КАТЕГОРИИ: Архитектура-(3434)Астрономия-(809)Биология-(7483)Биотехнологии-(1457)Военное дело-(14632)Высокие технологии-(1363)География-(913)Геология-(1438)Государство-(451)Демография-(1065)Дом-(47672)Журналистика и СМИ-(912)Изобретательство-(14524)Иностранные языки-(4268)Информатика-(17799)Искусство-(1338)История-(13644)Компьютеры-(11121)Косметика-(55)Кулинария-(373)Культура-(8427)Лингвистика-(374)Литература-(1642)Маркетинг-(23702)Математика-(16968)Машиностроение-(1700)Медицина-(12668)Менеджмент-(24684)Механика-(15423)Науковедение-(506)Образование-(11852)Охрана труда-(3308)Педагогика-(5571)Полиграфия-(1312)Политика-(7869)Право-(5454)Приборостроение-(1369)Программирование-(2801)Производство-(97182)Промышленность-(8706)Психология-(18388)Религия-(3217)Связь-(10668)Сельское хозяйство-(299)Социология-(6455)Спорт-(42831)Строительство-(4793)Торговля-(5050)Транспорт-(2929)Туризм-(1568)Физика-(3942)Философия-(17015)Финансы-(26596)Химия-(22929)Экология-(12095)Экономика-(9961)Электроника-(8441)Электротехника-(4623)Энергетика-(12629)Юриспруденция-(1492)Ядерная техника-(1748) |
Феноменология общественного времени 2 страница
Формирование категориальной адекватности всеобщей природы времени происходило в философии и давало ей преимущества, но совсем не защищало от гносеологических затруднений. Последние же раскрывались через феноменологию восприятия и понимания абсолютного времени. Имея дело с пространством бесконечности в форме идеального, философия выдерживала не только невыносимость осмысления идеального в виде эмпирического «небытия». «Тайна» небытия бытия раскрывалась благодаря абстрагированию от эмпирического многообразия красок, звуков, форм, поскольку субстанция содержит их в себе в виде абсолютной – «чистой» силы множества возможностей. Именно поэтому эта тайна открывалась человеку в полночь, когда не мешали «второстепенные чувства», когда, терзаясь конечностью ускользаемого, он сосредотачивался на вечности. Тогда под видом совы Минервы его посещала Богиня мудрости, а вместе с ней – печаль понимания сущности вещей, которая превращала мощь субстанции в свободу. Правда, пока что только в свободу мысли. Но «экстракция» чувственности из наличного бытия могла произойти не только в полночь. Внешнее время замирало и перевоплощалось в особенное пространство мышления, когда, к примеру, сосредоточенный на ему одному известному/неизвестному, Сократ надолго застывал на месте (сосредотачивая напряженность времени в точке обезразличенного, «исчезнувшего» для него пространства) и был «отсутствующим» для окружающих; когда, слившись со временем, но не чувствуя его, Архимед целыми днями рисовал свои круги на песке; когда Вольтер терял ощущение времени и, не принимая пищу по три дня кряду, устраивал сцены, будучи уверенным, что его «поминутно» отвлекают на такие глупости, как прием пищи и т.п. Все герои времени мира познали пиршество жизни абсолютного времени не в абстрактном понимании «в-себе» и «через себя», а в их наиболее конкретном личностном воплощении и перевоплощении. Они дышали чистым временем и не захлебнулись им, а продолжили его течение. Время достигало высших состояний сознания за счет чувственной «потери сознания» – потери обыденной чувственности из сознания. Из этого эффекта прозрения рождались аффекты творения, представавшие высшим напряжением единства субстанциального мышления и субстанциальных чувств. И сила такого единства воспроизводила себя не только печалью музыкальных ноктюрнов, но и особенным смыслом всего, что порождалось таким единством – все они «были не в себе», потому что находились в субстанции времени, когда краски, звуки, формы, запахи концентрируются в особый эфир многообразного тождества, редко находящий свою гармонию в эмпиризме лишенного рефлексий чувственного восприятия. Поэтому вне теоретических рефлексий чувственность никогда не становится основой