствовали одну важнейшую способность: стакой последней, с такой отчаянной смелостью орать верноподданническиеклятвы, как будто за них - сейчас на эшафот, а не завтра в кассу... Так, ведомые логикой личности Маяковского, мы становимся объектом егоже пророчеств: "Профессора разучат до последних нот, как, когда, где явлен.Будет с кафедры лобастый идиот что-то молоть о богодьяволе,. Заметим,однако, сходство идиота с воскрешающим химиком: тот тоже лобастый... Ну конечно же, мы не можем такой подход принять за серьезное средствоанализа. И вообще спекулятивная эта конструкция нам хорошо и давно знакома.Она ведь есть не что иное, как все та же развернутая метафора, буквальнопреследующая нас по пятам. Крайние иррациональные понятия используются лишькак прикрытие метода. И так же мы поиск точного имени заменяем готовымпрозвищем, кличкой. Но ведь прозвище тоже - оно подходит не всякому. Здесь же естьощущение, что очень подходит и даже как будто бы объясняет. Не оттого лиэто, что странность судьбы Маяковского и впрямь выходит за рамкичеловеческой странности, а его недосказанность как поэта располагаетсясовершенно в иной сфере, нежели то, что мы зовем поэтической тайной?.. Здесь, однако, нам следует остановиться. Все-таки областьпотустороннего остается за пределами нашей системы понятий, а если исоприкасается с ней, то лишь самым краем, той очевидной периферией, чтодоступна любому непосвященному. В этих условиях смерть героя, даже такого бессмертного, немедленно, илипочти немедленно, обрывает сюжет повествования. Конец жизни - конец движения, что бы там еще ниговорилось после. И если наш разговор не окончен, если есть необходимостьего продолжить, мы должны примириться с тем, что он будет статичен - илиподчинен другому ритму, другой мелодии. Это тем более справедливо, что темапосмертной судьбы Маяковского неизбежно переходит в тему других поэтов, тоесть в тему их большей или меньшей причастности к тому, что составляло егосуть как поэта. Существует взгляд, согласно которому наши самые главные желания всегдаисполняются. Только каждый раз силы судьбы, ловко пользуясь нашимнесовершенством: неточностью слов, несходством критериев,- выдают нам то,чего мы просили, но не то, чего ждали. Маяковский получил свое воскресение, но не в федоровском "научном"смысле, не путем синтеза нужных молекул и наращивания мяса на мертвые кости(кстати, сожженные в крематории - соответствовало ли это его убеждениям?).Он получил вожделенное свое воскресение в той предельно осуществимой форме,какую допускают законы жизни и смерти по отношению к поэту и человеку. Нопри этом выбор инварианты, то есть тех основных, определяющих качеств,которые бы дали возможность говорить не о воздействии, а именно овоплощении, был сделан судьбой по собственному ее разумению, бездополнительных вопросов к заказчику. Он писал прошение на имя химика:"заполните сами..." Возможно, скорый ответ из будущего не показался бы емуцеликом положительным. Но мы-то, глядя со стороны и отчасти уже из этогобудущего, ясно видим исполнение его желаний. Другой вопрос - насколько этонам по душе... Цветаева написала о Маяковском: "первый в мире поэт масс". Она,конечно, повторила (или предварила) расхожий штамп. Однако из этих уст всезвучит иначе, из этих рук хочется все принять. Задумываешься: как знать,может, и здесь есть своя правда. Поэт масс - не обязательно поэт для масс,но поэт, отразивший какие-то стороны массового сознания, вобравший,сгустивший и сконцентрировавший ее, массы, способ отношения к миру.Любопытно, что после сигнала сверху первым воплощением Маяковского, пустьформальным, но зато легко узнаваемым, была именно масса - масса пишущих.