КАТЕГОРИИ: Архитектура-(3434)Астрономия-(809)Биология-(7483)Биотехнологии-(1457)Военное дело-(14632)Высокие технологии-(1363)География-(913)Геология-(1438)Государство-(451)Демография-(1065)Дом-(47672)Журналистика и СМИ-(912)Изобретательство-(14524)Иностранные языки-(4268)Информатика-(17799)Искусство-(1338)История-(13644)Компьютеры-(11121)Косметика-(55)Кулинария-(373)Культура-(8427)Лингвистика-(374)Литература-(1642)Маркетинг-(23702)Математика-(16968)Машиностроение-(1700)Медицина-(12668)Менеджмент-(24684)Механика-(15423)Науковедение-(506)Образование-(11852)Охрана труда-(3308)Педагогика-(5571)Полиграфия-(1312)Политика-(7869)Право-(5454)Приборостроение-(1369)Программирование-(2801)Производство-(97182)Промышленность-(8706)Психология-(18388)Религия-(3217)Связь-(10668)Сельское хозяйство-(299)Социология-(6455)Спорт-(42831)Строительство-(4793)Торговля-(5050)Транспорт-(2929)Туризм-(1568)Физика-(3942)Философия-(17015)Финансы-(26596)Химия-(22929)Экология-(12095)Экономика-(9961)Электроника-(8441)Электротехника-(4623)Энергетика-(12629)Юриспруденция-(1492)Ядерная техника-(1748) |
ЭКСКУРС I Одиссей или миф и просвещение 2 страница
74 Макс ХОРКХАЙМЕР, Теодор В.АДОРНО лом принесения в жертву, которым человек, противопоставляя свое сознание природной связи, торжественно празднует самого себя. И поэтому отчасти верным оказывается известный рассказ из скандинавской мифологии, согласно которому Один повесился на дереве в качестве жертвы самому себе, и тезис Клагеса, гласящий, что всякая жертва есть принесение в жертву Богу Бога, как оно и изображается в монотеистической перелицовке мифа, в хриетологии." С тем только, что тот слой мифологии, в котором самость выступает в качестве жертвы самой себе, выражает собой не столько изначальную концепцию народной религии, сколько, напротив, включение мифа в цивилизацию. В классовой истории враждебность самости жертве всегда включала в себя жертвование самостью, ибо оплачивалось отрицанием природного в человеке ради господства над не являющейся человеком природой и другими людьми. Именно это отрицание, ядро всякой цивилизатор-ной рациональности, является зародышевой клеткой продолжающей бурно разрастаться мифической иррациональности: отрицанием при- - продолжать оставаться при греках и о греческом мыслить по-гречески." (Ibid., S.10) Как тогда с таким неожиданным мнением, что "древнейший эллинизм содержал в себе зародыш платоновского божества", должна согласовываться представленная Кирхоффом и перенятая Виламовицем историческая точка зрения, усматривающая в мифических встречах nostos'a древнейшее ядро книги об Одиссее, остается невыясненным, подобно тому, как и в случае такого центрального понятия, каким является само понятие мифа, Виламовицу удается обойтись без достаточной его философской артикуляции. Тем не менее выказанная его сопротивлением иррационализму, до небес превозносящему миф, и его упорством в деле разоблачения иллюзорности мифов величайшая его проницательность неоспорима. И тем отчетливее позволяет отвращение к примитивному мышлению и доисторическим временам выявиться тому напряжению, которое всегда существовало между обманчивым словом и истиной. То, в чем Виламо-виц упрекает позднейшие мифы, произвол вымысла, должен был быть присущ уже древнейшим мифам благодаря pseudos'y жертвы. Этот pseudos родственен как раз тому платоновскому божеству, время зарождения которого Виламовиц датирует задним числом, эпохой архаического эллинизма. " Трактовка христианства как языческой религии жертвоприношения лежит в основе "Спасенного Христа" Вернера Хагеманна (Potsdam 1928). ЭКСКУРС I. Одиссей или миф и просвещение 75 родного в человеке спутан и делается непроницаемым не один только телос обуздания внешней природы, но и - телос собственной жизни. В тот момент, когда человек в качестве сознания самого себя отсекает себя от природы, ничтожными становятся и все те цели, ради которых он сохраняет себя живым: социальный прогресс, рост всех материальных и духовных сил, даже само сознание, а возведение на престол средства в качестве цели, принимающее в эпоху позднего капитализма характер откровенного безумия, различимо уже в праистории субъективности. Господство человека над самим собой, учреждающее его самость, виртуально есть во всех случаях уничтожение того субъекта, во имя которого оно осуществляется, потому что обузданная, подавленная