КАТЕГОРИИ: Архитектура-(3434)Астрономия-(809)Биология-(7483)Биотехнологии-(1457)Военное дело-(14632)Высокие технологии-(1363)География-(913)Геология-(1438)Государство-(451)Демография-(1065)Дом-(47672)Журналистика и СМИ-(912)Изобретательство-(14524)Иностранные языки-(4268)Информатика-(17799)Искусство-(1338)История-(13644)Компьютеры-(11121)Косметика-(55)Кулинария-(373)Культура-(8427)Лингвистика-(374)Литература-(1642)Маркетинг-(23702)Математика-(16968)Машиностроение-(1700)Медицина-(12668)Менеджмент-(24684)Механика-(15423)Науковедение-(506)Образование-(11852)Охрана труда-(3308)Педагогика-(5571)Полиграфия-(1312)Политика-(7869)Право-(5454)Приборостроение-(1369)Программирование-(2801)Производство-(97182)Промышленность-(8706)Психология-(18388)Религия-(3217)Связь-(10668)Сельское хозяйство-(299)Социология-(6455)Спорт-(42831)Строительство-(4793)Торговля-(5050)Транспорт-(2929)Туризм-(1568)Физика-(3942)Философия-(17015)Финансы-(26596)Химия-(22929)Экология-(12095)Экономика-(9961)Электроника-(8441)Электротехника-(4623)Энергетика-(12629)Юриспруденция-(1492)Ядерная техника-(1748) |
Пред-творчество или прото-творчество 1 страница
Войдем в следующую комнату рассуждений. Итак, литература, литературное искусство. Пошутим, что это - обитель. В обители бывают врата. Дверь. Перед дверью бывает лестница, а на лестнице – ступени. Перед ступенями же – сырая земля. Зададимся вопросом: а есть ли у литературного творчества нулевая ступенька, вот эта самая мать сыра земля? Есть ли – до-творчество? Давайте объявим, что есть. Ошибемся? Возможно. Но давайте рискнем. А что если литературное пред-творчество – это устное творчество, холостое вращение маховика вдохновения, не оформленное в литературный текст, не вынесенное на бумагу? Например, в повседневной нашей с вами общей жизни человек вдохновенно являет себя - в разговоре с другим человеком: описывает знакомого, создавая его внешний и психологический портрет. Или разговаривает сам с собой. (Крестьяне, тайком приникшие к окошку баньки, за которым Пушкин ходил взад вперед и разговаривал с самим собой, поднимая руки, находясь в рое образов, - видели это). Если мы примем такое допущение, тогда можно будет купить билет и поехать в Тулу, снять комнату и, как Свидригайлов в щелочку, подсмотреть за одним стариком из рассказа Пастернака «Письма из Тулы». Старика этого давным-давно уже никто больше не называет, как когда-то встарь, Саввушкой, он так стар, так стар, что его палка кажется куском стариковского склероза. Он опирается на это продолжение своих узловатых жил судорожно и подагрически плотно. Старик живет одиноко в номере гостиницы, в Туле. Давайте подсмотрим за ним и узнаем, не подходит ли то, что мы увидим, к явлению пред-творчества, или до-творчества, или пра-творчества. И так, Пастернак: «Только что улегся наконец в городских номерах на Посольской чрезвычайно странный старик. Пока писались письма на вокзале, номер подрагивал от легких шажков, и свечка на окне ловила шепот, часто прерывавшийся молчанием. То не был голос старика, хотя, не было ни души в комнате. Все это было удивительно странно. А когда настала ночь, он присел к столу, подпер голову рукой и задумался. Он решил, что это смерть его. Так не похожа была на последние его годы, горькие и ровные, эта душевная смута. Он решил достать из шкафа ордена и предупредить кого-нибудь, хоть швейцара, все равно кого, а меж тем все сидел, ожидая, что, может, это так, пройдет. Мимо, тенькая, протрусила конка. Эта шла последняя к вокзалу. Прошло с полчаса. Сияла звезда. Кроме не было ни души кругом. Было уже поздно. Горела, зябла и дрожала свеча. Волновался размягченный силуэт этажерки в четыре черных струи. В это время ночь издала долгий горловой звук. Далеко, далеко. На улице хлопнули дверью и заговорили взволнованно-тихо, как подобает в такую весеннюю ночь, когда вокруг ни души и только в номере наверху – свет и растворено окошко. Старик встал. Он преобразился. Наконец-то. Он