Внедрение его имени в газеты и радио, включение произведений в школьныепрограммы привело к быстрой переориентации графоманского, или, скажем,любительского потока. Масса пишущих очень скоро обнаружила, что писать подМаяковского" интересней и легче, чем под Блока или Есенина, особенно еслисатиру и юмор и прочую гражданскую лирику. Внешняя стихотворная атрибутикабыла здесь выражена ярче и четче, вместе с тем неравностопный размеризбавлял, как казалось, от необходимости точной подгонки строчек, давалощущение размаха и свободы. Отсутствие чего-то кроме, чего-то сверхчувствовалось в гораздо меньшей степени, чем в имитациях классического метраи строя. И вот стенгазеты всей страны, а затем и редакции газет и журналовзаполняются строчками, разбитыми в лесенку, составными рифмами, звучнымисуффиксами и осторожными неологизмами. Народ пишет о несданных зачетах, онедовыполненных обязательствах, о врагах народа, о бодрости духа и о прочихважных проблемах дня... Полноценных, профессиональных воплощений пришлось еще дожидаться долго,для них нужна была смена поколений. Но характер их можно было предсказатьзаранее по прижизненному влиянию Маяковского, а вернее, по прижизненному еговнедрению в творчество разных поэтов. Внедрение это было всегда тем сильнее,чем больше обнаруживалось совпадений, и тем губительней, чем талантливей былпоэт: Для Асеева, Кирсанова, Сельвинского и прочих близость к Маяковскомубыла безусловным благом. Они отточили свое мастерство, они оценили вкуспрофессии, узнали во всех деталях, "как делать стихи". Крупной дозой Маяковского в разное время облучились и большие поэты:Пастернак, Заболоцкий. Доза, по счастью, оказалась не смертельной и лишьспособствовала поэтическому иммунитету. Пастернак, однако долгое время находился в критическом состоянии. ...что ты не отчасти и не между прочим Сегодня с рабочим,- что всеюгурьбой Мы в боги свое человечество прочим, То будет последний решительныйбой. В этом лефовском шедевре его еще нетрудно узнать. Есть стихи того же,лефовского времени, где он менее узнаваем: Уместно ль песнею звать содом, Усвоенный с трудом Землей, бросавшейсяот книг На пику и на штык? ("Но землю, которую завоевал...") Лесенка здесь, признаюсь, моя, но стихи - действительно Пастернака. Сейчас нам уже нелегко представить, насколько серьезной была ситуация. "Когда я узнал Маяковского короче, у нас с ним обнаружилисьнепредвиденные технические совпадения, сходные построения образов, сходстворифмовки. Я любил красоту и удачу его движений. Мне лучшего не требовалось". Лучшего не требовалось! Не опомнись он вовремя (а лучше бы раньше), не было бы у насПастернака, а было бы полтора Маяковских или, скажем, 1,75, если за четвертьпризнать Асеева. Сфера совпадений очерчена им очень точно: совпадения преимущественнотехнические и лежат в области построений. Пастернак, в отличие отМаяковского, не разламывал, не расчленял реальности, он строил с помощью"бога детали" ее целостный образ. Но образ этот он именно строил,конструировал и в - том совпадал с Маяковским. В этих точках онизацеплялись намертво, и Маяковский, как человек более сильный во всехзримых, внешних проявлениях, неуклонно втягивал в себя Пастернака. Мы должныбыть по гроб жизни благодарны Брикам и всей лефовской веселой компании зато, что они оттолкнули, исторгли из себя его чуждую душу, вместо того чтобнавек ее поглотить. Все изменяется под нашим Зодиаком, Но Пастернак остался Пастернаком. Эта эпиграмма Александра Архангельского звучит сегодня как вздохоблегчения. И был еще один большой поэт, в одиночку получивший в полном объеме то,что, быть может, причиталось нескольким. Этот не спасся, не уберегся.Вернее, не убереглась... Для Марины Цветаевой "ранний" и "зрелый" периоды разделяются неРеволюцией и даже не отъездом на Запад. Граница проходит в промежутке, черезстих "Маяковскому". Различие периодов - принципиальное, и это при том, чтодвух разных людей в ней не было. Цветаева ранняя, Цветаева поздняя, молодая,зрелая или стареющая - это одна и та же женщина, удивительна в ней как разнеизменность и верность себе. Здесь все всегда на крайнем пределе:предельная страсть, предельная искренность, предельная боль и горечь. Как ниотноситься к стихам Цветаевой, она вечно останется самой трогательной, самойбольной, всем нам болящей, фигурой в русской поэзии. Она, в отличие отМаяковского, всегда подлинная, всегда единственная, с открытым, вернеесказать, обнаженным (порой до назойливости) лицом. Но одно совпадение существовало, и оно оказалось решающим. Это,конечно, роковая заданность, изначальная конструктивность мышления иособенно - отношения к слову. В ранний период конструктивный стержень ещеперекрывается, обволакивается естественным