Студопедия

КАТЕГОРИИ:


Архитектура-(3434)Астрономия-(809)Биология-(7483)Биотехнологии-(1457)Военное дело-(14632)Высокие технологии-(1363)География-(913)Геология-(1438)Государство-(451)Демография-(1065)Дом-(47672)Журналистика и СМИ-(912)Изобретательство-(14524)Иностранные языки-(4268)Информатика-(17799)Искусство-(1338)История-(13644)Компьютеры-(11121)Косметика-(55)Кулинария-(373)Культура-(8427)Лингвистика-(374)Литература-(1642)Маркетинг-(23702)Математика-(16968)Машиностроение-(1700)Медицина-(12668)Менеджмент-(24684)Механика-(15423)Науковедение-(506)Образование-(11852)Охрана труда-(3308)Педагогика-(5571)Полиграфия-(1312)Политика-(7869)Право-(5454)Приборостроение-(1369)Программирование-(2801)Производство-(97182)Промышленность-(8706)Психология-(18388)Религия-(3217)Связь-(10668)Сельское хозяйство-(299)Социология-(6455)Спорт-(42831)Строительство-(4793)Торговля-(5050)Транспорт-(2929)Туризм-(1568)Физика-(3942)Философия-(17015)Финансы-(26596)Химия-(22929)Экология-(12095)Экономика-(9961)Электроника-(8441)Электротехника-(4623)Энергетика-(12629)Юриспруденция-(1492)Ядерная техника-(1748)

ВСТУПЛЕНИЕ 3 страница




Его неистовство вызывало порой удивление даже у друзей иединомышленников. Что же касается аудитории, то не раз ему приходилосьпресекать намеки из зала прямым и грозным вопросом: - Вы хотите сказать, что я продался советской власти?! Этого, по крайней мере, вслух никто сказать не хотел. Но, добавим, это бы и не было правдой. Продался ли он советской власти? Он действительно получал большие гонорары и в некотором роде был советским барином: отдыхал в лучших домах отдыха, беспрепятственно ездил по заграницам, снимал дачи, имел домработниц и даже собственный автомобиль, едва ли не единственный в целой стране. И, конечно, это не могло не усиливать его чувства комфортности и соответствия. Но какая это была ничтожная плата в сравнении с тем, что он сделал сам! Никакие блага, никакие почести, ни те немногие, что воздавались ему тогда, ни даже те, что воздаются сегодня, не могут сравниться с его страшным подвигом, не могут служить за него платой. Он дал этой власти дар речи. Не старая улица, а новая власть так бы и корчилась безъязыкая, не будьу нее Маяковского. С ним, еще долго об этом не зная, она получила в своевладение именно то, чего ей не хватало: величайшего мастера словеснойповерхности, гения словесной формулы. "Точка пули", "хрестоматийный глянец", "наступал на горло", "о времении о себе"... Это ведь в языке останется, хотим мы того или нет. Но и языкпартячеек и комсобраний, и ужас декретов, и бессмыслица лозунгов - с такойготовностью были им восприняты и с таким талантом преобразованы, что сталипочти афоризмом, почти искусством. На все случаи советской жизни он создалпословицу-пустословицу, поразительно соответствующую этой жизни - не какпоэтическая характеристика, но как обобщенная словесная формула,составленная из той же материи. Отныне любой председатель, любой секретарьсможет оживить свою речь цитатой: "Как сказал поэт..." И, казалось бы,дальше все та же жвачка, та же бессмыслица - но так искусно организованная,что как бы и смысл, и чувство, и строй души... Нет, ни за плату, ни по принуждению такого совершить нельзя. Это такслучилось, что выгода в основном совпадала,- как иначе, если служишь властии силе? - но сама служба не была выбором, а единственно возможным способомжизни. Он чувствовал двусмысленность своего положения, тому свидетельствоммножество оправдательных слов: "Не по службе, а по душе", "Вот этой строкой,никогда не бывшею в найме"... Он выстраивает сложные сооружения, чтобыобъяснить себе и читателю кажущуюся принужденность своего пути. И мне агитпроп в зубах навяз, и мне бы строчить романсы на вас -доходней оно и прелестней. Но я себя смирял, становясь на горло собственнойпесне. В этих крылатых итоговых строчках - двойная неправда. Агитпроп,конечно же, был доходней. Александр Блок, всю жизнь "строчивший романсы",записал у себя в дневнике незадолго до смерти: "Научиться читать"Двенадцать". Стать поэтом-куплетистом. Можно деньги и ордера иметь всегда".