нашел. Ее и себя. Ему помогли. И он бросился пособлять этим намекам, чтобы не упустить обоих, чтобы не ускользнули, чтобы впиться и замереть. Он достиг двери в несколько шагов, полузакрыв глаза и размахивая рукою, спрятав подбородок в другую. Он вспоминал. Вдруг он выпрямился и бодро прошелся назад, не своим, чужим шагом. По-видимому, он играл. «Ну и метет, и метет же, Любовь Петровна, - произнес он, и откашлялся, и сплюнул в платок, и вновь: - Ну и метет, и метет же, Любовь Петровна», - произнес он – и не стал кашлять, и теперь это вышло похоже. Он стал шевелить руками и бросаться воздухом, будто пришел с непогоды, раскутывается, скидывает шубу. Он подождал, что ему ответят из-за переборки, и, будто не дождавшись, спросил: «Разь вы не дома, Любовь Петровна?» - все тем же чужим голосом, и вздрогнул, когда, как это полагалось, на расстоянии двух с половиной десятков лет услыхал за той перегородкой милое, веселое: «До-о-ма». Тогда опять, и на этот раз всего сходней, с иллюзией, которая составила бы гордость иного его брата в таком положеньи, он протянул, как бы возясь в табаке и косым поглядываньем по переборке расстраивая части речи: «М-м, - а виноват, Любовь Петровна, а Саввы Игнатьевича что ж – нету?» Это было уже слишком. Он увидел обоих. Ее и себя. Старика душили беззвучные рыданья. Шли часы. Он плакал и шептал. Была необычайная тишина. А тем временем, как старик содрогался, и беспомощно обжимал платком глаза и лицо, и трясся, и мял его, мотая головой и отмахиваясь, как хихикающий, когда он давится и дивится, как это, прости господи, как это он цел еще и его не разорвало – на путях стали собирать смешанный елецкий. Он в течение часа консервировал в слезах, как в спирту, свою молодость, и когда у него не стало слез, все распалось, унеслось, исчезло. Он сразу потускнел и будто запылился. И тогда, вздыхая, как виноватый, и позевывая, стал укладываться спать. Он тоже брил усы, как и все в рассказе. Он тоже, как главное лицо, искал физической тишины. В рассказе только он один нашел ее, заставав своими устами говорить постороннего.» Про что этот отрывок? Про какое такое состояние? Про то, в котором, после душевной смуты прислушиваются к звуку округи, вспоминают что-то давнее, выходят из себя, попадают в измененное сознание, раздваиваются в нем, если надо изобразить двоих, играют, становясь по отношению к себе – посторонним. Но не пишут. Не пишут. Это состояние вдохновения в чистом его виде, это добыча руды - руду добыли, но не выдают ее на гора для того, чтобы из нее выплавили форму - текст. Не записывают. Не создают произведения. Произведением, как мы помним, в арифметике называется результат умножения множимого и множителя. Если пошутить, то поэзия, возможно, занимается сложением («Скоро, Постум, друг твой, любящий сложенье, \ Долг свой давний вычитанию заплатит»); проза, давая прозаическое художественное произведение, может быть, занимается умножением; пред-творчество, не оставляя после себя никакого остатка, занимается вычитанием, причем уменьшаемое там меньше вычитаемого, раз нет остатка. Впрочем, может быть, остаток есть? А если он есть, то что есть этот остаток? Этот остаток есть - Опы т. Опыт работы сознания в режиме измененного сознания. Опыт пребывания в не здесь, в не сейчас, не просто отъезд в поезде памяти в свое прошлое, а странное изменение этого прошлого, моделирование его, видоизменение его, отношение в этом прошлом к себе – как к постороннему, как к другому, мысль о себе, как о другом (до того другом, что старик Савва Игнатьевич спрашивает о себе самом: «А Саввы Игнатьича что ж – нету?»)