и разрушенная самосохранением субстанция является не чем иным, как той жизненностью, быть функциями которой единственно и предназначены все действия самосохранения - собственно как раз тем, что должно быть сохранено. Противоразумность тоталитарного капитализма, чья техника, призванная удовлетворять потребности, в ее опредмечен-ном, определяемом отношениями господства облике делает невозможным удовлетворение потребностей и понуждает к искоренению человека - эта Противоразумность имела свой прототипической образ в герое, который избегает жертвы тем, что жертвует собой. История цивилизации есть история интроверсии, становления интровертивной жертвы. Другими словами: история самоотречения. Любой отрекающийся отдает больше от своей жизни, чем ему бывает возвращено, больше, чем та жизнь, которую он защищает. Этот процесс развертывается в контексте ложного общества. В нем каждый является слишком многим и оказывается обманутым. Но такова общественная необходимость, что тот, кто хотел бы уклониться от универсального, неравного и несправедливого обмена, но не отказаться от него, так что доведись ему, сразу ухватил бы себе неурезанное целое, тем самым как раз потерял бы все, даже тот скудный остаток, который гарантируется ему самосохранением. Все требует избыточных жертв: взамен жертвы. Именно таким и является Одиссей - самостью, беспрестанно превозмогающей самое себя12 и через то упускающей свою жизнь, ею спасаемую и уже только 12 Как, скажем, тогда, когда он отказывается оттого, чтобы тотчас же умер-
76 Макс ХОРКХАЙМЕР, Теодор В.АДОРНО лишь припоминаемую как скитания. И тем не менее он в то же время является и жертвой, приносимой ради упразднения жертвоприношения. Его барское самоотречение, будучи борьбой с мифом, замещает собой то общество, которое уже более не нуждается ни в самоотречении, ни в господстве: оно властвует над самим собой не для того, чтобы совершать насилие над собой или другими, но ради примирения. Трансформация жертвы в субъективность проходит под знаком того лукавства, которое всегда было присуще жертвоприношению. В лживости лукавства заключающийся в жертве обман становится элементом характера, увечьем самого "битого, тертого", на чьей физиономии запечатлены те удары, которые он, самосохраняясь, нанес самому себе. Здесь находит свое выражение связь духа и физической силы. Носитель духа, повелитель, в качестве какового почти всегда представляем хитроумно-лукавый Одиссей, несмотря на все рассказы о его подвигах в каждом из случаев физически слабее тех архаических сил, с которыми он вынужден вести бой не на жизнь, а на смерть.Те случаи, в кото- твить Полифема (IX, 302); когда он терпеливо сносит жестокое обращение с ним Антиноя, чтобы не выдать себя (XVII, 460 и сл.етр.). Сравни далее эпизод с ветрами (X, 50 и сл.етр.) и пророчество Тиресия в первой nekyia (XI, 105 и сл.етр.), которым возвращение на родину ставится в зависимость от обуздания собственного сердца. Правда, тут отказ Одиссея пока еще носит характер не дефинитива, но только лишь отсрочки: чаще всего акты мести, в которых он отказывает себе, тем с большим размахом осуществляются им позднее: страдалец терпелив. В его поведении еще до известной степени открыто лежит на поверхности, в качестве естественной цели, то, что позднее в тотальном императивном самоотречении скрывает себя, чтобы тем самым только лишь и обрести неодолимую власть, власть закабаления всего естественного. С переносом его в субъект, с эмансипацией от предзаданного мифом содержания, подобного рода закабаление становится "объективным", вещественно независимым от любых частных целей человека, оно становится всеобщим рациональным законом. Уже в терпении Одиссея, что отчетливо демонстрируется тем, что происходит вслед за убийством женихов, месть превращается в юридическую процедуру: окончательная реализация мифического порыва откровенно становится целесообразным инструментом господства. Право является отказывающейся от непосредственного исполнения местью. В силу того, однако, что подобного рода ЭКСКУРС I. Одиссей или миф и просвещение 77 рых прославляется голая физическая сила нашего искателя приключений, случаи провоцируемого женихами кулачного боя с Иром и натягивания тетивы лука, являются ситуациями спортивного рода. Самосохранение и телесная мощь расходятся врозь: атлетические способности Одиссея