То есть, иными словами - стать Маяковским... Но и "себя смирял" - тоже неправда. Это запоздалая рассудочнаяформула, обобщенный ответ на упреки читателей и собственную ностальгию поюности. Ведь если наступал на горло собственной песне, то, значит, пел несвою, чужую! Этого Маяковский сказать не хотел, он так не считал, и этого небыло. Велик соблазн ухватиться за эту нить, но она заведет нас в тупик, нестоит. Слишком много личной заинтересованности, да попросту слишком многоталанта - для того, чтобы эти песни были навязаны кем угодно, пусть дажесамим собой. И не верность идее в нем поражает, а именно соответствие ей.Было много талантливых людей, воспринявших идею как благо, но все они противсобственного желания изменяли ей в своем творчестве. Таковы уж свойстваживой души, она не может ужиться с мертвой догмой, и чем более человекталантлив, тем больше проявляется противоречие. Бабель, Заболоцкий,Багрицкий, Платонов, Зощенко... Можно продолжить. Пастернак тоже бы хотел,как Маяковский, и время от времени пробовал. Выходило ходульно инеестественно, он выдавал себя в каждой строфе. Слишком много в нем быложивой, отдельной души, слишком много было Пастернака. В Маяковском же - Маяковского не было, вот и вся страшная тайна.Пустота, сгущенная до размеров души, до плотности личности - вотМаяковский. Милостивые государи! Заштопайте мне душу - пустота сочиться не моглабы. За двенадцать лет советской власти Маяковский написал вдесятеро больше,чем за пять предреволюционных лет. Он был не просто советским поэтом, он влюбой данный момент был поэтической формулой советского быта, внешних ивнутренних установок, текущей тактики и политики. И однако же то главноедело, которое он ставил себе в заслугу, не было выполнено, не было даженачато. Время свое он не отразил и не выразил. В 40- 50-е годы мы страстно читали его стихи, знали наизусть половинупоэм, но что мы знали о времени? Это теперь мы можем дополнить его строкитем фоном, тем подлинным вкусом и запахом времени, который нам сообщилидругие. Время выражается только через личность, только через субъективноевосприятие. Объективного времени нет. Маяковский же... Странно произнести.Между тем это очевидная истина. Маяковский личностью не был. Он не былличностью воспринимающей, он был личностью оформляющей, демонстрирующей,выдающей вовне, на-гора: Я себя советским чувствую заводом, вырабатывающим счастье. Вообще наше представление о нем как о личности складывается из чистовнешних черт: рост, лоб, глаза, челюсть, взмах руки и громовой голос. Он небыл, но он выглядел личностью, и гораздо более яркой, чем личность. Обратимвнимание на простую вещь: читая стихи, мы ведь постоянно это всепредставляем, да он и напоминает нам время от времени. А читая любогодругого поэта, до или после? Нет, конечно же, нет. Там мы можем лишьотдельно припомнить внешность автора, но, читая, слышим скорее себя, и этотем верней, чем субъективней стихи. Суть поэзии - личностное восприятие,слововыражение от него неотрывно, но оно несет подчиненную функцию.Очевидно, что поэзии нет без слова, но качество слова, его адекватность идаже само его вещество существует лишь в отношении к восприятию -первичному, личностному, субъективному... Маяковский - весь - вне этих категорий. Сам он это о себе хорошо знали вполне сознательно декларировал: Поэзия - это сиди и над розой ной... Для меня невыносима мысль, чтороза выдумана не мной. Я 28 лет отращиваю мозг не для обнюхивания, а дляизобретения роз. Он не был поэтом воспринимающим, он был поэтом изобретающим. То, что онсделал,- беспрецедентно, но все это - только в активной области, в сферепридумывания и обработки. Все его розы - изобретенные. Он ничего не понял вреальном мире, ничего не ощутил впервые. Есть большой соблазн сказать (и говорят), что он расширил границыпоэзии. Это, конечно, не так. Поэзия осталась там, где была, но он расширилсферу действий поэта, включив в нее собственно границы поэзии и еще многоеза их пределами. Этому постоянному соотношению: граница - и то, что внеее,- мы и обязаны потоку пустых версификаций, которыми на 4/5 заполненытома его произведений. Он и в этом, как и во многом другом, уникален, и еслиуникальность есть мера гениальности, то прибавим сюда и это обстоятельство. Он уникален и неподражаем, и печать его неповторимой личности - тойсамой спрессованной пустоты - несут даже графоманские строки. Но и самыелучшие, самые личные - не несут ничего иного. Вот, казалось бы, крик,идущий из сердца: Я - где боль,- везде! Нет