![]() КАТЕГОРИИ: Архитектура-(3434)Астрономия-(809)Биология-(7483)Биотехнологии-(1457)Военное дело-(14632)Высокие технологии-(1363)География-(913)Геология-(1438)Государство-(451)Демография-(1065)Дом-(47672)Журналистика и СМИ-(912)Изобретательство-(14524)Иностранные языки-(4268)Информатика-(17799)Искусство-(1338)История-(13644)Компьютеры-(11121)Косметика-(55)Кулинария-(373)Культура-(8427)Лингвистика-(374)Литература-(1642)Маркетинг-(23702)Математика-(16968)Машиностроение-(1700)Медицина-(12668)Менеджмент-(24684)Механика-(15423)Науковедение-(506)Образование-(11852)Охрана труда-(3308)Педагогика-(5571)Полиграфия-(1312)Политика-(7869)Право-(5454)Приборостроение-(1369)Программирование-(2801)Производство-(97182)Промышленность-(8706)Психология-(18388)Религия-(3217)Связь-(10668)Сельское хозяйство-(299)Социология-(6455)Спорт-(42831)Строительство-(4793)Торговля-(5050)Транспорт-(2929)Туризм-(1568)Физика-(3942)Философия-(17015)Финансы-(26596)Химия-(22929)Экология-(12095)Экономика-(9961)Электроника-(8441)Электротехника-(4623)Энергетика-(12629)Юриспруденция-(1492)Ядерная техника-(1748) |
Трансгрессии времени в логической замкнутости становления
Завершение становления всеобщего невозможно без его абстрактно-логического самоопределения в Понятии. Таким образом, в своих логических параметрах становление «унифицирует мир с целью оформления его как единства. Оно открывает предметному миру истину того, что пока не станет одним, он не будет обладать формой» [170, с. 7]. Но завершение становления проявляется и в антиномии отчужденного прогресса, которое выражено регрессией непосредственности человека и стагнацией развития самой логики в ее диалектическом значении. Гегель обосновывает абсолютную природу логического понятия через критику формально-логического понимания мышления, но утверждает, что «логическая идея есть сама идея в своей чистой сущности, идея как такая, которая в простом тождестве заключена в своем понятии и еще не выявлена в какой-нибудь определенности формы» [171, с. 289]. Несмотря на факт теоретического преодоления границ и оснований гегелевской абсолютной идеи (Понятия) последующей философией, реальная история не только не осуществила это преодоление, но и не распредметила логические кульминанты гегелевской диалектики. Субстанциальное противоречие отчужденного характера предысторического прогресса обнаруживает внутренние пределы материальной и идеальной логики классической истории, которые обнажаются характером и сущностными противоречиями капитализма. Логические и исторические противоречия, обнаруживающиеся в классическом индустриальном обществе, выступают не просто противоречиями производительных сил и производственных отношений в политико-экономическом выражении взаимоисключения и взаимообусловливания «экономического базиса» и «идеологической надстройки». В фундаментальном отношении – в отношении противоречия мышления и бытия по типу всеобщего – они могут быть поняты как завершенное отчуждение самого основания и, как следствие, невозможности развития мышления в пространстве и формах становящейся, «прошедшей» «логики». Форма умозаключения как опосредствованное доведение единичного до всеобщего постигла себя как логическая форма. Согласно Гегелю, логическая идея имеет своим содержанием себя как бесконечную форму, – форму, составляющую бесконечность содержания постольку, поскольку содержание есть возвратившееся в себя и снятое в тождестве определения формы таким образом, что это конкретное тождество противостоит тождеству, развитому как форма. Но прозрачная, абстрактно снявшая и тем самым умертвившая в себе опосредствования собственного становления, «чистота» тождества «формы идеи» и «идеальной формы» обратно пропорциональна деформированности (это общественный аналог феномена деформации, эстетику безобразного, которого разворачивает К. Розенкранц) содержания реального бытия. Поскольку, в силу места в системе общественных отношений реальные индивиды не обладают существенным феноменологическим становлением, то классический капитализм как высшая форма развития производительных сил сочетает в себе аморфность непосредственности человека и деформацию характера общественных отношений. Парадокс заключается в том, что капитализм как высшая форма классического развития истории возможен как сочетание сущностной аморфности отчужденного человека и сущностной деформации прогресса. В этом сочетании имеет место оборачивание становления на идеологически обоснованную деструкцию в суммарной бесконечности последней. Логическая непостижимость данного феномена состоит в том, что он отрицает собой логику развития и, под видимостью освобождения от долженствования, утверждает иррациональное как видимость произвольной свободы (в экзистенциализме мы встретим ситуацию негативной деструкции феноменологического становления, когда индивид будет пытаться отредуцировать от себя собственное становление через попытку разрушения присутствующего в нем самом и в культуре прошедшего времени [172]). Эта особая иррациональность обусловливает «сумасшествие» последующей за классикой философии, которая не могла уже найти новую предметность в классическом пространстве, но не обладала волей высвобождения себя из его пределов. Нередко сопровождавшаяся психическими заболеваниями ее носителей, превращенная феноменология этого периода философии демонстрировала завершенность «болезней духа», их теоретически и эстетически выраженный персонифицированный симбиоз. Ведь в ее классическом варианте феноменология онтологически не способна вырваться из плена кошмаров неразумной формы разума. Данная логическая форма уже не находит для себя ни опосредовано, ни тем более непосредственно адекватной чувственной формы, обречена на утрату свободы реальности и на подмену последней волюнтаризмом сиюминутности. Немецкая классическая философия не смогла обосновать собственное основание, что обусловило его подмену недействительной реальностью. Это было расставанием логики с этим самым основанием. Ей ничего не оставалось, как превратиться в функциональную математическую логику. Ведь если