являются способностями джентльмена, который, будучи избавленным от практических забот, может тренировать свое тело по-барски сдержанно. Дистанцированная от насущных потребностей самосохранения сила идет как раз на пользу самосохранению: в ходе agon'a со слабосильным, прожорливым, недисциплинированным бродягой или с теми, кто беззаботно предаются праздному безделью, Одиссей символическим образом учиняет над этими аутсайдерами повторно то, что реально было учинено над ними задолго до того организованным по-мещичеством, и легитимирует себя в качестве аристократа. Но там, где он встречается с первобытными силами, не одомашненными и не расслабленными, ему приходится труднее. Ни в одном из случаев он не выказывает способность сам вступить в физическую схватку с продолжающими свое экзотическое существование мифическими силами. Он вынужден признать те церемониалы жертвоприношения, с которыми он вновь и вновь встречается, в качестве предданных: нарушить их он не в состоянии. Вместо этого он формально превращает их в условие своего собственного разумного решения. Последнее всегда осуществляется как бы внутри праисторического приговора, лежащего в основе ситуации жертвоприношения. То, что древняя жертва, между тем, сама была иррациональной, представляется уму более слабого как глупость ритуала. Последний остается признанным, его буква пунктуально соблюдается. Но ставший бессмысленным приговор опровергается тем, что его собственный устав то и дело предоставляет возможность избе- еуцейская терпеливость формирует себя на чем-то лежащем вне себя самой, на тоске по родине, она приобретает черты чего-то человеческого, почти того, чему можно доверять, что отсылает в каждом отдельном случае за пределы отложенной мести. В развитом буржуазном обществе и то и другое потом кассируется: вместе с мыслью о мести становится табу также и ностальгия, а как раз этим месть и возводится на престол, опосредованно становясь местью самости самой себе.
78 Макс ХОРКХАЙМЕР, Теодор В.АДОРНО жать его. Не кто иной, как стремящийся к господству над природой дух в состязании с ней всегда добивается отмщения за превосходство природы над ним. Все буржуазное Просвещение едино в требовании трезвости, чувства реальности, правильной оценки соотношения сил. Желание не смеет быть отцом мысли. Но это происходит от того, что всякая власть в классовом обществе связана гложущим сознанием собственного бессилия перед лицом физической природы и ее социальных преемников, многих. Только сознательно управляемое приспосабливание к природе делает последнюю подвластной тому, кто физически слабее. Рацио, вытесняющее мимезис, является не просто его противоположностью. Оно само есть мимезис: мимезис мертвого. Субъективный дух, ликвидирующий одушевленность природы, овладевает омертвленной природой только тем, что имитирует ее косность и ликвидирует самого себя в качестве анимистичного. Подражание начинает служить господству не позднее того, как человек пред человеком становится антропоморфным. Схемой одиссевого хитроумия является овладение природой посредством такого рода уподобления. В оценке соотношения сил, которой выживание как бы заранее ставится в зависимость от признания собственного поражения, виртуально - от смерти, уже заложен in mice принцип буржуазного дезиллюзионизма. внешняя схема овнутре-ния жертвы, самоотречения. Хитроумный выживает только ценой своих собственных грез, которые он девальвирует тем, что расколдовывает, подобно силам вовне, самого себя. Он никогда не может иметь именно все целиком, он всегда должен уметь ждать, иметь терпение, отказываться, он не смеет отведать ни лотоса, ни плоти священных быков Гипериона, и когда он ведет свой корабль сквозь теснину вод морских, он должен включать в калькуляцию утрату тех своих спутников, которых срывает с судна Сцилла. Он проскальзывает, лавируя, сквозь, ему удается выжить, и весь тот почет и слава, которые воздаются ему за то им самим и другими, свидетельствуют лишь о том, что звание героя приобретается исключительно лишь ценой смирения порыва к цельному, всеобщему, безраздельному счастью. Это формула хитроумия Одиссея - то, что отступник-инструментальный дух, покорно подлаживаясь к природе, воздает ей тем самым ЭКСКУРС I. Одиссей или миф и просвещение 79 должное и как раз благодаря этому обманывает ее. Мифические чудовища, в зоне действия власти