ритмом и строем речи. Вдальнейшем этот стержень послужил крючком, за который из гармонических струйее вытащили на твердую жесткую палубу. Скажем, на палубу ледокола: Сегодня - смеюсь! Сегодня - да здравствует Советский Союз! За васкаждым мускулом Держусь и горжусь: Челюскинцы - русские! Насколько иначе звучала эта тема у другой, ранней Цветаевой: "Мне имя- Марина, мне дело - измена, я бренная пена морская"! Между этимипериодами - водораздел, он ясно обозначен и громко назван. Превыше крестов и труб, Крещенный в огне и дыме, Архангел- тяжелоступ- Здорово, в веках Владимир! Это сильные, точные, крепкие стихи, но отчего же их всегда так грустно,так страшно читать? Оттого, что после них - потоп. После них начинаетсясовсем иная Цветаева, не столько выражающая себя через слово, сколько словонасилующая, терзающая, чтоб оно ее, будь оно проклято, выразило. Надоевшаяей "уступчивость речи русской" сменяется войной не на жизнь, а на смерть. Всякое истинное новаторство есть нарушение только для косной традиции,по отношению же к законам природы, гармонии, восприятия, творчества - оновсегда лишь более точное их соблюдение. Есть одно, диктуемое этими законами,необходимое качество стиха, без которого он распадается: самочитаемость.Стих может быть как угодно сложно устроен, но он должен читаться сам, безпомощи внешних приемов, не содержащихся внутри просодии. Такие приемы, недоверяя стиху, всегда навязывают ему актеры, и то же самое бывает с поэтами,если их умозрительная установка не укладывается в гармонический строй, несживается с жизнью слова. Чтоб высказать тебе... Да нет, в ряды И в рифмы сдавленные... Сердце -шире? Так жалуется (и не раз) Марина Цветаева на стесненность стихотворнойформы, на ограниченность ее возможностей. Все эти рифмы, строфы - толькопомеха на пути свободного изъявления чувств. И она права. Она права правотойчеловека, изъясняющегося, а не живущего стихом. Ощущение искусственности поэтической речи, вообще говоря, не признакслабости, скорее даже наоборот. Оно стоит того, чтобы быть преодоленнымгармонией. Но только в этом единственном случае оно имеет право насуществование, вернее, на предшествование творчеству. Однако в стихахзрелой, второй Цветаевой оно не предшествует, а сопутствует и почти всегдаостается в остатке. Рационально, умозрительно построенный стих не вмещает всебя полноты авторских чувств, он давит их принудительным ритмом,ограничивает необходимостью рифмовки, постоянно идет не в ногу с автором.Самочитаемость напрочь ему не свойственна, она для него губительна. Будучипрочтен сам по себе, он не только не выразит того, что надо, но не дай Богдобавит еще и лишнего... И вот автор начинает его усмирять, скручивать,давить на каждое слово, чтоб оно выражало не то, что выражает, а подлинныечувства и мысли. (Еще раз заметим, что у Цветаевой мысли и чувства всегдаподлинные и только стих уж так неудобно устроен...) Это делается с помощьюпереносов фраз, обрывов строки, выделений курсивом, но более всего -различными знаками. Стихотворение становится целой пьесой со сложнойсистемой знаков-ремарок, число которых порой превышает количество слов.Чтение превращается в разыгрывание спектакля. Это действие, утомительное длячитателя и унизительное для поэта, поглощает все силы и все внимание, недает почувствовать собственно стих. Но не это ли и требовалось? Читатель ни на минуту не оставлен в покое, он должен следить, он долженпроизносить, одни слова громче, другие тише, и опять громче, и еще громче, исделать паузу, и оборвать вовремя... И все эти сложные внешние действияпризваны или заменить недостающие, или приглушить нежелательные собственные,внутренние свойства стиха. Piccicato'ми... Разрывом бус! Паганиниевскими "добьюсь!"