предпочтение отдается «чистой форме», то она автоматически становится прерогативой и «собственностью» оперирующей чистыми формами математики. Всеобщая логическая форма (Понятие) не становится гносеологическим основанием общественного отношения, в силу чего последующей логике ничего иного не оставалось, как забыть о Гегеле, или отвести ему место несущественной теории, вплоть до полного игнорирования его метода. Действительно, регрессии диалектической логики в пространство математической логики, как ярко продемонстрировал «нео-» и «пост-» позитивизм, родились из факта несовпадения пространства-времени теории и практики диалектики. Но ограниченность самоопределения всеобщего в форме логического понятия недостаточно рассматривать лишь в контексте противоречия метода и системы Гегеля. При абсолютизации цели становления в виде идеального понятия такое противоречие выражает собой замкнутость становления – возникает ситуация парадокса логически выраженной идеальной всеобщности и суммарной единичности эмпирического мира материальных вещей, а «там, где возникает парадокс, гибнет система и торжествует жизнь» – констатировал Э. Чоран [173, с. 19]. «Как в качестве реальной ситуации, так и в качестве теоретической формы, парадокс рождается из незавершенности, неразрешенности противоречия. Сам по себе, он взорвал бы себя самого», «чем он является, если не демоническим разрывом разума, кровной трансфузией в Логике и страданием форм?» [Ibid, р. 15]. Иными словами, идеально-логическая выраженность становления превращается в его логическую замкнутость по причине своей практической незавершенности, вследствие чего вся история становится добровольной лишенностью Сущности и подменой ее феноменологически импровизирующимися видимостями. «Гибель» идеальной системы становления (и в смысле ее завершенности, и в смысле исчерпания системного этапа философского самосознания истории) не сопровождалась жизненным торжеством сущностных модусов человека. В негативном пространстве неразрешенного противоречия существования и сущности возник феномен искусственного растяжения сущностно бессодержательного исторического времени. Если нечто продолжает существовать после того, как сущностно себя исчерпало, его существование обусловливает превращение отрицания в наличную форму бытия. В непосредственности человека превращенность подобного рода заключается в том, что возникает феномен запаздывания человеческих чувств от теоретического содержания философского сознания. Прорыв чувств пытается осуществиться как сущностное предвосхищение бытия, но в силу теоретической неопосредованности, такого рода предвосхищение может быть следствием особенной феноменологической ситуации, возникающей в жизни отдельного индивида как следствие случайного проявления исторической необходимости. Превращение логики в новую, добровольно иррациональную форму метафизики ограничивает чувственное антигносеологической функциональностью и оборачивается иррефлексивностью индивида. Самоотречение разума и обусловленное им возвращение в неразумную форму истории сопровождается не только извращением ее сути, но и регрессией Формы как Основания. Происходит возвращение логической формы к собственным пройденным «ступеням», сопровождающееся отрицающей их интерпретацией и репрезентацией. Но будучи деградацией логического в иррациональность первой – чувственной ступени познания, такое возвращение абсолютизирует скептицизм, выводя его из статуса самокритического познания и возводя его в статус отрицания возможности познания самой истины. Превращение скептицизма в особую форму эмпиризма, который выступает уже не чувственной, а логической предпосылкой позитивизма, обусловлено «возвращенными» формами идеального. Отсюда утверждение, что «смерть ни в коем случае не должна пониматься как реальное событие, происходящее с некоторым субъектом и телом, но как некоторая форма – в известных случаях форма социальных отношений, – в которой утрачивается детерминированность субъекта и ценности. Как раз требование обратимости и кладет конец различению детерминированности и недетерминированности» [174, с. 48]. Таким образом, «обратимость» логики оборачивается попыткой «обратимости становления» и регрессивностью феноменологии, поэтому логическая замкнутость становления превращается в иррациональную жизненную деструкцию семантики истории. Идеологическое табу на движение по предметной логике истории исключило возможность самообоснования Основания практическим преодолением собственного отчуждения. Это вынуждало философию возвращаться к прошлому своему становлению. «Нео-гегельянство», «нео-кантианство», как и все остальные «нео» были и есть формами такого возврата. Увы! Это уже было! Как констатировал Н.А. Бердяев, «движение это явно носит печать эпигонства и упадничества. Утерян центр, все раздробилось. Некоторые переходят от неокантианства к неофихтеанству. Намечается возможность и дальнейшего движения к неогегельянству. Но философская мысль этим путем не движется творчески вперед, не выходит из тупика. Неофихтеанство и неогегельянство легко может опять перейти в неоматериализм и неопозитивизм. И так до бесконечности. В конце концов, все возможные типы и комбинации философской мысли уже испробованы и гениально были выражены. Нового почти ничего нельзя уже выдумать. Нужно выйти из круга, а для этого необходимо сознать, что происходит не только философский кризис, каких немало было в истории мысли, а кризис философии, т.