которых он оказывается, представляют собой во всех случаях как бы окаменелые договора, правовые притязания праисторической эпохи. Так предъявляет себя ко времени развитого патриархата более древняя народная религия в ее распыленных реликтах: под небом Олимпа они превратились в фигуры абстрактной судьбы, чуждой чувственности необходимости. То, что было невозможно, скажем, выбрать иной маршрут, кроме такового между Сциллой и Харибдой, можно было бы истолковать вполне рационалистически, как трансформацию в миф превосходства сил морского течения над старинным кораблем. Но в переложении на предметность мифа природное соотношение силы и бессилия уже принимает характер правового отношения. Сцилла и Харибда имеют право на то, что попадает им в зубы, точно так же, как Кирке имеет право на превращение уязвимого, или Полифем - на тела своих гостей. Каждая из этих мифических фигур обязана вновь и вновь делать то же самое. Суть каждой из них - в повторении: его неудача была бы их концом. Все они несут на себе черты того, что учреждается в мифах наказания, таких, как миф о преисподней, Тантале, Сизифе, Данаидах, приговором богов Олимпа. Все они являются фигурами принуждения: гнусные зверства, которые они совершают, являются тем проклятьем, которое тяготеет над ними. Мифическая неизбежность определяется эквивалентностью между этим проклятьем, чудовищным злодеянием, которым оно искупляется, и проистекающей из последнего виной, долгом, которыми проклятье репродуцируется. Все право в предшествующей истории несет на себе отпечаток этой схемы. В мифе каждый момент цикла возмещает ему предшествующий, тем самым способствуя инсталляции долговой связи в качестве закона. Против этого выступает Одиссей. Самость репрезентирует рациональную всеобщность наперекор неизбежности судьбы. Но так как он обнаруживает всеобщее и неизбежное перекрещивающимися друг с другом, его рациональность с необходимостью приобретает ограничивающую форму, форму исключения. Он должен выскользнуть из окружающих его и угрожающих ему правовых отношений, которые до известной степени предписаны каждой из мифичес- 80 МаксХОРКХАЙМЕР, Теодор В.АДОРНО ких фигур. Он воздает должное правовым установлениям таким образом, что они теряют над ним власть в силу того, что он делает уступку этой власти. Невозможно слышать сирен и не пасть жертвой их чар: им нельзя противиться. Противление и ослепление суть одно и то же, и тот, кто противится им, тем самым как раз и проигрывает тому мифу, с которым он повстречался. Но хитроумие есть ставшее рациональным противление. Одиссей и не пытается плыть каким-либо иным путем, кроме того, который пролегает мимо острова сирен. Он также не пытается, например, кичась превосходством своего знания, свободно услышать искусительниц, воображая, что его свобода послужила бы ему достаточной защитой. Он ведет себя тише воды, ниже травы, корабль следует своим предопределенным, фатальным курсом, и тут им реализуется только то, что сколь бы ни был он сознательно дистанцирован от природы, в качестве слушающего он полностью остается в ее власти. Он соблюдает договор своего послушания и пока еще дрожит у мачты, готовясь низринуться в обьятья погубительниц. Но он уже учуял ту лазейку в договоре, сквозь которую он ускользнет от его соблюдения при полном выполнении всех его статей. В праисторическом договоре не предусмотрено, обязан ли проплывающий мимо внимать пению сирен закованным или не закованным. Наложение оков, связывание относится лишь к той стадии, когда пленных уже более не умерщвляют немедленно. Одиссей признает архаическое всевластие пения тем, что, будучи технически просвещенным, заставляет связать себя. Он склоняется перед песнью желания и расстраивает ее так же, как он расстраивает планы смерти. Связанный слушающий стремится к сиренам точно так же, как любой другой. С той лишь разницей, что он принял меры к тому, чтобы в качестве обреченного не быть обреченным им. При всей силе его желания, отражающей могущество самих полубогинь, он не может устремиться к ним, поскольку гребущие спутники с воском в ушах глухи не только к призыву полубогинь, то также и к отчаянному крику своего повелителя. Сирены получают им причитающееся, но в буржуазной праистории оно уже нейтрализовано в страстное желание того, кто проплывает мимо. Эпос умалчивает о том, что сталось с сиренами после того, как скрылся из виду корабль. Но в трагедии это было ЭКСКУРС I. Одиссей или миф и просвещение