Горячечно-словесное, монологичное действие в этом состоянии,может быть, и есть состояние до-творчества? Во всяком случае согласимся, что феномен устного творческого состояния, работающего «на холостом ходу» - существует. Оно, это состояние - прерывно, как и вдохновение, оставляющее по себе черновик рукописи; оно конечно во времени; и, так как человек по выходе из него точно возвращается в самого себя, оно не патологично, не болезненно, оно положительно, как положительно вдохновение, порождающее «священный бред» поэзии (хотя греки считали поэтов безумцами, а иранцы времен Велимира Хлебникова называли поэтов «Гюль-муллы» – священники цветов). В самом зачаточном, мирском своем проявлении оно встречается у тех, кто вдохновенно обсуждает своих знакомых, устно рисуя их внешний портрет и черты характера; или у сплетников, выступающих в роли творителей мифа, Бобчинских и Добчинских, сочинивших из Хлестакова - ревизора. В отличие от состояния литературного пред-творчества, творческое состояние имеет конечный результат – рукопись, литературное произведение.
6. НАЧАЛО. ПЕРВЫЙ ЛИТЕРАТУРНЫЙ НАБРОСОК
И так, с человеком – с л у ч и л о с ь. С этого времени человека томит невозможность догадаться вполне, что говорят ему вещи. А вещь говорит ему: «ю-ю-ю… я здесь… я не камешек, над которым ты наклонился… я -?» «Что ты хочешь от меня?» – в радости-страдании думает ребенок над дорожным камешком? Куда мне тебя взять? Что мне делать с тобой? Ребенок томится, пока нескоро-нескоро, собрав эти шепоты от окружающих его предметов во множестве, он не найдет, что обретаться все эти «ю-ю-ю» хотят - в произведении искусства, в литературном произведении. Они так томят, потому что - там их дом. И попав туда, они успокаиваются сами и оставляют в покое человека. Мераб Мамардашвили в «Лекциях о Прусте» высказывается следующим образом: есть некая невидимая реальность, которая запрашивает произведение. Потому что без произведения эту реальность увидеть нельзя. До этого человек тщательно фиксирует в мыслях какой-то образ, который прямо-таки заставляет обратить на себя его внимание: облако, птичий клин, колокольню, цветок, камешек – смутно чувствуя, что есть за этими знаками нечто другое, что он должен по- пытаться разгадать, есть какая-то мысль, которую они передают с помощью иероглифов, хотя кажется, будто это самые обычные предметы. У Пруста есть сравнение некоего воображаемого поэта со шпионом. Хотя потом Пруст уже не настаивает на этом сравнении, он проходит мимо него, но сравнение не случайно, потому что, уверяю вас, поэты – это, конечно, шпионы. Они всегда в чужой стране представители чего-то другого. Так вот, такой «божий шпион», «пёс господен» - «стоит неподвижно и снимает карту с местности… Развратник выслеживает женщину (в шпионской позе), положительные люди наблюдают, как разрушают или строят дом, а поэт останавливается (в позе шпиона) перед каждой вещью, которая не заслужила бы внимания нормального человека. Он застывает перед деревом и пытается закрыть свои уши перед всем внешним шумом и почувствовать ещё раз то, что он только что почувствовал». Итак, поэт застыл перед деревом, и что же он пытается сделать? Почувствовать то, что он почувствовал. И, конечно то, что он ищет – не в дереве, а по ту сторону, где-то за деревом, хотя он углубляется именно в дерево и хочет снова его почувствовать, потом он снова его чувствует, но не может углубиться, не может пойти дальше. Но вот снова перед ним промелькнуло то, что он за секунду перед этим почувствовал. Поэт смотрит в вишнёвое дерево и вдруг ему кажется, что он смотрит одновременно в самого себя – двойника вишнёвого дерева. Двойник, дубль… Но дерево - снова перед ним, однако это не дерево, вызвавшее ощущение, это – дубль, дубль следующего момента времени. Поэт вслушивается в самого себя, смотрит в вишню – но это дубль. А дубль – это бессмысленное удвоение, это плохо. На какие-то мгновения что-то загораживает ему то, что он видит, и он вынужден подождать, как если бы какой-нибудь прохожий прошёл между деревом и им, и он должен был бы подождать, пока тот пройдёт… Что же ищет поэт? Ну ясно, - живое ощущение. А живое – прорастает во внутрь тебя своим корнем. Внутри тебя остаётся борозда, прорезанная борозда. Как иероглиф. Расшифровка трудна. Но только она позволяет прочесть