е. в корне подвергается сомнению возможность и правомерность отвлеченной рационалистической философии» [175, с. 17–18]. И мысль Н. Бердяева о том, что за негативностью обращенной вспять мысли стоит «болезнь питания», клиника которой проявляется тем, что философия «говорит лишь о чем-то, а не что-то», констатирует факт утраты философии реальной исторической предметности. Но зряшные формы отрицания «органически-логического следствия, завершения и исхода культуры» (О. Шпенглер) создавали условия для превращения логики в алогичное. Превращаясь же в абсурд, алогичное не может стать ни предметом логической рефлексии, ни самой логической рефлексией – оно утрачивает себя в утрате предметности саморефлексии. Алогичное может стать только несообразностью чувственного, так как предметный мир как первичный образ чувственного подменен вторичными импровизациями его реалий. Отсюда корни модернизма и постмодернизма с их случайностью чувственного восприятия и чувственной памяти, вместе с агрессивным отрицанием логической рефлексии. В контексте распространения постмодернизма на сферу истории и отрицания логического в любой форме (в первую очередь – в долженствующей форме закона, вместе с сопровождающей его апологией субъективной чувственности), приобретал новое значение вопрос О. Шпенглера: «Речь идет о деле величайшей серьезности: возможно ли вообще сегодня или завтра существование настоящей философии?» [176, с. 63]. Ибо философское мышление невозможно без рефлексии основ и их опосредующего становления в содержании определенного противоречия. Такая рефлексия есть постоянная логическая ретроспектива, положительная возвращенность мышления к началу явления и воспроизведение логики его становления как условие феноменологического «овладения временем» (Н. Муравьев) и осознанного разрешения такого противоречия в конце его возможности. Ведь если «в каждой культуре философия и наука служат скорее орудиями преодоления времени, чем являются самим этим преодолением» [177, с. 111], то феноменологическое овладение временем (развивающейся сущностью) является закономерным содержанием конца становления как разрешение противоречия его отчуждения. Возвращенные формы логического становятся регрессивной временной логикой. Но последняя не только развращает разум и извращает реальность. Игнорируя факт тупиковости «конца» становления, она возвращается к его «началу», но с отсутствием перспективы его дальнейшей эволюции – ведь следствия таковой как раз и игнорируются. В историческом поведении теоретического разума повторяется феномен безобразного как декаданс «развитой» деформации конца искаженной негативности («изнанки») становления в «аморфность» его начала. Как следствие, это «начало» присутствует уже в качестве лишенной проекции в будущее время «негативности»[48]. Отсюда – вечное «начинание с начала», наделение чувственной сиюминутностью статуса непосредственности, которая и должна играть роль иллюзорной, количественно повторяющейся, но не развивающейся «новизны», ибо в «предметность» такой непосредственности не присутствует опосредование как отношение. Сочетание ложного преодоления Формы (основания) как «одна форма единого» с отсутствием опосредствования как отношения к другому не могло не привести к феномену одиночества повторяющегося во всех «неоклассических» формах отражения мира. Деградация чувственной формы не только находится в прямой зависимости от деградации формы логики. Она проявляется и как деструкция мотивации человеческой жизни. Напрашивается историческая параллель, ассоциирующаяся с периодом неоплатонической регрессии философии: «Чтобы оценить действительное значение последних античных философских учений в эпоху разложения древнего мира, стоило бы только обратить внимание на действительное положение их адептов при римской мировом господстве. Он мог бы, между прочим, найти у Лукиана подробное описание того, как народ считал их публичными скоморахами, а римские капиталисты, проконсулы и т.д. нанимали их в качестве придворных шутов для того, чтобы они, поругавшись за столом с рабами из-за нескольких костей и корок хлеба и получив особое кислое вино, забавляли вельможу и его гостей занятными словами «атараксия», «афазия», «гедоне» и т.д. Впрочем, если уж наш молодец хотел сделать из истории древней философии историю древности, то он, само собой разумеется, должен был растворить стоиков, эпикурейцев и скептиков в неоплатониках, философия которых представляет собой не что иное, как фантастическое сочетание стоического, эпикурейского и скептического учения с содержанием философии Платона и Аристотеля» [178, с. 128–129]. Этот исторический экскурс был осуществлен Марксом и Энгельсом в связи с логическими путешествиями «критической критики», которая демонстрировала превращение «негативности» в самостоятельный процесс мышления. В регрессивности истории время становится отрицательной паузой. В пространстве таковой рождаются уже не логические, а чувственные мифы. Этим обусловливается расположение К.Розенкранцем феномена абсурдного, опустошенного, мертвого, сумасшедшего в таком самоопределении безобразного, в котором жизнь приобретает форму смерти, а смерть приобретает форму жизни. Таким образом, замкнутая форма логики истории оборачивается замкнутостью самого логического, превращается в логически-иррациональное замыкание самой формы в значении чувственного основания, что обрекает последнее на тавтологическое наращивание собственной извращенности. Форма выворачивается наизнанку и в таком виде представляет нам изнаночную форму предыстории. Поиск новизны рассудком превращается здесь в апофеоз надуманного, в вожделение безумия. Невозможность реального «компенсируется» возможностью безумной фантазии, ибо в реальной жизни уже ничего не возможно. Жизнь как реально переживаемая смерть, смерть как «осевая нагрузка» жизни. Феноменологический обрыв как распад центра мира. Конституирование алогичного выявляется подменой фигур логики фигурами языка. Если из логики исчезает объективный смысл (что всегда происходит при декадансе истории), то и смысл речи неизбежно деградирует до междометий или же до «негативного молчания». Не случайно мышление софистов рассматривалось в качестве угрозы афинской государственности. Если абстрагированная от логики «речь» перестает быть практикой истины и утверждается бессвязностью, то она отрицает не только саму себя, но и природу сознания. В этом моменте осуществляется «уход» предела от собственной определенности, его абсурдное замыкание в форме негативной беспредельности. И тогда феноменология духа регрессирует в помешательство духа, ибо «дух, определенный как только сущий, поскольку его такое бытие наличествует в его сознании в нерасчлененном