сомнений, это сказал Маяковский, никто не мог бы, кроме него. Ноэта строчка ровным счетом ничего не значит. Ни контекст поэмы, ни общийконтекст Маяковского не дают оснований предполагать, что он чувствуеткакую-то боль кроме собственной. И даже независимо от контекста любая форматакого утверждения: я сострадающий, я сердобольный - работает против егосодержания и не может быть воспринята всерьез. Это формула, выведенная не изсобственных ощущений, а из общего, усредненного восприятия. Он подтвердилэто лет через десять, подставив в нее другие координаты: где пошлость,- везде! Здесь в точности та же самая фигура используется уже в противоположномсмысле, не в страдательном, а в винительном, точнее - в карательном. Что ж,можно и так. Но теперь она звучит уж совсем двусмысленно, и трудноудержаться от пародийного вывода: был везде, где боль, стал везде, гдепошлость... Не стоит придавать ему серьезное значение. Маяковский и впрошлом послужил пошлости, но и в будущем достаточно мучился собственнойболью. Эта боль называлась, быть может, не очень красиво: боль детской обиды,уязвленного тщеславия,- но она болела достаточно сильно, мы это знаем.Здесь прокол в его душевной пустоте, именно здесь она и сочится. Маленькийуголок души, где гнездятся боль и обида,- вот и все живое в большомМаяковском, остальное- только пустое пространство, заполненное внешнейэнергией. Но и это тоже не мало. Это то, что с ним примиряет, что делаетвозможным разговор с ним и о нем. Душевная боль всегда человечна, жалоба -всегда духовна. Жалоба на душевную боль, в конечном счете, всегда -молитва, потому что кто же может помочь, как не Бог? Тело твое просто прошу, как просят христиане - "хлеб наш насущныйдаждь нам днесь". Здесь цитирование прямого адреса - лишь смущенное прикрытие прямогоадреса. Вот что исчезло из стихов Маяковского после революции - жалоба. И снею - всякая возможность духовности. Только два-три раза возникают какие-товсплески, но они тонут в море коллективной пошлости, заполняющей теперь всесвободное пространство его души, всю ее воспринимающую пустоту. Обобщенный,мертворожденный словарь позволяет лишь угадывать нечто живое и личное. Он ипрежде питался общественным восприятием, но тогда оно не было стольоднозначным, в нем было много степеней свободы, и какое-то из направленийдвижения могло совпасть с подлинным личным мотивом. Теперь направление оказалось одно, и личный мотив с ним всегдасовпадал, так что жаловаться больше было не на что. Не на что - но и нечем. Многие из тех, кто любил Маяковского, кому нравилась "удача егодвижений", сочли эту перемену изменой. На самом деле измены не было, вовсяком случае, с его стороны. Изменило или просто - изменилось, как угодно,то общественное наполнение, через которое он всегда воспринималдействительность. Всю, в том числе и себя самого. В нас стойко сидит представление о том, что дореволюционный,романтический Маяковский одиноко и мужественно противостоял силе, апослереволюционный - силе служил. На самом деле этого не было. Он никогдане противостоял силе, а всегда противостоял слабости. Силу же -использовал. Сила застоявшихся мышц общества была использована им с огромнымчутьем и талантом в его стратегии и тактике успеха. Все шло в дело: иоранжевая (желтая) кофта, и рост, и голос, и бездарность друзей, и полнаяготовность интеллигенции, к тому времени, говоря словами незабвенногоВенички, достигшей таких духовных высот, что ей можно было с метра плевать врожу, и она бы не шелохнулась. Радостно плюну, плюну в лицо вам... Эти стихи он читал, тыча пальцем в конкретных людей в зале и даже плюяс эстрады в первые ряды, и все это - при полном доброжелательстве публики.