что-то истинное. Потому что истины, которые разум выхватывает непосредственно из ярко освещенного окна в мир, не так глубоки, не так необходимы, как то, что жизнь, порой даже против воли человека, передает ему через ощущение, безусловно впечатление материальное, поскольку оно проникло в человека через органы чувств, но из которого тот может высвободить дух. Порядок таков: образ, впечатление, ощущение, расшифровка ощущения и высвобождение из него духа, узнавание истины. Кстати, какой? По Прусту, (берксонианцу), той, что «лишь грубое, ложное восприятие заставляет верить, будто сущность заключена в предмете, на самом же деле она в разуме». А далее? А далее истолкование своих ощущений как знаков - и законов,и идей - одновременно, и старание продумать, то есть извлечь из тьмы то, что ты почувствовал, превращение знаков в их духовный эквивалент. То есть в произведение искусства. Существует очень чёткая оппозиция между двумя вещами. Между тем, что называется «наблюдением», и тем, что называется впечатлением. Наблюдение – в отличие от впечатления – произвольно, оно контролируется нашей волей и сознанием. Содержания наблюдений таковы, что они могут находиться под контролем и воспроизводиться в любой желаемый нами момент. Ведь что, например, в науке называется явлениями, то есть тем, что наблюдается многими субъектами? – Такие содержания, которые могут быть воспроизведены в любой точке пространства и времени произвольно, по выбору и воле самого субъекта. И рассуждение о них, тем самым будет контролируемым. Но то, что мы называем наблюдением, - парадоксально. Возьмём очень часто появляющееся в романе Пруста пирожное «мадлен». Пруста как бы зацикливает на этом произвольном, сознанием и волей контролируемом характере наблюдения. Он ощутил вкус, вкус его взволновал, он пытается углубиться в своё впечатление, пробует второй раз. Ч то он делает? Что значит «второй раз?» - Воспроизводит сознанием и волей некое содержание своего сознания. Третий раз проделывает это. И, добавляя одно впечатление к другому, он идёт в бесконечность и… ничего не получает. Получает лишь бесконечное повторение одного и того же, а смысл остаётся тайною за семью печатями, каким он был до наблюдения. Поэтому писатель может сидеть на людях и наблюдать людей, беседующих друг с другом, пытаясь запомнить выражения их лиц, слова, гримасы, жесты; и Пруст иронически замечает (описывая одного аристократа в салоне, который сидел со вставленным в глазу моноклем и думал: «я наблюдаю», - причём это написано с красивой грассировкой, такое самодовольное «р»), что подобное наблюдение как раз превращает то, что является реальностью, в отходные продукты опыта, которые размножены в бесконечном числе экземпляров и уходят в дурную бесконечность. Пруста же в отличие от наблюдаемых внешних вещей интересуют в этой связи символы. То есть особого рода вещи, в которых нечто прорастает в нас самих и представляет личный корень наблюдаемого. Следовательно, чем отличается наблюдение от впечатления? Тем, что наблюдение извне берёт лишь ту часть символа, которая закована во внешний предмет или окована телом внешнего предмета, и опускает личный корень (он скрыт внутри нас), и видя только эту внешнюю часть, тут же её теряет, потому что (если дерево – символ впечатления) она, внешняя часть символа, подобна тысячам других. И в этом смысле куст розы, который вдруг остановил тебя ударом впечатления, на уровне наблюдения - такой же, как куст в Комбре или в Москве. И выйдя, выскочив из личного корня на поверхность внешних сравнений, ты оказываешься в царстве абстракций, или общих понятий, которые можешь бесконечно сопоставлять одно с другим, так и не получив истины, смысла, который был скрыт в состоянии впечатления или сознания. «Как часто после того дня, во время прогулок в сторону Германта, сокрушался я еще больше, чем раньше, размышляя над отсутствием у меня литературного дарования, о необходимости отказаться от всякой надежды