виде, – является больным. Содержанием, освобождающимся в этой своей природности, являются себялюбивые определения сердца, гордость и другие страсти – фантазии, надежда-любовь и ненависть субъекта» [179, с. 176] и лишь «будучи здоровым и здравомыслящим, субъект располагает наличным сознанием упорядоченной тотальности своего индивидуального мира» [179, с. 174–175]. Правомерно ли соотнесение этих гегелевских мыслей с проблемой «алогизма» чувственного? Ведь в «Философии духа» Гегель рассматривает возможность помешательства как бессознательную предпосылку феноменологического начала индивида, а проблема замкнутости логического самоопределения человека выступает отрицательным феноменом консервации завершенного становления истории в исчерпанные пределы. Такая правомерность может найти для себя «основание» в механическом возвращении духа в завершенно отчужденную эмпирию бытия, когда негация положительного опосредствования феноменологии истории становится положенностью и занимает место наличного бытия. В таких случаях дух обречен на то, чтобы «сойти с ума», потерять себя в качестве разума. Действительно, возвратная форма духа в его теоретическом самоотрицании характерна тем, что из его «стихии» исчезает опосредование им мира и самоопосредствование миром. Утрата, наступающая после искажения меры единичного и всеобщего в человеке, проявляется в нем как конфликт общего и частного. Разрыв и противопоставление двух – идеального и чувственного – аспектов человеческой сущности не способствуют преодолению антиномичности создавшейся феноменологической ситуации, когда «всеобщее включает в себя особенное» (Гегель), но реальное особенное (конкретный индивид) не включает в себя всеобщее. Наряду с абстрактной всеобщностью, утверждается вульгарный эмпиризм единичного с его ложно обобщающим индуктивным сознанием. В логическом выражении данная ситуация есть безосновательность существования, ибо проблема правомерности «индуцирующего» себя субъекта остается, как утверждал Б. Рассел, неразрешенной. Отсюда опасность гибели человечества на основе неистинности эмпиричных индуктивных выводов о природе общих закономерностей. Природу и происхождение замкнутой «силлогистичности» конца становления нельзя понимать вне доведения до логического конца фундаментального противоречия общественного разделения труда во всех его ипостасях: экономической, социальной, политической, идеологической, культурной. Причем обозначение предела становления не может не выражать себя уже как превращение общественного разделения труда из фактора «прогресса» стихийного становления, в фактор регресса, в отрицательную величину. Противоречие метода и системы Гегеля может быть понято лишь в той завершенности, которую оно достигает в парадоксе исторического времени и пространства, когда время закрепляется за духом, а пространство за единичностью эмпирических форм. Природа данного, утратившего семантику собственного объема парадокса, обозначалась тем, что логика теряла уже не только содержание, но и форму как единственную возможность своей целостности. Ведь логика оперировала «формой» лишь до тех пор, пока выступала диалектической абстракцией от реальных процессов. Поэтому природа данного парадокса, со всеми сопровождающими его «хитростями», обусловливалась окончательной разорванностью основания на «дуализм сущности». Проблемой дальнейшей возможности развития диалектики как логики процессуального тождества материального и идеального, выступала возможность и способность теории универсального преодоления метафизики внешних форм и постижения логики внутренней формы, т.е., логики позитивного «выворачивания» основания, его трансформации из «сущности-в-себе» в определенность бытия «сущности-для-себя». Формальная логика как логика внешних форм справиться с диалектикой второго отрицания была не в силах, а диалектика Гегеля была вынуждена одновременно обосновывать себя как формально-логически, так и иррационально (ведь основание тождества мышления и бытия в конечном итоге приходилось принимать на веру). Отсюда логическая концепция Н.А. Васильева [180], обосновавшего необходимость выхода формальной логики за собственные пределы уже с позиций понимания исчерпанного объема предела исторического процесса. Заметив особенность превращения (оборачивания) отрицания «вовнутрь противоречия», Н.А. Васильев констатировал: «... если бы существовал в каком-нибудь мире иной источник отрицательных суждений, помимо несовместимости, тогда для логики этого мира потерял бы свою силу закон противоречия в его втором виде. Тогда отрицание перестало бы быть по определению тем, что несовместимо с утверждением, и могло бы совместимо с ним» [180, с. 128]. Очевидно, что теория Аристотеля об отрицательных суждениях (а данную проблему, на мой взгляд, следует рассматривать с оснований критики способности суждения вообще в единстве постоянного (закона) и актуального (конкретного)), исторически не могла выйти на эту внутреннюю «вогнутость» метафизического отрицания в силу отсутствия такового даже в период трагической гибели греческого полиса. Логическая форма как абстрактная форма единого оборачивается в суждениях замкнутой логики метафизической количественностью. В пределе отрицательного бытия единого количественность (наличное бытие) последнего предстает «безличным деятелем», а реальность такого превращения предстает раздробленным человеком, превращением его из единицы в дробь. Отсюда статус империализма быть такой «интегральной историей», в которой «каждый только интеграл, и никто не знает, что такое история» (Т. Имамичи). История в таком случае «растягивается» в плоскостном пространстве, и исключительно метафизика данного факта упорно цепляется за рьяно критикуемую и практически исчерпанную «линейность» истории. Ведь дурная количественность не способна постигнуть природу бесконечности, как и того, что бесконечность вообще не является количеством. А значит, пространство бесконечности не «вмещается» в плоскости амбивалентного мышления и стереотипного образа жизни. Предел в таком случае выступает «установленной