Гак что "Голгофы аудиторий" следует признать поэтической гиперболой,выражением скорее его отношения к залу, чем зала к нему. В 13-м году, начинающий поэт, он объездил с друзьями пол-России инарвался лишь на несколько вполне благополучных скандалов. Он пишет об этомвремени: "Издатели не брали нас. Капиталистический нос чуял в насдинамитчиков. У меня не покупали ни одной строчки". Можно подумать, у него их были тысячи. Между тем за весь тринадцатыйгод он написал едва ли два десятка стихов, и почти все они были изданы. Но сила в то время была слишком аморфна, разлита в атмосфере времени,чтоб он сам мог ощущать ее направленное давление. Не то стало после Октября. Этот вихрь, от мысли до курка, и постройку, и пожара дым прибиралапартия к рукам, направляла, строила в ряды. Теперь он мог использовать внешнюю силу, лишь ей служа. Именно по отношению к этой службе постоянно возникает вопрос о егоискренности, возникает опять и опять, после всех ответов. Удивленный ирасстроенный Пастернак написал ему на подаренной книге: Я знаю, ваш путь неподделен. Но как вас могло занести Под своды такихбогаделен На искреннем вашем пути? Здесь вопросительная, недоумевающая интонация явно пронизывает всюстрофу целиком и относится не только ко второй, но и к первой и к последнейстрочке. Искренен ли, неподделен ли путь? Странный все же вопрос. Отчего он так актуален всегда, когда речь заходит о Маяковском? Неявляется ли сама его постановка свидетельством того, что данное явлениерасположено вне поэтической сферы? Что есть поэзия в конечном счете, как неточно выраженная искренность? Спросите, искренен ли Баратынский? ИлиЛермонтов - действительно чувствовал и думал то, что писал, или чувствовалодно, а писал другое, руководствуясь, к примеру, деловыми соображениями? Не будем торопиться с ответом и выводом Продолжим немного нашу анкету,продвинем во времени, приблизим к Маяковскому. Иль я не знаю, что, в потемки тычась, Вовек не вышла б к свету темнота,И я - урод, и счастье сотен тысяч Не ближе мне пустого счастья ста? Искренний ли поэт Борис Пастернак? Действительно ли он верил в этуарифметику, и верно ли, что плакатные "сотни тысяч" с их опереточным"счастьем" были ближе ему, чем друзья и родные, чем сто знакомых инезнакомых, но конкретных живых людей, которые, очевидно, приносились вжертву, раз возникла такая альтернатива: что ближе, а что не ближе? Так можно спросить не об одном Пастернаке, да о нем-то, быть может, впоследнюю очередь, но это и важно и страшно, что даже о нем... И разве я не мерюсь пятилеткой, Не падаю, не подымаюсь с ней? Что за странность, чем это таким он мерится? И с каких это пор поэт вРоссии стал мериться чем-то кроме стихов? С каких... Да с тех самых пор. С тех пор, как все критерии сдвинулись сместа и серая муть проникла в самые стойкие, самые заполненные души. И, читая эти стихи Пастернака, мы не только не торопимся его уличить,мы просто надеемся, нам хочется думать, что он неискренен. Нам хочетсядумать, что он притворяется, со скоморошьей буквальностью повторяя привычныештампы, только для того, чтобы тут же воскликнуть: Но как мне быть с моей грудною клеткой И с тем, что всякой косностикосней? Это тоже еще немного риторика, но уже переход к самому главному, ктому, для чего и писались стихи: Напрасно в дни великого совета, Где высшей страсти отданы места,Оставлена вакансия поэта: Она опасна, если не пуста. И даже в этой прекрасной строфе, полной сдержанной силы и скромногодостоинства, мы оказываемся перед неминуемым выбором: или две первыестрочки, или две последние. А выбрав последние, должны принять, что "великийсовет" и "высшая страсть" - это тоже скоморошья дразнилка, фига вкармане... Вопрос об искренности того или иного художника, безусловно, актуален ив наше время, а тем более в то, легендарное. Однако оценка ответа не всегдаоднозначна. Зощенко написал о Беломорканале и, говорят, сделал это совершенноискренне. "И вот, я делаю вывод: Роттенберг благодаря правильному воспитаниюизменил свою психику и перевоспитал свое сознание и при этом, конечно, учелизменения в нашей жизни. И в этом я так же уверен, как в самом себе. Иначе я- мечтатель, наивный человек и простофиля". Интересно, согласились бы зэки Беломорстроя с такой мягкой самооценкойавтора? Хорошо хоть он допускает, пусть в негативной форме, саму возможностькакого-то "иначе". Значит, была червоточина в его чистой искренности.Талантливый человек всегда ненадежен, вакансия поэта всегда опасна... Да, конечно, поэзия и искренность - это в некотором роде синонимы. Нопоэзия не может быть и бесчеловечной. И что тогда лучше - бесчеловечнаяискренность или человеческое притворство? И это еще не последний выбор, здесь есть варианты. Проще всего сказать о Маяковском, что он был неискренен. Это можнодоказать многочисленными примерами, однако это вряд ли исчерпает вопрос.