Опрокинутыми... Нот, планет - Ливнем! - Вывезет!!! - Конец... На-нет... В этих стихах, даже разбитых в маяковскую лесенку (на сей раз ужеавтором), ни одно слово не живет само по себе, каждое сжато или растянуто,вздернуто или приплюснуто. А называются стихи всего лишь "Ручьи". И они оручьях. Разумеется, и во втором цветаевском периоде есть свои несомненныевзлеты. Временами она вдруг как бы просыпается от страшного сна, где все,как и полагается в страшном сне, подчинено несуществующим закономерностям иизливается в свободном, живом стихе. Однако и здесь результат стиха - незримый или звучащий образ, а звучная формула, афоризм, порой достаточногромкий и яркий, но не знающий эха и последействия... От этой, выматывающей силы и нервы, неблагодарной борьбы со стихом онас облегчением уходит в вольную прозу. Ее достижения здесь бесспорны. Здесьона умна, артистична, щедра и богата. Проза Цветаевой- это подвиг, вполнедостойный ее нищей мучительной жизни. Но и здесь обнаруживается водоразделмежду органическим и конструктивным, хотя, возможно, и не столь однозначноотнесенный ко времени. Пожалуй так, что временная рамка очерчивает скорее немомент написания, а предмет разговора: человека, событие. Там, где предметопределен и ясен, то есть, как правило, в прошлом и давнем, проза Цветаевойточна и насыщенна. Там же, где предмет не особенно четок, где нетнеобходимости, а есть лишь повод,- там опять совершается насилие надсловом, там слово подменено словами, там фразой, абзацем, страницейподменяется мысль. Заведенная ею пружина речи каждый раз должна раскрутитьсядо конца. Вместо самочитаемости - самораскрутка, механическая ее модель. Ниодин период не может кончиться, пока не будут перечислены и как-тоиспользованы все однокоренные слова или все, допустим, слова с даннойприставкой. Тайное, глубинное родство - слов и слов, слов и понятий -заменяется поверхностным, механическим - грамматическим их родством. Эта лингвистическая карусель превращает картину мира в мельканиезвуков, кружит голову, выматывает CHJpJ, ничего не дает душе. "Маяковского долго читать невыносимо от чисто физической растраты.После Маяковского нужно долго и много есть". Эти точные слова первой, богатой Цветаевой можно с успехом отнести кней же бедной, второй. Формальное сходство ее стихов этого, второго периода со стихамиМаяковского бывает почти дословным. Пожарные! - душа горит! Не наш ли дом горит? До эйфелевой рукоюПодать! Подавай и лезь. Не хочу в этом коробе женских тел Ждать смертногочаса! Я хочу... И т. д. Но поразительней всего это сходство там, где дело касается социальнойтематики. Здесь и пафос тот же, и те же картинки, даже нечто вродеокровавленных туш. Поспешайте, сержанты резвые! Полотеры купца зарезали. Получайте, чегоне грезили: Полотеры купца заездили. ("Но-жи-чком на месте чик лю-то-гопомещика") И та же, не дающая покоя, ненависть к сытым и толстым, и изобличениемещанского быта, вплоть до многострадальных перин, и та же вечная жалоба набедность и обойденность. Разница только в том, что Цветаева не ездила вмеждународных вагонах, а на самом деле, в реальной жизни - была до концасвоих дней голодной и нищей. Но тем более, но именно поэтому декоративныйнаряд Маяковского выглядит на ней неуклюже, с чужого плеча, тем нелепейзвучит его суетное обличительство. Сопоставление почти всегда не в пользуЦветаевой. Ибо, отдадим должное Маяковскому, он предъявляет то, что имеет, аимеет он только маску. У Цветаевой же всегда из-под маски стиха выглядываетподлинное ее лицо, единственно нам интересное. Отсюда неотвязное побуждение:отодвинуть маску, отбросить стих, разглядеть знакомые живые черты... Она любила Маяковского и Пастернака, Пастернак был ей кровным,предельно близким, едва ли не слившимся с ней, так ей казалось, но при этомон был слишком закрытым, герметичным и как пример - безопасным. Маяковскийвсегда оставался далеким и в то же время - на виду, на ладони. И так былвелик подспудный соблазн, так явственен путь... В ней было достаточно много мужского, она тоже порой чувствовала себягрубым верзилой, ломовиком, таким же архангелом-тяжелоступом... Нельзя незаметить что эти стихи - и о ней самой. Потому и не влияние - а внедрение, неотвязное присутствие Маяковскогов чуждой ему душе другого поэта. Чуждой - а все же в чем-то важном сходнойи родственной... О Маяковском и Пастернаке она написала в прозе - живо, кратко и точно.Но, называя характерные черты каждого" словно бы не заметила - и незаметила, и конечно бы ни за что не признала,- что сопоставляет не эпос илирику, а поэзию - и непоэзию. Причем делает это так энергично, что поройхочется вступиться за Маяковского. Но примечательней всего критерийсходства. "Мы подошли к единственной мере вещей и людей в данный час века (1932г.