границей»: «на самом деле понятие «предела» является чисто порядковым понятием, вообще не включающем понятие количества (за исключением случая, когда ряды оказываются тождественными», – утверждал Б. Рассел [181, с. 94]. При непреодолимости эволюционной поступательности истории, логика понимания логики мира разрывается изнутри и перестает быть таковой. Современная мифология рождается, таким образом, в пределах самой логики. Тем самым, замкнутость предела в своих внутренних определенностях разрывает логику изнутри, заменяя развитие в одном случае геометрической последовательностью простого ряда: «Ряд называется «замкнутым», когда каждая прогрессия или регрессия, совершающаяся в ряду, имеет предел в этом ряду» [180] и тогда «одно» как количественная определенность сущности подменивается частной единицей, к которой можно прибавить бесконечное количество единиц. Подмена такого порядка, разрушающая тождество меры и развития, «живет» в количественной повторяемости обыденного, повседневного. История не свершается в человеке, поскольку в схематичном однообразии сущность и бытие обречены на вечный диссонанс, единство мира ищет себя в бытии, а «совершенство» также принимает схематичный характер. Логично, что в таком случае «ряд является «совершенным», когда он конденсирован в себе и замкнут, то есть, когда каждый термин есть предел прогрессии или регрессии и каждая прогрессия или регрессия, содержащаяся в ряду, имеет в нем предел» [181, с. 189]. В другом случае, она предстает феноменологической и технологической невозможностью развития [182]. Проецируя выражение схематизма восхождения на мифические трансформации постклассического искусства, М. Лифшиц фиксировал искусственный перенос линейного становления на внутреннюю логику такого мифа: «В двадцатом веке сама логика часто становится мостиком к алогизму, намеренно принятой бессмыслицей. Для этого нужно преувеличить формальную чистоту логического порядка, превратив его в голый факт, оторванный от реального содержания» [183, с. 143]. Таким образом, логическая замкнутость становления предстает и парадоксом одновременного утверждения и отрицания «линейности» пройденной логики. Но и сохранение, и отрицание таковой происходит субъективно-зряшным или воображаемым структурализмом, который, в свою очередь, осуществляется не менее парадоксальным образом через деконструкцию мира и сознания. Рядоположенность количественного многообразия является причиной и следствием субъективистских предпосылок выворачивания основания логики в математическую логику, превращения всеобщего в множественность, обезличивания количества и сведения его к сумме чисел, как и перевод мира в пространство математического сознания («искусственного интеллекта»). «Число – безличный деятель нашего века. Память – для этих чисел» (Т. Имамичи) – отчаянная констатация абсолюта количественности за счет утраты субстанциальных модусов непосредственности человеческой сущности. Возвеличение математики, под которую подводится логика (что продемонстрировал Г. Спенсер модификациями логической системы Аристотеля), целесообразно в технологически-функциональных пределах информационной эры. Но феномен технократического мышления абсолютизирует математическую схему и репрезенутет ее как высшее достижение культуры. В отличие от кантовского, семантическая патология математического схематизма (когда таковой возводится в императив общественных отношений) обусловлена вынужденностью редуцирования всего, что в него не вмещается – многообразия жизни. Таким образом, «чистая форма» диалектического Понятия не преодолевается, а подменивается иною «чистою формою», которая также исключает из себя реальное многообразие жизни, но ценой утраты всеобщности. «Сумасшествие» логики наступило не в связи с требованиями развития новых информационных технологий, которые непосредственно связаны с темпами развития математической логики. Ведь как раз в этом направлении «линейное» математическое мышление уже принципиально неэффективно. Связь исчерпанности такого способа мышления в математике с исчерпанностью классического типа общественных отношений стала очевидной, учитывая характер противоречий современных типов технологии программирования и многомерный характер пользователей. Ю. Затуливетер видит природу такого парадокса в следующем: «В чем причина такой диспропорции (между спросом и предложением на информацию – М.Ш.)? Прежде всего в консервативности технологий программирования. В модели последовательного счета открыт парадоксальный феномен. У фон Неймана память линейна, т.е. имеет одно измерение, в то время, как память пользователя многомерна. Цель программирования – уложить многомерное многообразие структур окружающего мира в прокрустово ложе одного измерения. Технологии программирования направлены на облегчение этого в условиях реальной машинной среды. На практике проблема «линейного прокрустова ложа» усугубляется. В технических реализациях модели фон Неймана неизбежно расщепляются. Под расщеплением понимается обеспечение одновременного доступа к нескольким областям памяти. Это обусловлено необходимостью учитывать и преодолевать ограничения объемов и быстродействия запоминающихся устройств. С расщеплением памяти привносится параллелизм действий, что увеличивает производительность компьютеров, но резко усложняет архитектурные решения. При этом растет число степеней свободы и прогрессивно нарастают трудности управления машинным счетом. На программиста дополнительно ложатся проблемы упаковки многомерных структур данных и программ в отрезки памяти ограниченной длины, а также увязки динамики параллельных вычислительных процессов» /.../ «Эпоха доминирования модели последовательно счета – простейшей схемы машинного счета – завершается. Пространственная, функционально более мощная единая модель идет на смену простейшей модели последовательного счета. Она должна стать научной основой и гарантом «бескровного» перехода к единому информационному пространству» /.../ «Однако по мере исчерпания природных ресурсов и развития инфраструктуры прогрессивное значение частной