стать когда-нибудь знаменитым писателем. Горечь, которую я испытывал по этому поводу, оставаясь наедине немного помечтать, причиняла мне такие острые страдания, что для заглушения их ум мой, по собственному почину, как бы благодаря запрету сосредоточивать внимание на боли, совершенно переставал думать о стихах, о романах, о писательской будущности, на которую отсутствие таланта не позволяло мне рассчитывать. Тогда, вне всякой зависимости от этих литературных забот и без всякой вообще видимой причины, вдруг какая-нибудь кровля, отсвет солнца на камне, дорожный запах заставляли меня остановиться, благодаря своеобразному удовольствию, доставляемому мне ими, а так же впечатлению, будто они таят в себе, за пределами своей видимой внешности, еще нечто, какую-то особенность, которую они приглашали подойти и взять, но которую, несмотря на все мои усилия, мне никогда не удавалось открыть. Так как я чувствовал, что эта таинственная особенность заключена в них, то я застывал перед ними в неподвижности, пристально в них вглядываясь, внюхиваясь, стремясь проникнуть своею мыслью по ту сторону видимого образа или запаха. И если мне нужно было догонять дедушку или продолжать свой путь, то я пытался делать это с закрытыми глазами; я прилагал все усилия к тому, чтобы точно запомнить линию крыши, окраску камня, казавшиеся мне, я не мог понять почему, преизбыточными, готовыми приоткрыться, явить моему взору таинственное сокровище, лишь оболочкой которого они были. Разумеется, не эти впечатления могли снова наполнить меня утраченной надеждой стать со временем писателем и поэтом, потому что они всегда были связаны с каким-либо конкретным предметом, лишенным всякой интеллектуальной ценности и не содержащим в себе никакой отвлеченной истины. Но, по крайней мере, они доставляли мне иррациональное наслаждение, иллюзию некоего оплодотворения души, чем прогоняли мою скуку, чувство моей немощности, испытываемое каждый раз, когда я искал философской темы для большого литературного произведения. Но возлагаемый на мою совесть этими впечатлениями формы, запаха или цвета долг: постараться воспринять то, что скрывалось за ними, - был так труден, что я довольно скоро находил извинения, позволявшие мне уклонится от совершения столь изнурительных усилий и избежать сопряженного с ними утомления. К счастью, меня окликали мои родные; я чувствовал, что в данную минуту у меня нет необходимого спокойствия для успешного продолжения моих взысканий и что лучше перестать думать об этом до возвращения домой, не утомлять себя до тех пор бесплодными попытками. И я не занимался больше таинственной сущностью, скрытой под определенной формой или определенным запахом, вполне спокойный на ее счет, потому что я приносил ее домой огражденной видимыми и осязаемыми своими покровами, под которой я найду ее еще живой, как рыбу, которую, в дни, когда меня отпускали на уженье, я приносил в корзинке, прикрытой травою, сохранявшею мой улов свежим. Придя домой, я начинал думать о чем-нибудь другом, и таким образом в уме моем беспорядочно накоплялись (вроде того, как моя комната постепенно наполнялась собранными мною во время прогулок цветами и полученными в подарок безделушками): камень, на котором играл солнечный блик, крыша, звук колокола, запах листьев – множество различных образов, под которыми давно уже умерла смутно почувствованная когда-то реальность, а я так и не собрался с силами раскрыть ее природу. Однажды, впрочем, - когда наша прогулка затянулась дольше обычного, и мы очень обрадовались, так как начало уже вечереть, повстречав на обратном пути быстро мчавшийся экипаж доктора Перспье, который узнал нас, остановил лошадей и предложил нас подвезти, - мне удалось несколько углубить одно из таких впечатлений, полученное по пути домой. Меня посадили на козлах, рядом с кучером; лошади мчались во весь опор, потому что перед возвращением в Комбре доктор должен был еще заехать в Мартенвиль-ле-Сек навестить