Декларативная поэзия, если признать ее существование, не может бытьискренней в каждый момент, так как руководствуется не сиюминутным чувством,а некоторым исходным убеждением, не концепцией, окрашивающей восприятие, азаранее выбранной установкой, предопределяющей все, вплоть до средстввыражения. Вспомним, однако, Аполлона Григорьева: "Художество как выражение правдыжизни не имеет права ни на минуту быть неправдою: в правде - егоискренность, в правде - его нравственность, в правде - его объективность"(курсив А. Григорьева). Я снимаю вопрос об искренности Маяковского не только потому, что оннеразрешим до конца, но и потому, что его решение - неплодотворно. Я снимаюэтот проклятый вопрос и ставлю вместо него другой: о правде. А на него мы,по сути, уже ответили Леонид Равич, ученик и поклонник, рассказывает: "Маяковскийостановился, залюбовался детьми. Он стоял и смотрел на них, а я, как будтоменя кто-то дернул за язык, тихо проговорил: - Я люблю смотреть, как умирают дети... Мы пошли дальше. Он молчал, потом вдруг сказал: - Надо знать, почему написано, когда написано, для кого написано.Неужели вы думаете, что это правда?" Неужели вы думаете, что это правда? Так он мог бы сказать о любой своейстрочке, о каждом стихе. Трудность восприятия его стихов есть трудность нахождения соответствия,фиксации подлинных чувств и оценок. Задача эта неразрешима в принципе,потому что на том конце стиха - не вожделенная суть и правда, а произвольновыбранная оболочка, то есть снова знак, а не смысл. Это был неутомимый дезинформатор. Не только истина в высшем смысле, нопростая обыденная правда факта не имела для него никакого значения. И не точтобы он всегда специально обманывал, но просто знать не знал такогокритерия. Декларативность и полемический строй стиха чрезвычайноподчеркивают это обстоятельство. Почти ни одно его утверждение невыдерживает сопоставления с реальностью - ни с реальностью чувства, ни среальностью быта, ни с реальностью, им же самим утвержденной в соседнихстихах или даже в соседних строчках. Любил ли он смотреть, как умирают дети? Он не мог смотреть, как умираютмухи на липкой бумаге, ему делалось дурно. "Вам, берущим с опаской и перочинные ножи..." Кто поверит, что этииздевательские строки написал человек, смертельно страшившийся вида крови идействительно бравший с опаской перочинный нож и даже иголку? А все кровавыеводопады с "сочными кусками человечьего мяса", как же они? Да точно так же.Грязь, пот, слюна, жевотина в изобилии текут по ступенькам его строк, и этовсе прекрасно уживается с его знаменитым гуттаперчевым тазиком, питьем кофечерез соломинку и мытьем рук после каждого рукопожатия. То само по себе, аэто - само. То - реальность изделия и воздействия, это - реальность жизнии быта. Разные вещи. Надо знать, почему написано, когда написано, для когонаписано. Он живет в удивительной семье из трех, на двусмысленном праве, настранном договоре - и пишет стихи о неких подонках, "присосавшихсябесплатным приложеньем к каждой двуспальной кровати". "Будьте прокляты! - искренне кричит он всем сытым в 22-м голодномгоду.- Пусть будет так, чтоб каждый проглоченный глоток желудок жег! Чтобножницами оборачивался бифштекс сочный, вспарывая стенки кишок!" Такаяизобретательность. А на даче в Пушкине устраивает воскресные приемы,многолюдные, человек на двадцать, и просит домработницу наготовить "всегопобольше". О своем личном импресарио - ведь был же у него и такой! - энергичном,хватком, напористом, шумном- он говорит: "Мне рассказывал тихий еврей..." Он изобличает обывательское отношение к власти: "Мы обыватели, насобувайте вы, и мы уже за вашу власть" - и буквально на следующей страницерассказывает о пресловутом литейщике, который убеждается, что власть "оченьправильная", помывшись в собственной ванне. Примеров не счесть. Отношение кправде факта и правде слова - вот, быть может, главный пункт егосоответствия той общественной системе, которой он столь верно служил. Здесьэпоха великого словоблудия встретилась со своим великим поэтом и уже нерасстанется с ним никогда. Большая общественная неправда отражается,дробится и преломляется в неправде и двусмысленности его личности. Он прекрасно знал в себе эту двусмысленность и достаточно рано научилсяее использовать. В статье "О разных Маяковских" (каково название!) он предваряетпубликацию "Облака в штанах" заявлением, что