- Ю. К.): отношению к России. Здесь Пастернак и Маяковский -единомышленники. Оба за новый мир..." От такого текста уже недалеко до челюскинцев, и да здравствует, и всеэто - путь из Парижа в Москву и дальше - в Чистополь и Елабугу... Вам - просветители пещер - Призывное: СССР,- Не менее во тьме небесПризывное, чем: SOS. Так способ выражения - через конструкцию, через лозунг и декларацию -становится способом восприятия времени, способом понимания мира (нового).Здорово, Владимир! И сегодня, кроме трех пародийных поэтов, есть по Крайней мере одинсерьезный - быть может, вообще самый серьезный, - в творчестве которогопо высшему разряду, на уровне, о котором только мечтать, - возродился?воскрес? воплотился? - живет Маяковский. Иосиф Бродский. Первое побуждение при этом имени - отвергнуть не только прямуюпреемственность, но вообще какое бы то ни было сходство. Чуждый суетного самоутверждения, всегда стоявший сам по себе, никогданикому не служивший, изгой и изгнанник - Бродский по всем ориентирам жизнии творчества уж скорее противоположен, чем близок Маяковскому. Культура иреволюция, прошлое и будущее, человек и государство, Бог и машина, наконец,просто добро и зло - все эти важнейшие мировые понятия в системах Бродскогои Маяковского имеют противоположные знаки. Но разве система взглядов определяет поэта? В этом деле главное -творческий метод, способ восприятия мира и его воссоздания. Что ж, казалось бы, и тут - никаких параллелей. Традиционноуважительное обращение со словом, нерушимый классический метр, спокойное,без разломов, движение, где самый большой катаклизм - перенос строки,скромная, порой нарочито неточная рифма. Что общего здесь с Маяковским? Но в том-то и дело, в том-то и фокус, что Бродский - не подражатель, апродолжатель, живое сегодняшнее существование. Это совершенно новый поэт,столь же очевидно новый для нашего времени, каким для своего явилсяМаяковский. Маяковский обозначил тенденцию, Бродский - утвердил результат.Только Бродский, в отличие от Маяковского, занимает не одно, а сразунесколько мест, потому что некому сегодня занять остальные. Бродский не только не в пример образованней, он еще и гораздо умнейМаяковского. Что же касается его мастерства, то оно абсолютно. Бродский необнажает приема, не фиксирует на нем внимание читателя, но использует весьзапас поэтических средств с хозяйской, порой снисходительной уверенностью.Все ладится у него в руках, ничто не выпирает, не падает на пол, и даже,казалось бы, вовсе пустые строки оказываются необходимыми в его контексте,несущими свой особый заряд. Восхищение, уважение - вот первое чувство,возникающее во время чтения Бродского и всегда остающееся при нас. Второе -то, что возникает после, а вернее, то, чего после не возникает. Стихи Бродского, еще более, чем стихи Маяковского, лишены образногопоследействия, и если у Маяковского это хоть и важный, но все же побочныйрезультат конструктивности, то у Бродского - последовательный принцип. СилуБродского постоянно ощущаешь при чтении, однако читательская наша душа,жаждущая сотворчества и очищения, стремится остаться один на один не спродиктованным, а со свободным словом, с тем образом, который это слововызвало. И мы вновь и вновь перечитываем стих, пытаясь вызвать этот образ кжизни, и кажется, каждый раз вызываем, и все-таки каждый раз Остаемся ни счем. Нас обманывает исходно заданный уровень, который есть уровень разговора- но не уровень чувства и ощущения. Есть нечто унизительное в этом чтении. Состояние - как после раута ввысшем свете. То же стыдливо-лестное чувство приобщенности неизвестно кчему, то же нервное и физическое утомление, та же эмоциональная пустота.Трудно поверить, что после того, как так много, умно и красиво сказано, -так и не сказано ничего. Приходилось ли вам обращать внимание, как тяжело запоминаютсяэти'стихи? Мало кто знает Бродского наизусть и только тот, кто училспециально. Это оттого, что внутренняя логика образа почти всюду подменяетсявнешней логикой синтаксиса. "Часть речи" называется книга Бродского и так же- сборник, ему посвященный. Это грамматическое название, конечно же, даноне случайно. Но, быть может, было бы еще точнее - "Член предложения".