одного больного, подле дома которого мы условились подождать его. На одном из поворотов дороги я испытал вдруг уже знакомое мне своеобразное, ни с чем не сравнимое наслаждение при виде двух освещенных закатным солнцем куполов мартенвильской церкви, которые движение нашего экипажа и извилины дороги заставляли непрерывно менять место; затем к ним присоединился третий купол – купол вьевикской церкви; несмотря на то, что он был отделен от первых двух холмом и стоял вдали на сравнительно более высоком уровне, мне казалось, что купол этот расположен совсем рядом с ними. Наблюдая и запечатлевая в сознании их остроконечную форму, изменение их очертаний, освещенную солнцем их поверхность, я чувствовал, что этим впечатление мое не исчерпывается, что за движением линий и освещенностью поверхностей есть еще что-то, что-то такое, что они одновременно как бы и содержат и прячут в себе. Купола казались такими далекими и у меня было впечатление, что мы приближаемся к ним так медленно, что я был очень изумлен, когда через несколько минут мы остановились перед мартенвильской церковью. Я не понимал причины наслаждения, наполнявшего меня во время созерцания их на горизонте, и нахождение этой причины казалось мне делом очень трудным; мне хотелось лишь сохранить в памяти эти двигавшиеся в солнечном свете очертания и не думать о них больше. И весьма вероятно, что если бы я поступил согласно моему желанию, то эти два купола разделили бы участь стольких деревьев, крыш, запахов, звуков, мысленно выделенных мною в особую группу по причине доставленного ими таинственного наслаждения, в природу которого я никогда не проникал глубже. Я спустился с козел, чтобы в ожидании доктора поговорить с сидевшими в экипаже моими родными. Пришло время снова трогаться в путь, я занял свое место на козлах и обернулся, чтобы еще раз взглянуть на купола, которые вскоре еще раз увидел на повороте дороги. Так как кучер был, по-видимому, не расположен разговаривать и едва отвечал на мои замечания, то, за отсутствием другого собеседника, мне пришлось ограничиться обществом самого себя, и попытаться вспомнить мои купола. И вдруг их очертания и их залитые солнцем поверхности разодрались словно кора, в отверстие проглянул кусочек их скрытого от меня содержимого; меня осенила мысль, которой у меня не было мгновение тому назад; мысль эта сама собой облеклась в слова, и наслаждение, доставленное мне недавно видом куполов, от этого настолько возросло, что я совсем опьянел, я не мог больше думать ни о чем другом. В это мгновение, хотя мы отъехали уже довольно далеко от Мартенвиля, я обернулся назад и вновь их заметил, - на этот раз они были совсем черные, потому что солнце уже закатилось. По временам повороты дороги скрывали их от моих глаз, затем они показались в последний раз, и больше я их не видел. Я не сознавал, что таинственное содержание мартенвильских куполов должно иметь какое-то сходство с красивой фразой, но так как оно предстало мне в форме слов, доставивших мне наслаждение, то, попросив у доктора карандаш и бумагу, я сочинил, несмотря на тряску экипажа, для успокоения совести и чтоб дать выход наполнявшему меня энтузиазму… отрывок… Никогда впоследствии не вспоминал я об этой странице, но когда я кончил свою запись, сидя а кончике козел, куда кучер доктора ставил обыкновенно корзину с птицей, купленной на мартенвильском рынке, по всему существу моему разлилось такое ощущение счастья, страница этак так всецело освободила меня от наваждения мартенвильских куполов и скрытой в них тайны, что я заорал во все горло, словно сам был курицей, которая только что снеслась». Вот та страница, которая была написана на тряском сидении: «Одиноко возвышавшиеся над равниной и как бы затерянные в этой открытой и голой местности, тянулись к небу два купола мартенвильской церкви. Вскоре мы увидели три купола: смелым прыжком присоединился к ним, с некоторым запозданием, купол вьевикской церкви. Минуты проходили, мы