творчества, а радости плоти никогда не становятся радостями духа – ведь плоть никогда не знает, когда она одухотворена. Поэтому абсолютное время предстает не метафизической формой бытия, не «воплощением», «опредмечиванием» (вхождением в предмет через вхождение в образ), не той или иной формой материального движения (которая вплетена во всеобщую связь с другими формами), а движением вообще, точнее, таким движением, которое возникает развитием, взаимопереходом всего во все. Если же сова Минервы не посещала мятущийся дух мира, то наступал «час Быка» (согласно древней мифологии – между первым и вторым часом ночи) как час тревог и отчаяния, осознания необратимых потерь, что становилось бессонной тревогой, в которой время становилось, «останавливаясь» «на мгновение»[24], отдалялось и удалялось из индивидуального пространства, теряя пространство из времени, отвлекая его от времени, что вовсе не исключало убийство времени, но и укрепляло такое пребывание человека «не в себе», которое не компенсировалось своим «инобытием» в метафизике онтологии. Можно сказать, что все классическое время истории предстает «пунктиром» и контрапунктом посещений Минервы теоретического духа, и весь модерн с продолжением в постмодерне – это рожденное в «часе Быка» безумие. Следовательно, значимость абсолютного времени является таким же абсолютным в восхождении сущностного самосознания человека в его отношении с универсумом, которое возвращается в конструирование им самим отношения к «земному» миру. И то, что это измерение времени звучит ноктюрном или реквием, но не является «музыкой космических сфер» (И. Кеплер), предстает ноктюрном или реквием жизни за самой собой, которая не успевает состояться по сути и влачит себя как «экзистенциальное бытие». Объективистское выражение абсолютного времени является, его абстрактным самовыражением. Но, исходя из различий «глупой» и «разумной» абстракции[25], умная абстрактность абсолютного времени выступает таким самоотражением материальных вещей, в котором последние предстают теоретической формой существенной предметности связей реального мира и потому такая абстракция является теоретической формой конкретного. Таким образом, объективистское определение времени имеет два умных измерения: теоретико-методологическое, предоставляющее возможность понимания времени как абсолютного модуса существования мира (этот аспект отражен в историко-философском генезисе категории времени), и феноменологический, который в теоретико-проблемном измерении пока что остается открытой философской проблемой. Если же вспомнить три вопроса Канта: «Что я знаю?», «Что я должен сделать?», «На что я могу надеяться?», то в контексте реализации в жизни субстанциального значения абсолютного времени третий вопрос звучал бы таким образом: «Как я могу быть счастливым»? Счастливым способностью и возможностью творить время, творя мир. Как я могу быть счастливым через воспроизводство абсолютного времени в собственной жизни и собственной жизнью в это проклятое время, когда историческое время находится в сущностном антагонизме с субстанциальным временем? В таких общественных измерениях абсолютное время раскрывается как безотносительное, ничем иным не обусловленное, кроме как собственным самодвижением. Но это не безразличный объективизм. Эти недоступные «нетеоретичному уху» камертоны абсолютного времени постоянно воспроизводит история искусства во всех своих видах и их жанрах. В «наглядном виде» – особенно в истории литературного и музыкального творчества. В этом аккорде соотношение абсолютного времени и времени индивидуальной жизни время предстает тоской по преходящему, которое всегда осознает себя потом, а потому теряет и транжирует себя. Я однажды кувшин говорящий купил. «Был я шахом!» – Кувшин безутешно вопил. «Стал я прахом. Гончар меня вызвал из праха, Сделал бывшего шаха утехой кутил».