Потому что, при всем внимании к слову, не слово составляет у Бродскогооснову стиха, и не строчка, и даже не строфа - а фраза. Наиболее ярко этотпринцип проявляется там, где одно предложение тянется через несколькоискусно построенных строф, но он, как правило, сохраняется и в самыхкоротких стихах. Неизменно соблюдаемое расстояние между ритмическим исинтаксическим строем и дает мгновенное чувство глубины и объема,пропадающее после чтения. Оттого, кстати, большие стихи, из строфы в строфупереносящие фразу, выглядят всегда значительней и глубже. Фраза может и небыть формально четко очерченной, а существовать как некая недоговоренная встрофе, никак не договоримая мысль. Она переливается, переливается, каждыйраз сливаясь еще с одной каплей, вызывая томительное ожидание, что вот-вотпрорвется свободным потоком и станет ясно, куда и зачем. Но в конце так иостается лежать ртутным выпуклым озерцом на дне последней строфы. Очень талантливый человек Бродский. Саднит в груди от его стихов. Быть может, такие стихи писал бы Онегин, когда бы преодолел тошноту ктруду. Но конечно - до того, как влюбился в Татьяну... Кстати, об Онегине. Вот одно не доказательное, но любопытное совпадение- стиль передразнивания классики, вплоть до рифмовки. Маяковский: Дескать, муж у вас - дурак и старый мерин, Я люблю вас, будьтеобязательно моя. Я сегодня утром должен быть уверен... И т. д. Бродский: Однако, человек, майн либе геррен, Настолько в сильных чувствахнеуверен, Что поминутно лжет, как сивый мерин... И т. д. Можно выстроить и другие цепочки, демонстрирующие прямое сходство.Например, вот эту: Дней бык пег, Медленна лет арба. Наш бог бег. Сердце наш барабан. Маяковский Каждый пред Богом наг Жалог наг и убог В каждой музыке Бах Вкаждом из нас Бог Ибо вечность - богам. Бренность - удел быков... Боговостанет нам Сумерками богов. Бродский * Различие или даже противоположность смысла не играют здесь существеннойроли. Гораздо важнее интонация, ритмика, отношение к слову, к материи стихаи просто - к материи. Важно то, что и на этот раз мы имеем дело с оболочкойсути, с заключенной в искусный сосуд пустотой. Но если пустующая душаМаяковского еще имела свой болевой центр, время от времени в стихахпроявлявшийся, то теперь отпала необходимость и в этом. Новое время, новыепесни. Эпоха Маяковского лишь декларировала отказ от высоких и сильныхчувств, новая эпоха его осуществила. Сегодня, когда, совсем наоборот,декларируется верность нравственной и культурной традиции, глубина подменыдостигла предела. Не только положительные моральные ценности, но как бы исама реальность жизни становится неким фантомом. Из всех жанров остаетсяодин только жанр: пародия. Сегодня все прозаики пишут памфлеты и фарсы, всепоэты - иронические изложения, где всякое подлинное чувство взято вкавычки. Все кривляются, дразнятся, даже самые серьезные держат наготове укончика носа растопыренные пальцы рук. И уже неясно, что пародируется:реальная жизнь, или та литература, которая прежде ее выражала, или та, чтомогла бы сегодня выразить... Если раньше критерии были сдвинуты, то теперьони обойдены стороной. И Иосиф Бродский - сегодняшний лучший,талантливейший, из читательских, не из чиновничьих рук принимающий свойбесспорный титул, - свидетельствует об этом лучше и талантливей всех. С одинаковой серьезностью - и несерьезностью, с той же грустью и тойже иронией, с тонкостью, с неизменным изяществом он пишет о смерти пойманнойбабочки, о смерти женщины (нет, не любимой, просто той, с которойкогда-то... неважно), наконец, о смерти маршала Жукова и еще наконец - осмерти Марии Стюарт. Умно и искусно ведомая фраза разветвляется, сходится повсем грамматическим правилам и кончается там, где поставлена точка. Страшно. Какой там Онегин, скорей электронный мозг. "Услуг электрических покойфешенебелен..." Сам процесс движения в пространстве и времени, именно как физическаякатегория, очень занимает Бродского. Все свои эвклидовы оболочки до негоисчерпал, выскреб Маяковский. Но Бродский и здесь идет дальше него, онстроит, уже вполне сознательно, в заведомо искривленном и бесконечномпространстве. Однако провозглашенная им бесконечность лишь снаружи кажетсятаковой. Взятая на вкус, на поверку чувством, она обнаруживает явнуюограниченность. Да это и признается порой в открытую. Жить в эпоху свершений, имея возвышенный нрав, к сожалению, трудно.