ехали быстро, и все же три купола неизменно находились вдали от нас, словно три неподвижно стоящие на равнине птицы, отчетливо видные в солнечном свете. Затем купол вьевикской церкви отделился, поместился на должном расстоянии, и мартенвильские купола остались в одиночестве, позлащенные закатным солнцем; веселая игра солнечных лучей на их круглых скатах отчетливо видна была мне, несмотря на их отдаленность. Мы так медленно приближались к ним, что я думал, пройдет еще немало времени, прежде чем мы доберемся до них, как вдруг экипаж сделал крутой поворот и подкатил к самой церкви; она так внезапно встала на нашем пути, что, если бы кучер не осадил лошадей, экипаж налетел бы на церковную паперть. Мы снова тронулись в путь; мы покинули Мартенвиль, и деревня, провожавшая нас несколько секунд, исчезла, а мартенвильские купола и купол Вьевика, одиноко оставшиеся на горизонте наблюдать наше бегство, все еще качали, прощаясь, своими залитыми солнцем верхушками. Иногда один из них отодвигался в сторону, так чтобы два других могли видеть нас еще некоторое время; затем дорога изменила направление, они повернулись в светлом небе, как три золотые стержня, и исчезли из поля моего зрения. Но немного погодя, когда мы подъезжали к Комбре и солнце уже закатилось, я увидел их в последний раз; они были теперь очень далеко и казались тремя цветками, нарисованными на небе над низкой линией полей. Они напомнили мне также трех девушек из старинной легенды, покинутых в пустынном месте среди надвигающейся темноты; и, в то время как мы галопом удалялись от них, я увидел, как они испуганно заметались в поисках дороги и, после нескольких неловких отступающих движений их благородных силуэтов, прижались друг к дружке. Спрятались друг за дружкой, образовали на фоне еще розового неба одну только темную фигуру, очаровательную и безропотную, и в заключение пропали во мраке». Когда купола «разодрались, словно кара» и проступил их смысл, смысл этот был в том, что они напоминали трёх птиц, они напоминали три цветка, и наконец, они напоминали девушек.
7. ПОЭТИЧЕСКАЯ ПАМЯТЬ. ВООБРАЖЕНИЕ
Память поэта и писателя – особая память. Ее называют поэтической памятью. Ее можно назвать художественной памятью или творческой памятью. Пример поэтической памяти приводит Ольга Седакова в «Похвале поэзии»: Вот Данте идет по улице города. Его дергает за край одежды прохожий: «Что самое вкусное на свете?» Данте отвечает, как ему кажется верным ответить на тот миг времени: «Яйца». Проходит пятнадцать лет. Данте в том же городе. Тот же нищий подбегает и спрашивает: «С чем?» Не раздумывая, Данте бросает ответ: «С солью». Вот это «с солью» и есть апофеоз поэтической памяти. Человек живёт и снимает на пленку души. Щелчок. «Blou up». Снимок на память. Человек снимает на пленку души. Запечатлевает. Тот час ли мы все проявляем пленку? Смотря по обстоятельствам. Каким? Любопытству: желанию посмотреть, а что получилось? Наличию медного грошика на проявку, наличию свободного времени. «Испытанное и пережитое похоже на негативы фотографий, на которых сквозь черноту не разглядишь ничего, пока не поднесешь к лампе, и смотреть на них нужно с обратной стороны: точно так же очень многие вещи невозможно понять, пока не высветишь рассудком. И только когда разум высветит это, интеллектуализует, можно различить, да и то с трудом, очертания того, что мы чувствовали», - пишет Пруст. С момента запечатления до проявки должно пройти время. До этого впечатления хранятся в памяти, по Шекспиру – в «книге мозга». Когда в «Гамлете» Призрак, прощаясь, заповедует сыну: «Прощай, прощай и помни обо мне», Гамлет сотрясается: Помнить о тебе? Да, бедный дух, пока есть память в шаре Разбитом этом. Помнить о тебе? Я с памятной доски сотру все знаки Чувствительности, все слова из книг, Все образы, всех былей отпечатки, Что с детства наблюденье занесло, И лишь твоим единственным веленьем Весь том, всю книгу мозга испишу Без низкой смеси.