собственности будет уменьшаться. Исторические возможности частной собственности ограничены. Сегодня отчетливо видны их границы» /.../ «Возможно, именно компьютерный мир готовится сделать исторически необратимый шаг к ускользающему до сей поры социализму» [184, с. 93–95, 98–100]. Означенный парадокс раскрывает тайну соотношения общественного времени и общественного пространства, вступающие в информационное время в беспредельность многомерного их соотношения, которое еще не стало фактом развития современной – по необходимости универсальной – методологии познания и преобразования постклассического мира. Как видим, развитие производительных сил сохраняет в себе тождество логики науки и логики истории, а также требует их имманентности. Но, поскольку современная история пребывает в пространстве оборачивания отношения мышления к бытию, то превратившаяся в мировой кризис ее фундаментальная коллизия обусловлена не только замыканием предела становления и пребыванием в исчерпанных формах своих предшествующих политико-экономических предпосылок. В этом перевернутом отношении непреодолимость предела обусловлена категориальною деструкциею исторического сознания, его неспособностью практически разрешать противоречия. Но экстраполяция кризисного времени на абсолютное историческое время неправомерно. Или может претендовать на правомерность исключительно при условии бездеятельного принятия апокалипсиса как неестественного конца истории. Исторические комплексы, которые стали модусами современного сознания, достаточно мощны даже при «игре в жизнь» или «лихачестве перед смертью». Таким образом, в контексте фундаментального противоречия основания, данная коллизия предстает парадоксом. С одной стороны, современная история может развиваться при условии теоретического «опережения» общественным сознанием общественного бытия, с другой – такое опережение имеет место, но в его научно-технократическом значении – мир моделируется по логике частности прагматических интересов, чем обусловливается антагонизм частного и всеобщего. Фундаментальное противоречие основания не только не разрешается, но и до крайности обостряется. А преодоление исчерпанного предела возможно через осуществление субстанциального перехода мира на адекватное его сущности качество основания, когда создается «базис как возможность универсального развития индивида и действительное развитие индивидов на этом базисе как беспрестанное устранение предела для этого развития, предела, который и осознается как предел, а не как священная грань. Универсальность индивида не в качестве мыслимой или воображаемой, а как универсальность его реальных и идеальных отношений. Отсюда проистекает также понимание его собственной истории как процесса и познание природы (выступающее также в качестве практической власти над ней) как своего реального тела. Сам процесс развития положен и осознан как предпосылка индивида» [185, с. 35]. Если феноменология духа суть отчужденный модус становления фундаментального основания истории в качестве атрибутивного принципа мышления, теоретического самопознания и условия превращения в феноменологию истории, то, в силу стихийности эволюции, феноменология индивидуального разума не помнит и не знает себя. Она также стихийна и производна как отражение. Феноменология духа есть результат классической истории, но не причина и не предпосылка, а тем более – не само основание. «Чувственная достоверность» феноменологии духа вынуждена быть случайной и безосновательной. Она абстрагирует свое «начало» от того, что в снятом виде присутствует в предметности духа и отдает себя делу случая. Феноменология духа обречена на то, чтобы законсервироваться в несчастном сознании, или в невозвращающийся в действительную реальность теоретический разум. В отличие от исторического и логического «начала» феноменологии истории, в чувственной достоверности «начала» феноменологии духа не присутствует то, что сам Гегель называл образованием и высвобождением из непосредственности субстанциальной жизни. А такое образование возможно через приобретение знания общих принципов, чтобы сперва дойти до мысли о существе дела вообще, а равным образом для того, чтобы подкрепить его доводами или опровергнуть, постигнуть конкретную и богатую полноту реальности по определенностям и уметь принять относительно ее противоречий надлежащее решение и составить серьезное суждение». Таким образом, культурное время феноменологии духа не обладает индивидуальной достоверностью или хотя бы статусом реальности для того, кто не есть Гегель. Феноменологическое время культуры требует превращения истории в основание достоверного становления каждого человека, а потому время как действительное основание индивидуальной жизни превращает общественное пространство в производную собственного осуществления. В долженствовании преодолевается вневременность идеального, предстающая в жизни замечательных людей как опережающая и преодолевающая непосредственно метафизические реалии эмпирического времени истории и времени культуры. Опережающие кульминанты культуры являют себя феноменологическим пафосом исторического сознания и экстазом непосредственности чувств в имманентной сиюминутности раскрытия всеобщего основания как основания всеобщего. В несвершившейся истории полнота всевременности начал и концов исторического мира случается, по словам русского поэта, в «минуты роковые» – «лишь теперь» и «как раз теперь». Но феноменологическое время культуры предполагает преодоление трагизма рокового раскрытия основания при сохранении его предельной революционности в непосредственном значении диалектики как всеобщей достоверности практики чувств. «Взлет» чувственного в субстанциальное пространство обусловливает субъективную предпосылку возникновения во всех уровнях познания некоторой фетишизации и даже догматизации принципа «деятельности по логике предмета» как его одновременное созидание. Выпадающие (для одних по велению собственной воли, для других – «по велению судьбы») мгновения озарения основанием творят дух и человека имманентно тому, как дух и человек