это другой Маяковский, не тот,что известен публике, а если она подумает, что такое-то место в поэмеозначает то-то и то-то, так нет, оно означает вот что... Примечательно, чтовозможность истолкования и даже сильнее - его необходимость была заданасамим Маяковским, и ведь это при том, что в поэтическом смысле стих его, какправило, прост и логичен и, за редким исключением, образной расшифровки нетребует. Этот камушек покатил литературоведческую лавину. Формирование авторскойличности Маяковского происходило в значительной мере за пределами егостихов, путем присвоения им весовых множителей, путем придания усиленного,конкретного смысла одним из его конструкций и приглушения, абстрагированиядругих. Например, "душу на блюде несу" - конкретная жертвенность, а"понедельники и вторники окрасим кровью в праздники" - абстрактныйромантический бунт. Таким образом, расплывчатость облика работает не вовред, а на пользу. Если все, что он говорит,- это как бы не всерьез, невполне так и может означать иное или попросту ничего не означать,- товыходит не так уж и страшно. Если кровожадность - это только поза, еслиорет, но никогда не вцепится или даже не думает того, что орет,- так ипусть себе, чего волноваться... Это было второе важнейшее право (после права на жалобу), которое отнялау него Революция. Когда реальные окровавленные туши повисли на реальных фонарных столбах,когда "серенький перепел" Северянин вынужден был навсегда покинуть Россию,опасаясь, чтоб в его настоящем черепе не кроился вполне материальныйкастет,- угрозы и подстрекательские призывы Маяковского потеряли право наотвлеченность и символизм. Не столько изменился сам Маяковский, сколькоизменилась цена его слова. А потом топырили глаза-тарелины в длинную фамилий и званий тропу Ветерсдирает списки расстрелянных, рвет, закручивает и пускает в трубу. Казалось бы, чем эта наглядная сценка страшней все тех же лабазников?Отчего мы в таком ужасе от нее шарахаемся и долго потом ощущаем в сердцемертвящий холод? Ведь тот же автор, та же тема, излюбленная, привычнаялиния... А разница в том, что теперь за страшным словом стоит подлинноестрашное действие и более того - уже совершенное! И нет теперь никакойвозможности, ну ни малейшей, перечислить куда-то безумный смысл этих слов,возвести их в гиперболу, в образ, в прием, черт знает куда, но толькоподальше от того единственного, что они означают... И все же мы так сразу не можем смириться, слишком в нас силенинтеллигент и обыватель. Мы начинаем метаться и искать окольных путей. Неможет быть, говорим мы себе, немыслимо! Чтобы русский поэт... неважно какой,нарушитель там, разрушитель... но есть же границы! Чтоб вот так публичнорадоваться массовым казням? И не сочувствия искать для расстрелянных, азвонкой веселой рифмы? Каких-то тарелин, будь они трижды неладны... Нет, этослишком, так не бывает... И от одной характерной черты Маяковского, от его комплексующегосладострастия, мы кидаемся к другой - к спасительной неоднозначности. Мыговорим себе: это он так, несерьезно. Это он врет, как всегда, а сам вглубине души сочувствует жертвам, как же иначе... Но для всех этих постыдныхинтеллигентских мыслишек у нас имеется только одно мгновение, отделяющее насот следующей строфы. Маяковский помнит о своей многоликости и, чтоб не былопересудов "о разных Маяковских", в ключевых, политически важных случаяхспешит поставить точку над i: Лапа класса лежит на хищнике - Лубянская Лапа Чека. Здесь уже четко названы исполнители и выражено отношение. Но вот,опять-таки не без двусмысленности: трудно отнестись с безоговорочнойсимпатией к этой дважды повторенной страшной лапе. И тогда, быть можетснова что-то почувствовав он выражается с окончательной определенностью: - Замрите, враги! Отойдите, лишненькие! А это - как будто специально нам адресовано. Обыватели! Смирно! У очага! Никакого сомнения - нам! Странная губительная эманация исходит от этого человека. Губительнаяпрежде всего - для правды. Нет таких воспоминаний о нем, нет такогорассказа о встрече с ним, где бы это не чувствовалось. У любых, самыхразличных авторов мы обнаруживаем одинаковое лавирование, ускользание отпрямого выбора, потоки поспешных истолкований с явным давлением на читателя.