бы их последним часом, подобно тому, как таковым для Сфинкса был тот момент, когда Эдип разгадал его загадку, тем самым выполнив его приказ и его низвергнув. Ибо право мифических фигур, в качестве права более сильных, живо только благодаря невыполнимости его установлений. Когда же случается такое, что они удовлетворяются, то с мифом бывает покончено вплоть до самого отдаленного его наследия. Со времени счастливо-несчастливой встречи Одиссея с сиренами все песни больны и вся западноевропейская музыка в целом страдает от той абсурдности пения, которой в то же время любому музыкальному искусству вновь возвращается движущая его сила. С расторжением договора посредством неукоснительного следования его букве изменяется историческое местоположение языка: он начинает превращаться в обозначение. Мифический рок, фатум был одним с высказанным словом. Кругу представлений, к которому принадлежат неотвратимо приводимые в исполнение мифическими фигурами правопритязания судьбы, еще неизвестно различие слова и предмета. Слово обладает тут непосредственной властью над вещью, экспрессия и интенция перетекают друг в друга. Хитроумие, однако, заключается в том, что это различие используется. Тогда цепляются за слово для Того, чтобы изменить дело. Так возникает сознание интенции: нужда заставляет Одиссея убедиться в наличии тут дуализма тем, что он на опыте узнает, что одно и то же слово способно означать различное. В силу того, что имя Udeis может приписать себе как герой, так и никто, первый обретает способность разрушить чары собственного имени. Неизменяемые слова остаются формулами неумолимых законов природы. Уже в магии ее непреклонность должна была давать отпор непреклонности судьбы, которая в то же время и отражалась ею. Здесь была уже заключена противоположность между словом и тем, чему оно себя уподобляло. На гомеровской стадии она становится определяющей. Одиссей открывает в словах то, что в развитом буржуазном обществе называется формализмом слов: их долголетняя услужливость оплачена их дистанцированностью от соответствующего, их наполняющего содержания тем, что дистанцируясь от любого возможного содержания, они относятся точно так же ни к кому, как и к самому Одиссею. Из
82 Maw ХОРКХАЙМЕР, Теодор В.АДОРНО формализма мифических имен собственных и законоположений, которые подобно природе стремятся безучастно повелевать человеком и историей, вырастает номинализм, этот прототип буржуазного мышления. Себя самое сохраняющее хитроумие живет этим происходящим между словом и делом процессом. Оба противоречащих друг другу акта Одиссея при встрече с Полифемом, его повиновение имени и его отказ от него, с другой стороны, ведь тождественны друг другу. Он признает себя в качестве себя самого тем, что отрекается от себя в качестве Никто, он спасает свою жизнь тем, что заставляет себя исчезнуть. Такого рода уподобление мертвому посредством языка уже содержит в себе схему современной математики. Хитрость как средство обмена, где все идет, как надо, где выполняется договор и где, тем не менее, оказывается обманутым партнер, отсылает к тому типу хозяйствования, который появляется если не в мифической древности, то, по меньшей мере, в эпоху ранней античности: к древнейшему "случайному обмену" между замкнутыми натуральными хозяйствами. "Излишки при случае обмениваются, но центром тяжести в обеспечении остается производимое для себя"." Именно образ действий участника случайного обмена напоминает образ действия авантюриста Одиссея. Уже в патетическом образе бродяги феодал оказывается носителем черт восточного купца,14 возвращающегося с неслыханным богатством домой вследствие того, что ему впервые удается, вопреки традиции, вырваться за пределы узких рамок натурального хозяйства, "сплавать". Экономически авантюрный характер его предприятий является не чем иным, как иррациональным аспектом его рацио по отношению ко все еще преобладающей традиционной форме хозяйства. Эта иррациональность рацио нашла свое выражение в хитроумии как в уподоблении буржуазного разума любому неразумию, противостоящему ему в качестве еще более мощной силы. Хитроумный оди- " Max Weber. Wirtschaftsgeschichte. Muenchen und Leipzig 1924, S.3. " Виктор Берар особенно подчеркивает, правда не без некоторой апокрифической