«Здесь владыки блистали в парче и в шелку, К ним гонцы подскакали на полном скаку. – Где все это? В зубчатых развалинах башни Сиротливо кукушка кукует: «Ку-ку!» (Омар Хайям)
Вместе с тем, именно в феноменологическом аспекте - то есть, в аспекте логики становления сознания человека как личности, возвышающейся к универсальному типу мышления, соотношения личностного и абсолютного раскрывается через превращение абсолютного времени в критерий субстанциальной свободы человеческой сущности. Субстанциальной свободы, потому что это сущностная свобода человека, независимая во все времена от экономической или социальной «свобод», но напрямую связанная с идеологической свободой в разумении идеологии как теории идей. А именно с идеями, образующими стержень способа жизнедеятельности, при условии, что такие идеи совпадают с принципом абсолютной основы мира. Эта высшая форма свободы может реализоваться не столько «благодаря», сколько «вопреки», поскольку в пространстве самоопределения относительно абсолютной основы истории личность выходит «один на один» с абсолютным временем, раскрывающимся мерой персонифицированной свободы. И здесь становятся наличным бытием не будничные драмы эффекта «подчинения границам» (обстоятельствам и компромиссным условиям существования), а исторические трагедии свободы, которая в действительности является возможной из-за противостояния таким границам и преодоления их. Именно поэтому, большинство избегает субстанциальную свободу и стремится лишь к свободе в виде возможности реализации «произвола желаний» (И. Кант). Но и в случае наличия воли к преодолению границ остаются исторические условия для возможности ее реализации. Образования «пустого пространства» (Брук) между феноменологической волей к преодолению метафизических пределов исторического времени и отсутствием готовности последнего (в совокупности объекта и субъекта его развития) разрешить фундаментальные противоречия собственного перехода в пространство действительного развития провоцирует феномен жизни не только в виде летаргического сна, но и своеобразной феноменологической комы. Этим объясняется «негативная диалектика» семантической палитры пессимистической персонализации времени, гамма которой «резонирует» в концепциях расчленения единства способа существования и сущности человека, когда искусственное растяжение субстанциальной бессодержательности исторического времени толкуется как праздное время, как время осознания и чувствования несвободы движения, как «время безвременья», как время «застывших сердец» и т.п. Ведь если определенная реальность продолжает существовать после того, как по существу себя исчерпала, она обусловливает собой трансформацию отрицания в наличную форму бытия, а наличное бытие получает регрессивное значение. Для Э. Чорана этот процесс обусловливается опустошенностью жизни, которое переживает себя скукой: ««Убить время» – банально и глубоко выражает себя несостоятельность скуки. Самостоятельность течения времени относительно непосредственности жизни делает нас уязвимыми со стороны несущественности в явлениях становления, потерявших свою субстанциальность; продолжительность лишена жизненного содержания. Жизнь непосредственности соединяет жизнь и время в эфемерное единство, которому мы отдаемся с простым пафосом наивности. Когда же внимание, плод некоторых внутренних неровностей, направляется на течение времени и удаляется от того, что пульсирует в становлении, мы оказываемся присутствующими в некоторой временной пустоте, которая, кроме мысли о развертывании чего-то, лишенного объективности, ничего нам предоставить не может. Скука является пленницей невнятного, исключенного из жизни времени (...) И тогда что остается? Вид человека и вид времени. Соединение двух «ничто» производит скуку – это общая жалоба, оторванная от жизни сознания. Ты хотел бы, но не можешь «жить» иначе как во времени, ты хотел бы окунуться в непосредственном, но можешь только «высохнуть» в эфире существование некоторого абстрактного становления» [107, с. 47–48]. Возникает замкнутый круг, который навязывает вывод: убить скуку означает убить время. Причем, согласно Чорану, «убить время» означает только «не иметь» больше времени. Любое средство против скуки является уступкой жизни, основа которого разрушается в гипертрофии времени. А существование можно стерпеть только в равновесии жизни и времени. Предел рождается из крайней