творят время. В самоопределениях новой реальности, они творят друг друга в той степени, в какой онто-историческая определенность времени нуждается и допускает это творчество, нообозначая его определенность субъективным расположением не в пространстве пределов, а в самом пределе (жизнь в пределе и является интенсивностью времени культуры человека и ее диалектичностью). В силу этого феноменологическое время культуры выступает предельностью субъективной достижимости тождества разума и чувств. С одной стороны, даже озарения историей являются здесь случайными и детерминированными, вплоть до видимости фатализма. И только то, что в моменты озарения историческое время переживается сообща, как общее время, оно приоткрывает тайну своей общественности – меры движения и развития общего (коллективного). С другой – превращение основания в принцип субъективной воли снимает его безразличие к метаморфозам субстанции вообще, возводя таковые в акты и феномены предела меры человека. Иными словами, феноменология духа пребывает и консервируется в пределах становления, феноменология истории живет в пределе, в непосредственном самопреодолении индивидуальной феноменологии. Только индивидуально-всеобщему времени дана субстанциальная временность – «времени рука срывает все, во что рядится время» человеческими «руками». И это уже не тот человек, который о вечном только мечтает, стихийно видоизменяя его природу в абстрактной сфере категорий эстетики и науки. Прошедшее время предстало как уходящее, ускользающее, обманывающее, разочаровывающее, непостижимое пространство. Но, в силу сохранения экономической несвободы, в историческом измерении того же самого феноменологического времени чувственное пространство предстало и как сущностная недвижимость и неизменность, вплоть до низменности превращения в товарную категорию недвижимости жизненного пространства вообще. В своей существенной подлинности, история как феноменология реальности является культурой субстанциального времени опосредованной по всеобщему типу и опосредовано снявшей свою опосредованность человеческой непосредственности. В этом бытии не существует места для многочисленных, рожденных в пространстве закостенелых и закоснелых форм определений культуры. Индивидуальное многообразие времени культуры предстает как непосредственность единого времени и как единство времени в непосредственности каждого, когда преодоление времени предстает постоянным и плотным разрывом обыденных пластов бытия в их чувственном, моральном, религиозном, гносеологическом и т.д. образованиях. Феноменологическое время культуры как субстанциальное время чувств и достигает свою единственную подлинность как настоящее (действительное) время. Оно не может уже предстать ни как потерянное прошлое, ни как недоступное будущее. Оно – не ускользающее бытие, которое было обречено стать таковым в экзистенциализме каждый раз, когда было вынуждено быть понято как текучесть непосредственного и впасть в полное самоотрицание вплоть до отрицательности «ничто». Здесь не нужно (нет нужды) искать «вспомогательные» функции глагола «быть», поскольку он превращается в существительное, но таким образом, что тождество субъекта и предиката перестает быть потерей их (глагола и существительного) единства. Разрыв тождества субъекта и предиката в экзистенциализме обусловил появление специфической феноменологической инверсации, проявившейся в попытке индивида отредуцировать от себя становление в образе прошедшего времени. В романе «Зрелый возраст» из трилогии «Дорогами свободы» Ж.-П. Сартра, феноменологическая инверсация времени представлена феноменами временной регрессивности, анархизма «чистого бытия», конфликта свободы и времени, а также через инверсии трансформаций «ничто». Парадоксальность вневременности сиюминутности и метафизики пространства существования, их не-взаимообусловленность, не-взаимоопосредствованность, ложная, негативная диалектичность «тут» и «теперь», не могут не проявиться иначе, кроме как процессуальной самопотерей. Из искаженного переплетения времени и пространства внутренних и отчужденных противоречий сущности и существования человека, в котором не могла не возникнуть «проблема самоубийства как единственная философская проблема» (А. Камю), и вырастали ошибочные логические конструкции и сравнения, наподобие следующего: «...марксизм требовал покорить иррациональное начало в человеке, тогда как сюрреалисты не на жизнь, а на смерть встали на его защиту. Марксизм стремился к завоеванию тотальности, а сюрреализм, как великий духовный опыт, стремился к единству. Тотальность может потребовать повиновения от иррационального, если рационального достаточно для обретения господства над миром. Но жажда единства более требовательна. Ей недостаточно, чтобы все было разумным. Она стремится к тому, чтобы рациональное и иррациональное были уравновешены на одном и том же уровне. Нет такого единства, которое предполагало бы саморазрушение» [186, с. 192]. Но распространение смещения логических полей классического и «постклассического» времени-пространства феноменологии порождено, на мой взгляд, непониманием монистической тождественности «единства» и «тотальности». Остальные логические погрешности такого рода конструкций целиком и полностью вытекают из этого фундаментального заблуждения и вполне вмещаются в «облегченных» параметрах экзистенциального восприятия жизни. Ибо фатальное бессилие экзистенциального человека – это бессилие перед жизнью. И именно потому, что жизнь в действительной всеобщности пребывает в тождестве единого и тотального, она невозможна в их разделении друг от друга. Не имеет значения, состоится ли такое разделение в пространстве отчужденного отношения материального-идеального, или в пространстве отчужденного труда как политико-экономической посылки первого. Отличие становления человека как утверждение тотальной непосредственности в практическом тождестве мышления-бытия, когда сама практика становится «практикой» чувств, от абстрактного становления сущностных сил человека в пределах становления самого основания, выступает в