конструкции, семитский элемент в "Одиссее". Ср. главу "Les Pheniciens et I'Odyssee" в "Resurrection d'Homere". Paris 1930, S. 111 if. ЭКСКУРС I. Одиссей или миф и просвещение ночка уже является homo oeconomicus, которому однажды уподобятся все разумные существа: поэтому одиссея уже является робинзонадой. Оба прототипических потерпевших кораблекрушение превращают свою слабость - слабость индивидуума как такового, отделяющегося от коллективности - в свою социальную силу. Когда окзываются они отданными на произвол морских течений, беспомощно изолированными, самой их изолированностью диктуется им беспощадное следование атомистической выгоде. Они олицетворяют собой принцип капиталистического хозяйствования еще до того, как они начинают использовать наемного рабочего; но то, что из спасенного добра ими привносится в новое предпринимательство, проясняет ту истину, что с давних пор предприниматель вступает в конкуренцию кое с чем большим, чем только с прилежанием рук своих. Их бессилие перед лицом природы функционирует уже в качестве идеологии их социального превосходства. Беззащитность Одиссея перед лицом морского прибоя звучит как легитимация обогащения путешественника за счет туземцев. Позднее это было зафиксировано буржуазной экономикой в понятии риска: возможность гибели должна служить моральным оправданием наживы. С точки зрения общества с развитыми меновыми отношениями и его индивидов авантюры Одиссея являются не чем иным, как изображением того многообразия риска, которым пролагается путь к успеху. Одиссей живет в соответствии с тем первопринципом, которым некогда было конституировано буржуазное общество. Можно было сделать выбор - либо обмануть, либо погибнуть. Обман был родимым пятном рацио, выдающим его партикулярность. Поэтому в состав универсальной социализации, по проекту кругосветного путешественника Одиссея и соло-фабриканта Робинзона, изначально уже входит абсолютное одиночество, что становится очевидным в конце буржуазной эры. Радикальная социализация означает радикальное отчуждение. Оба они, и Одиссей и Робинзон, имеют дело с тотальностью: первый объезжает, второй созидает ее. Оба осуществляют это только будучи полностью оторванными ото всех других людей. Последние встречаются обоим исключительно лишь в отчужденной форме, как враги или как точки опоры, всегда -как инструменты, вещи. 84 Макс ХОРКХАЙМЕР, Теодор В.АДОРНО Однако одна из первых авантюр подлинного Nostos соотносится со временами намного более древними, чем варварский век шутовских проделок демонов и колдовства божеств. Речь идет о рассказе о лото-фагах, поедателях лотоса. Тот, кто вкусит от этого блюда, обречен подобно слушающему сирен или тому, к кому прикоснулся жезл Кирке. Но тому, кто стал жертвой этого колдовства, не предуготовано ничто дурное: "и посланным нашим / Зла лотофаги не сделали ".15 Ему угрожает лишь забвение и паралич воли. Этим проклятьем он обрекается не на что иное, как на первобытное состояние без труда и борьбы на "плодородных лугах"": "но лишь только / Сладко-медвяного лотоса каждый отведал, мгновенно / Все позабыл и, утратив желанье назад возвратиться, / Вдруг захотел в стороне лотофагов остаться, чтоб вкусный / Лотос сбирать, навсегда от своей отказавшись отчизны."17 Подобной идиллии, весьма напоминающей счастье наркотиков, при помощи которых при ужесточившихся общественных порядках порабощенные слои были принуждены обрести способность переносить непереносимое, не в состоянии предаться самосохранющийся разум, преследующий свои интересы. На самом деле она является лишь видимостью счастья, тупым растительным существованием, скудным, как существование животных. В лучшем случае это было бы отсутствием сознания несчастья. Но счастье содержит истину в себе. По сути своей оно есть результат. Оно расцветает на упраздненном страдании. Поэтому прав тот страдалец, которому неймется среди лотофагов. В противоположность им он отстаивает их же собственное дело, осуществление утопии, но посредством исторического труда, в то время как просто пребывание в состоянии блаженства лишает их каких бы то ни было сил. Но в силу того, что Одисееем осознается эта правота, она неумолимо вступает в отношения бесправия. Совершенно непосредственно его деятельность разворачивается как деятельность во имя господства. Это счастье "в дальних пределах мира"18 столь же мало допустимо для 15 Одиссея. IX, 91-92. 