Красавице платье задрав, видишь то, что искал, а не новые дивные дивы. И нето чтобы здесь Лобачевского твердо блюдут, но раздвинутый мир должен где-тосужаться, и тут - тут конец перспективы. Бесконечность находит предел в знаменательной точке. Дальшедействительно двигаться некуда. Конец перспективы. Неуклонный процесс рационализации, отчуждения мастерства от душихудожника происходит сегодня в новейшей русской поэзии. Живое присутствие вней Маяковского утверждается не столько его многотрудным стихом, сколькоактивной жизнью той новой эстетики, которой он был носителем ипровозвестником. Неуклонный процесс рационализации, отчуждения мастерства от душихудожника происходит сегодня в новейшей русской поэзии. Живое присутствие вней Маяковского утверждается не столько его многотрудным стихом, скольккоактивной жизнью той новой эстетики, которой он был носителем ипровозвестником. Ироническая маска вместо самовыражения, грамматическая сложность вместообразной емкости, и в ответ с читательской стороны - восхищение виртуознойтехникой речи вместо сотворчества и катарсиса... Похоже, что этот путь -магистральный, и в стихах ведущих, лучших поэтов, именно лучших, быть может,великих, яркая поговорочная точность формулы целиком заменит глубиннуюточность слова и образа. Понадеемся, что этого не будет. Боюсь, что будет. Маяковский - как засасывающая воронка, всякое сближение с нимгубительно. Даже трагическая его судьба есть великий соблазн и растлениедуш, доказательство того, что можно упорно, убежденно, талантливо служитьподмене и при том оставаться уязвленным и обделенным, то есть заслуживающимбезусловного сочувствия. А сочувствие строгих границ не имеет. Легко лищедрому читательскому сердцу заставить себя остановиться вовремя и сменитьсочувствие на неприятие? И вот слова, произнесенные когда-то на высшемпафосе, а теперь годные лишь для анекдотов - для горьких анекдотов огорьком времени, - слова эти в устах современного интеллигента,сочувственно читающего Маяковского, вновь обретают долю былой реальности, иуже они для нас не вполне анекдот, а и пафос, и как бы время, и отчасти -истина... Отношение к Маяковскому всегда будет двойственным, и каждый, ктозахочет облегчить себе жизнь, избрав одного Маяковского, будет вынужденпереступить через другого, отделить его, вернее, отделять постоянно, никогдане забывая неблагодарной этой работы, никогда не будучи уверенным в ееуспехе. А тогда - не верней ли вообще отказаться от выбора? Владислав Ходасевич в жестоком своем некрологе объективно во многомнесправедлив, но субъективно вполне может быть понят. Он писал не статью, онпроизносил заклинание, своеобразное "чур меня?". В другое время БорисПастернак - по-своему, деликатнее, мягче, глуше, мучась совестью - сделалто же самое. Притяжение к Маяковскому рано или поздно вызывает отталкивание- как естественный и очень понятой защитный рефлекс. И однако, тем более, страшной серьезности его как явления уже никто нев силах оспорить. В сущности, он совершил невозможное. Действуя в бесплодном,безжизненном слое понятий, общаясь лишь с поверхностным смыслом слов, соболочкой людей и предметов, он довел свое обреченное дело до уровня самойвысокой поэзии. Не до качества, нет, здесь предел остался пределом, - но доуровня, считая геометрически. Его вершина пуста и гола, не сулит взгляду нипокоя, ни радости, - но она выше многих соседних вершин и видна с большегорасстояния. Так будет всегда, хотим мы того или нет. В этом исключительностьМаяковского, его странное величие, его непоправимая слава. Москва, 1980-1983

ПОСЛЕСЛОВИЕ АВТОРА