начале действительной истории снятием априорного основания времени, конституируемого в форме безразличного общественного бытия и форм общественного сознания. Истинность непосредственного как тотальности единого предстает как полнота охвата переживаемого времени в пространственности чувственного. Временная метафизика личностного (как внешним образом опосредованного и опосредующего собой процесс снятия внешней формальности истории) преодолевается в рефлексирующей и проецирующей себя во всех временах длительности восприятия как перенос самодостаточности данного снятия в непосредственности переживания самопреодоления. Здесь самодостаточность принимает единственно возможную форму – форму разумного эгоизма, природу и содержание которого человечеству еще предстоит освоить. В силу сохранения предпосылок господства внешних форм, в частности, в виде необходимости решения утилитарных задач, феноменологическое время культуры в монизме как начале действительной истории может предстать разочарованием как следствие практически неосуществленного очарования идеальным. Такое разочарование есть переживание обрыва между следствиями «уходящего времени» и неосуществленными предпосылками времени будущего. Метафизика одновременно очарованного и разочарованного бытия связана с историческими возможностями освобождения свободы общества в целом и, следовательно, с таким восприятием себя в «настоящести» и «дали» истории, когда принципы идеала требуют аскезы, а их практическая направленность требуют преодоления таковой. Поскольку, как никогда в истории, в этом настоящем единстве внешних и внутренних форм оборачивается не только будущее, но и прошлое, метафизика двойственного (осуществления и неосуществления) субъективного сама уже становится предпосылкой того, что не только прошлое, но и будущее может быть представлено превращенными формами. Причем таким образом, что не только на будущее могут накладываться превращенные формы прошлого (поскольку чувственное восприятие выводит мечту о будущем из области научной фантазии в сферу ограниченной возможности образного представления непережитого времени), но и на прошлое накладываются формы будущего. Но будущее, в его идеальности, несовместимо с превращенными формами – оно приобретает таковые в его «интерпретациях», в герменевтическом адаптировании к настоящему. Возникает новый «экзистенциализм», феноменологическая проблематичность которого принципиально отличается от таковой в его классическом варианте. Классическому экзистенциализму было свойственно яростное сопротивление индивидуального времени – времени общественному, вплоть до волюнтаристской попытки экстракции индивидуального времени из времени как такового. Ведь если ценно только «здесь» и «теперь», то аннигилируется возможность прогрессивного снятия прошлых времен и становится невозможным будущее – «сиюминутность» предстает попыткой истребления времени. Фактически, экзистенциализм возвещал о том, что, принимаемое исключительно вне общественных опосредствований «Я» и «Они», непосредственное время представало истреблением основания «Я». Зыбкость уже вневременной экзистенции не могла не трансформироваться в отчаяние свободы, ибо в последней уже не было не только необходимости, но и самого индивида. Экзистенциализм оставался излишеством слов о свободе, компенсирующих отсутствие подлинности таковой. Отторжение логического из сферы непосредственного подчиняет последнее мистическому, «роковому», неведомому. И конечность экзистенциального сознания определяется не временным пределом истории, и не историческим пределом времени, через которое оно не может «прорваться» до сути, а агонией исторически опустошенного времени. Трагедия конечного сознания возникает как неспособность понять содержание и жизненную тенденцию собственной маргинальности, как и неспособность «заглянуть за предел», когда последний отождествляется с абсолютным концом. Форма перехода через этот предел и способ беспредельного самоутверждения закрепляется за прорывами духа. Но и сам «дух» уже предстает принципиальной противоположностью чувственному бытию как вожделенной сущности, «делает себе «харакири»» (Т. Манн) во имя непосредственности. Это без- образное движение экзистенциального понятия в обезличенном жизненном пространстве. В превращенных формах бытия утрачивается основание как объективная всеобщность. Поэтому, чем больше экзистенциальный индивид стремится к непосредственно-чувственному самоотождествлению, тем более ему приходится «самоотождествляться» с видимостями бытия. Это мир человека, в котором нет ни мира, ни человека, а есть лишь абсолютная самость космического хаоса. Дисгармония экзистенции выявляет субъективное определение безмерности хаоса в качестве сомнительного принципа индивидуальной жизни. Отчуждение идеальных форм разума проявляется как экзистенциальное отрицание разума, сама экзистенция есть форма отрицания идеального. Ориентация на чувственное как неопосредованную основу, вне всеобщности предметного становления истории, лишает ее тотальности и индивидуальной целостности. Возникают антиномии чувственного бытия как предпосылки существования и всеобщей непосредственности основания. «Неразумная форма разума», каковой Маркс называл гегелевский Разум, обернулась неразумной формой чувственного. Возникла логическая ситуация, когда и философия, и искусство сошли с ума. Нередко эта ситуация приобретала феноменологическую персонализацию. В этой ситуации можно было бы успокоиться замечанием Лессинга: «Если при определенных обстоятельствах человек не теряет разум, это означает, что ему нечего было терять». Но уступка смерти есть торжество некрофилии завершенной деформации эстетического. Основная же проблема заключается не только в необходимости понимания причин возникновения этой ситуации и выведения из нее гносеологических выводов, а в выявлении причин неестественной продолжительности ее агонии.
Дата добавления: 2015-05-31; Просмотров: 418; Нарушение авторских прав?; Мы поможем в написании вашей работы! Нам важно ваше мнение! Был ли полезен опубликованный материал? Да | Нет |