Асеев, Зелинский, Перцов, Катанян... Бог с ними со всеми. Но другие,достойнейшие имена покорно становятся в этот ряд, как только приближаются кнашей теме. Здесь, пожалуй, примечательнее всех - Корней Чуковский. Он был старше Маяковского на десяток лет и ко времени первого ихзнакомства в 14-м году считая вполне авторитетным критиком. И вот как в1940-м он рассказывает об этой встрече. "Он вышел ко мне, нахмуренный, с кием в руке и неприязненно спросил: -Что вам надо? Я вынул из кармана его книжку и стал с горячностью высказывать ему своеодобрение. Он слушал меня не долее минуты и наконец, к моему изумлению,сказал: - Я занят... извините... меня ждут... А если вам так хочется похвалитьэту книгу, подите, пожалуйста, в тот угол... к тому крайнему столику...видите, там сидит старичок... в белом галстуке... подите и скажите емувсе..." Обратите внимание на многоточия, которыми так щедро разбавляетЧуковский грубый ответ Маяковского. Он поясняет: "Это было сказано учтиво,но твердо". Видимо, многоточия как раз и должны выражать учтивость. "При чем же здесь какой-то старичок?" - растерянно удивляетсяЧуковский. "- Я ухаживаю за его дочерью. Она уже знает, что я - великий поэт...А отец сомневается. Вот и скажите ему. Я хотел было обидеться, но засмеялся и пошел к старичку". Засмеялся и пошел. Отчего же не обиделся? А потому что он, интеллигент,в данный момент разговаривал с хамом, а интеллигенту полагалось умилятьсяхамству, а вовсе не обижаться. С таким же умилением рассказывает Чуковский о злости, нетерпимости,высокомерии, каждый раз находя такие слова или, по крайней мере, пытаясьнайти, чтобы это выглядело как достоинство. И, конечно же, неоднократнопроговаривается. Впрочем, некоторые из его проговоров только сейчас выглядят таковыми, ав момент написания были тем, что требовалось. Чуковский рассказывает, например, как однажды привел Маяковского киздателю. Его сестры не понравились Маяковскому, они были "зобастые, усатые,пучеглазые". Да и сам хозяин оказался "белесым и рыхлым". Никаких другихотрицательных черт, кроме указанных внешних данных, Чуковский не приводит,но и этих достаточно. "Маяковский стоял у стола и декламировал едким фальцетом". (Разумеется,фальцет в приложении к Маяковскому выступает как чисто положительнаяхарактеристика.) Что декламировал? Ну конечно: А если сегодня мне, грубому гунну... "Самая его поза не оставляла сомнений, что стоглавою вошью называет онименно этих людей и что все его плевки адресованы им". Странно, плевки в лицо не пришлись по душе "этим людям". Видимо, они небыли настоящими интеллигентами. Нет, они не плевались и не кричали в ответ,все же понимали, что стихи есть стихи, но некоторые, если верить Чуковскому,тихо вышли из комнаты. Корней Иванович, вспоминая об этом, ругает их,конечно, но как-то дилетантски: "засеменил", "одна из пучеглазых"... ДоМаяковского ему далеко. "Случай этот произошел так давно,- признается Чуковский,- что многиеего детали я забыл. Но хорошо помню главное свое впечатление: Маяковскийстоял среди этих людей, как боец, у которого за поясом разрывная граната. Ятогда почувствовал, что никакие перемирия, ради каких бы то ни было целей,между ним и этими людьми невозможны, что в их жизни нет ни единой пылинки,которой он не отверг бы, и что ненависть к ним и к их трухлявому миру - длянего не стиховая декларация, а единственное содержание всей его жизни..." Ненависть - единственное содержание жизни... Нет, Чуковский здесь непродает Маяковского, он ему по-прежнему льстит. Просто надо учесть, что этописалось в такие годы, когда из всех человеческих (нечеловеческих) качествненависть имела наивысшую цену. Смешно и неприятно и страшно наблюдать, как серьезный критик,культурный человек неуклюже подделывается под эту эстетику. Он делает вид,что любит ненависть. Он пытается убедить себя и читателя, что действительносчитает сиюминутный эффект, бытовое, деловое действие стихов - высшимпоэтическим достижением. Он покорно все далее идет за Маяковским и вместе сним утверждает (а может, притворяется?), что бывают такие стихи -обращенные к врагам. Не формально обращенные, а по сути - стихи,предполагающие враждебную аудиторию, несочувствующего читателя, ненавидящегослушателя... Притворяется - или так и думает? Искренен ли? -.