Книгам, как и живым людям, свойственно изменяться во времени. Я писалэту книгу семь лет назад, в те годы, когда было ничего нельзя и поэтомухотелось всего сразу. Теперь, когда многое стало можно, что-то в ней,вероятно, выглядит лишним, чрезмерным или, наоборот, очевидным. Во всем ли ясам, на семь лет постаревший, согласен с автором? Разумеется., нет. Сегодняя написал бы эту книгу иначе. Уж наверное, она была бы трезвее, добрее,сдержанней, выверенней, справедливей - и ближе к тому, чему-то такому, чтопринято называть объективной истиной. Но сегодня я не стал бы писать этукнигу, я сегодня написал бы совсем другую - и скорее всего, о другом... Конечно, книги должны печататься вовремя. Но ведь я и не рассчитывал напубликацию дома и даже эту воспринимаю сейчас как неожиданность и подарок.Да и, строго говоря, семь лет не срок (я, конечно, имею в виду - длякниги), и если в ней что-то устарело, отпало, то, значит, оно того и стоило.Будем надеяться, что кое-что все же осталось. Я старался не врать ни в одном факте, ни в факте жизни, ни в фактетворчества, ну а трактовка... да что ж трактовка? Филология - такаястранная вещь, что любое высказанное в ней положение может быть заменено напротивоположное с той же мерой надежности и достоверности. Как для кого, адля меня лично она убедительна лишь в той степени, в какой сама являетсялитературой. Я ничего не абсолютизирую и заранее приветствую всех оппонентов и неглядя принимаю любые доводы. Но хотел бы отвести лишь одно обвинение, ужепрозвучавшее в зарубежной критике: обвинение в ненависти к Маяковскому. Я думаю, каждый, кто прочел книгу внимательно, убедился, что именноэтого нет и в помине; что жесткость и даже порой жестокость автора к своемугерою вовсе не означает ненависти к нему. Разве жесткими и суровыми мыбываем лишь с теми, кого ненавидим? Я, конечно, не стану всерьез утверждать, что "любовь" - единственноверное слово, которое исчерпывающе описывает мое отношение к Маяковскому. Ноесли перечислить по мере важности все оттенки того непростого чувства, какоеиспытывает автор к герою, то и это слово займет свое место и даже, можетбыть, не последнее. Вот, пожалуй, то главное, что на прощанье мне хотелось сказатьчитателю. Все прочее - в книге. Апрель, 1989 г. * Сегодня все шире расходится версия, что так оно и случилось тогда, вапреле тридцатого. Что предсмертное письмо - подделка Брика.а Полонскуювынудили написать, как надо, и слова "самоубийство- это убийство" следуетпонимать буквально... Я, конечно, ни секунды не сомневаюсь в способности иготовности наших доблестных органов во все времена совершать подобныеподвиги. И, однако, уверен, что в данном случае они ни при чем. Нет,Маяковский не был убит, он убил себя сам. Аргументов достаточно, и внешних ивнутренних. Прежде всего - никому тогда это было не нужно. Он никому не могпомешать, он был болен, сломлен, слаб и податлив. Знал же... если что-то изнал, то очень немногое, убирать именно его не могло быть резона, а навсякий случай, впрок - не пришло еще время. И его самоубийственный настройнакануне, и естественность, ожидаемость такого конца, та давняя тяга... Ноглавное - тексты. Осип Брик мог, допустим, подделать почерк, но уникальныйслог Маяковского, его голос, который, при всех придирках, мы, конечно же,явственно слышим в его письме,- Осип Максимович подделать не мог бы. Нет,невиновен! Но и простодушные записки Полонской не были написаны по заказ у,уж хотя бы потому, что никакому заказчику они, такие, не была выгодны, а ещепотому, что в письменном тексте нельзя сымитировать простодушие, как нельзясымитировать литературный талант. И последнее. В случае убийства Маяковского непременными свидетелями илидаже соучастниками должны были быть по крайней мере четыре человека (несчитая соседей): Брики, Лавут и Вероника Полонская. Ни один из них (считаясоседей) не был впоследствии ни устранен, ни хотя бы посажен. Я думаю, этообстоятельство, почти невероятное, лучше всего опровергает любые детективныеверсии. * Промежуток между этими звеньями хорошо заполняет Цветаева: Остановитьне мог Мир меня, Ибо единый вырвала Дар у богов - бег.



Поделиться с друзьями:


Дата добавления: 2015-06-28; Просмотров: 310; Нарушение авторских прав?; Мы поможем в написании вашей работы!


Нам важно ваше мнение! Был ли полезен опубликованный материал? Да | Нет



studopedia.su - Студопедия (2013 - 2024) год. Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав! Последнее добавление




Генерация страницы за: 0.018 сек.