16 Там же, XXIII, 311. 17 Там же, IX, 93-97. 18 Jacob Burckhardt. Griechische Kulturgeschichte. Stuttgart o.J. Band Ш, S.95. ЭКСКУРС I. Одиссей ши миф и просвещение самосохраняющегося разума, сколь и более опасное из более поздних фаз. Ленивые разгоняются и отправляются на галеры: "Силой их, плачущих, к нашим судам притащив, повелел я / Крепко их там привязать к корабельным скамьям;"19 Лотос - восточное кушанье. И по сей день играют его мелко нарезанные ломтики свою роль в китайской и индийской кухне. Вероятно соблазн, приписываемый ему, является не чем иным, как соблазном регрессии на стадию собирательства плодов земли,20 равно как и моря, более древнюю, чем земледелие, скотоводство и даже охота, короче - чем любое производство. Вряд ли является случайностью то, что представление о сказочно-праздной жизни связывается эпопеей с поеданием цветов, даже если это такие цветы, про которые сегодня ничего такого и не скажешь. Поедание цветов, на Ближнем Востоке все еще общепринятое в качестве десерта, европейским детям известное в качестве липучки из розовой воды или засахаренных фиалок, обещает состояние, в котором репродукция жизни независима от сознательного самосохранения, блаженство сытости независимо от полезности планомерного питания. Воспоминание о самом отдаленном и самом древнем счастье, вспыхивающее в обонянии, все еще скрещивается с самой предельной близостью съедания. Оно отсылает вспять, к первобытному состоянию. И неважно, какую полноту мучений люди испытывали пребывая в нем, они не способны мыслить никакое счастье, которое не питалось бы образом этого первобытного состояния: "Далее поплыли мы, сокрушенные сердцем"21. Следующая фигура, которую перехитрил Одиссей - перехитрить и быть тертым, битым - это эквиваленты у Гомера - циклоп Полифем, несет свой единственный, величиной с колесо глаз как отпечаток того " Одиссея. IX, 98-99. 20 В индийской мифологии лотос является божеством земли (Ср. Heinrich Zimmer. Maja. Stuttgart und Berlin 1936, S.105 f.) Если тут существует связь с теми мифологическими преданиями, из которых вздымается древний гомеровский nostos, то тогда и встречу с лотофагами следовало бы квалифицировать в качестве одной из стадий спора с хтоничеекими силами. " Одиссея, IX, 105.
86 Макс ХОРКХАЙМЕР, Теодор В.АДОРНО же самого доисторического мифа: один единственный глаз напоминает собой нос и рот, он примитивнее, чем симметрия глаз и ушей22, лишь в силу которой, в единстве двух покрывающих друг друга ощущений, вообще имеют место идентификация, глубина, предметность. Но все-таки по сравнению с лотофагами он репрезентирует собой более позднюю, собственно варварскую эпоху, век охотников и пастухов. Варварство для Гомера совпадает с тем, что не практикуется систематическое земледелие и потому еще не достигнута систематическая, распоряжающаяся временем организация труда и общества. Циклопов он называет "не знающими правды"23, противными закону злодеями, потому что они, и в этом заключено нечто от тайного признания цивилизацией своей вины, "под защитой бессмертных имея / Все, ни руками не сеют, ни плугом не пашут; земля там / Тучная щедро сама без паханья и сева дает им / Рожь, и пшено, и ячмень, и роскошных кистей винограда / Полные лозы, и сам их Кронион дождем оплождает"24. Изобилие не нуждается в законе и цивилизаторный приговор анархии звучит почти как донос на изобилие: "Нет между ними ни сходищ народных, ни общих советов; / В темных пещерах они иль на горных вершинах высоких / Вольно живут; над женой и детьми безотчетно там каждый / Властвует, зная себя одного, о других не заботясь."25. Это - в некотором смысле уже патриархальная родовая община, базирующаяся на угнетении физически более слабых, но еще не организованная в соответствии с критерием постоянной собственности и ее иерархией, и, собственно говоря, именно разобщенностью обитателей пещер мотивируется отсутствие у них объективного закона и, тем самым, гомеровский упрек во взаимном неуважении, в диком состоянии. При этом позднее в одном месте опровергается прагматическая верность рассказчика его собственному цивилизованному приговору: на ужасный вопль ослеплен-
Дата добавления: 2015-05-26; Просмотров: 353; Нарушение авторских прав?; Мы поможем в написании вашей работы! Нам важно ваше мнение! Был ли полезен опубликованный материал? Да | Нет |