И так, вещный мир, мир явлений говорит призванному человеку, человеку уже измененному, призванному, говорит через себя, говорит посредством себя, говорит собою - о чем-то. Призванный, преображенный человек понимает такой «нечеловечий» язык (как Орфей понимал язык зверей), - расшифровывает коды неба с его содроганьем, горних ангелов полет, гад морских подводный ход и дольней лозы прозябанье. Понимая, что они ему говорят, что от него хотят и куда просятся, он создает им, (как когда-нибудь будут созданы новая земля и новое небо), вместилище, духовное вместилище, создает духовный эквивалент всему этому материальному миру, создает художественное произведение, творение-книгу. Создает сразу, тот час? Поэт – иногда создает творение тот час (юный Лермонтов на бровке Невы сотворяет некий вечный элизиум, где парус у него вечно белеет, - с этого мига он будет белеть не для него одного, - для всех - до скончания времен. Байрон: «Абидосская невеста» была написана в четыре ночи, чтобы отогнать грёзы. Если бы это не было так, я бы никогда её не написал; и если бы ничего не делал в это время, я бы сошёл с ума, разрывая своё сердце.» Вот попурри на эту тему:
Шиллер о поэте: «никогда он не должен творить под непосредственным господством того аффекта, который он должен представить нам в прекрасном воплощении… Идеально прекрасное достигается исключительно свободой духа, самодеятельностью, устраняющей преобладание страсти.»
Белинский: «Настоящее - никогда не наше, ибо оно поглощает нас собою, и самая радость в настоящем тяжела для нас, как горе, ибо не мы ею, но она нами преобладает. Чтобы насладиться ею, мы должны отойти от неё на известное расстояние, как от картины, по требованиям освещения - должны взглянуть на неё, свободные от неё, как на нечто вне нас находящееся...»
Гоголь: «Обращаться с словом нужно честно: оно есть высший подарок Бога человеку. Беда произносить его писателю в те поры, когда он находится под влиянием страстных увлечений, досады или гнева, или какого-нибудь личного нерасположения…, словом - в те поры, когда не пришла ещё в стройность его собственная душа: из неё выйдет такое слово, которое всем опротивеет». Братья Гонкур: «Концепция рождается только в покое и как бы во сне духовной активности. Эмоции неблагоприятны для рождения книг… Люди, слишком поддающиеся страстям… не создадут произведений и растратят свою жизнь в переживаниях… Велика нравственная мощь писателя, которая поднимает его творческую мысль над текущей жизнью и делает его способным работать свободно и оторвано от всего. Ему необходимо поставить себя над досадами, над неприятностями и нерасположениями, чтобы достичь свежести духа, при которой возникает замысел, творчество.»
Дата добавления: 2014-12-25; Просмотров: 382; Нарушение авторских прав?; Мы поможем в написании вашей работы! Нам важно ваше мнение! Был ли полезен опубликованный материал? Да | Нет |