все тот же вопрос. Иопять обернем его иначе: правдив ли? Я позволю себе привести последний большой отрывок. Разговор идет об Уолте Уитмене. "Неплохой писатель",- снисходительнозамечает Маяковский и начинает выговаривать Чуковскому за низкое качествоего переводов. Чуковский, естественно, оправдывается, а затем читает новыепереводы, сделанные, по его мнению, именно так, как требует Маяковский. Нотот опять недоволен. "- Стихи занятные,- сказал он без большого восторга.- Прочтите ихДавиду Бурлюку. (Не правда ли, несколько однообразная реакция: то старичку,то Бурлюку.) Но все же в вашем переводе есть патока. Вот вы, например,говорите в этом стихотворении: "плоть". Тут нужна не "плоть", тут нужно"мясо".- Я не прижмусь моим мясом к земле, чтобы ее мясо обновило меня.-Уверен, что в подлиннике сказано "мясо". Это очень удивило меня. В подлиннике действительно было сказано "мясо".Не зная английского подлинника, Маяковский угадывал его так безошибочно иговорил о нем с такой твердой уверенностью, словно сам был автором этихстихов. Таким образом, начинающий автор, талант которого я, в качестве"маститого критика", час тому назад пытался поощрить, не только не принялмоих поощрений, но сделался моим критиком сам. В голосе его былаавторитетность судьи, и я почувствовал себя подсудимым". Что нам в этом отрывке? Да много разного. Ну, во-первых, булыжноевысокомерие Маяковского даже по отношению к Уолту Уитмену, которому он былочень многим обязан *. Во-вторых, детская легкость приманки - на что ему еще было клюнуть,как не на мясо, излюбленную стихотворную пищу? И авторитетность судьи - нетого, кто выносит суждения, а того, кто судит, того, кто засуживает... И,конечно же, радостное самоуничижение Чуковского и готовность быть подсудимым- вполне соответствуя времени*. Но все это, в тех или иных вариантах, нам было известно и раньше.Главное не это. А главное то, что Корней Иванович, большой писатель,серьезный человек, сообщает нам, что в подлиннике было "мясо", а не "плоть",прекрасно зная (уж тут - никаких сомнений!), что в английском языке несуществует двух разных слов для обозначения этих понятий! Есть одно слово:flesh - мясо, оно же плоть. И читателю не надо знать английского подлинника и не надо угадывать его"так безошибочно", чтоб увидеть, что ему попросту дурят голову.* Но зачем же так наивно, так по-детски обманывать читателя? Я думаю, Чуковский просто не мог иначе. Взявшись писать о Маяковском,он автоматически включался в ту всеобщую систему вранья, которая вокругМаяковского существовала и непрерывно подпитывалась эманацией его личности.Можно даже сказать, что здесь не было обмана, а правдивое существование всистеме лжи. Потому что и читатель, взявшись читать о Маяковском, не ждал отавтора никакой правды, а ждал очередной занятной легенды и заранее обещал незамечать противоречий: Ах, обмануть меня не трудно! Я сам обманываться рад! * Когда на одном из таких диспутов критик Орлинский сказалпримирительно, что среди присутствующих нет сторонников заколачивании игильотины, Маяковский с места выкрикнул: "Есть!.." * Позднее он расплатится с ним до конца: "В тесном смокинге стоитУитмен, качалкой раскачивать в невиданном ритме. Имея наивысший американскийчин - "заслуженный разглаживатель дамских морщин". * "Все, что разрушал ты - разрушалось, в каждом слове бился приговор".Так писала как раз тогда о Маяковском Анна Ахматова, живя тем, что осталосьот разрушения, в смертельной тоске ожидая приговора сыну... * Кстати сказать, английский подлинник, так чудесно угаданныйМаяковским, содержит, пожалуй, еще больше патоки, чем забракованный имперевод, и не дает ни малейших оснований истолковывать слово flesh как"мясо". Здесь Уитмен даже не говорит "прижмусь", он говорит "прикоснусь,притронусь".I will not touch my flesh to the earth As to other flesh to renew me. Яне прикоснусь моей плотью к земле, Как к другой плоти, чтоб она обновиламеня. Здесь скорее, быть может, уместно "тело", но никак не "мясо

Глава четвертая. БРАТЬЯ-РАЗБОЙНИКИ




Поделиться с друзьями:


Дата добавления: 2015-06-28; Просмотров: 394; Нарушение авторских прав?; Мы поможем в написании вашей работы!


Нам важно ваше мнение! Был ли полезен опубликованный материал? Да | Нет



studopedia.su - Студопедия (2013 - 2024) год. Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав! Последнее добавление




Генерация страницы за: 0.012 сек.