жестокости (противостояния) этого дуализма. И тогда человек как жертва тирании времени, которая может еще «убить», если жизнь попадает в рабство сожаления? Этот тупик завершается одним – очередной болезнью духа, которая является естественной, «поскольку кормит дух» и «неплодотворное», если не выполняет эту функцию. Итак, мы встречаем ту же временную регрессивность, которая определяет себя «уменьшением Я» (К. Нойка), свертыванием субъективности в собственные переживания по поводу собственных переживаний: «не я страдаю в мире, а мир страдает во мне. Индивид существует только в той мере, в которой концентрирует в себе многочисленные страдания вещей – от лохмотьев до собора. И в этой же степени, он представляет жизнь только с того момента, в котором, от червя до Бога, все живое радуется и стонет в нем» [107, с. 48]. Если у сартровских персонажей обратная феноменология предстает регрессией «размышлений о размышлениях о размышлениях», в чорановском варианте это проблема «переживаний по поводу переживаний по поводу переживаний». В конце концов, этот процесс оборачивается сворачиванием феноменологического времени как процесса уничтожения пространства исторического времени в себе. Отсюда выводится «потребность в «чистом», очищенном от становления и лишенном вечности времени (...) Космическое обеднение «недолговечности», «увеличение» в себе временности, время без «течения». Рафинированный экстаз движения, полнота временности без полноты мгновений...» [107, с. 41]. И вполне закономерно, что «умерщвление времени» означает ««не иметь «больше времени», поскольку «существование можно выносить только в равновесии жизни и времени» [107]. Но когда из фундаментальных определений теряется развитие, время превращается в регрессивную логику времени. Образование антиномичности феноменологического и исторического времени провоцирует трансформацию состояния соотношения их отношения «один на один» на ту невыносимость, которая, в свою очередь, порождает эффект Мартина Идена, «выговорившего» свой отказ от этой невыносимости и неприемлемости, прыгнув в океан через иллюминатор. И разрешение противоречий в противостоянии феноменологического и исторического времени предстает в виде отказа от своей сущности в пользу дальнейшего однообразного и унизительного существования, или утверждения собственной сущности через отказ от существования. Фактически это не является разрешением означенного противоречия, а представляет собой очерчивание неестественности выбора, в который попадает человек при регрессии истории, ведь выбор лишенной сущности жизни, как и подтверждение сущности за счет отказа от жизни, в равной степени является поражением перед регрессивностью истории. В первом случае, существование попадает в плен невоспринимаемых, но принятых границ исторического бытия. И тогда существование в «чреве времени» (М. Волошин) превращается в добровольное заключение «в тюрьму (темницу) момента. Из нее один выход – в прошлое. Завесу будущего нам запрещено поднимать. Кто поднимет и увидит, тот умрет, то есть избавится от иллюзии свободы воли, которая является жизнью. Иллюзия действия. Майя. В будущее можно проникнуть лишь желанием. Для человечества воспоминание – это все. Это единственная дверь в бесконечность. Наш дух всегда должен идти в противоположном жизни направлении» [108]. Или на страдальческое переживание этого заключения: «О да! Время снова появилось. Время снова властно здесь правит и, вместе с гнусным стариком, вернулась вся его дьявольская свита: Воспоминаний, Сожалений, Судорог, Томлений, Страхов, Кошмаров, гнева и неврозов. Поверьте, что секунды теперь отчеканиваются громко и торжественно, и каждая из них, слетая с маятника, говорит: «Я – Жизнь, невыносимая, неумолимая Жизнь!». Есть лишь одна секунда в человеческой жизни, которой дано принести благую весть, единую благую весть, которая наводит неизъяснимый ужас. Да! Время царствует, оно вновь присвоило свою грубую диктаторскую власть. Оно погоняет меня как вола своей рогатиной: «Ну же, вперед, тварь! Обливайся потом, раб! Живи, проклятый!» [109, c. 168–169]. В этих мыслях присутствует зеркальное отражение деградации феноменологического времени истории, заковывающего себя в тупик добровольного рабства. А чем иным, кроме как деформацией может быть эта некрофилия самоотрицания человеческой жизнедеятельности? Ведь она представала игнорированием напряженной утонченности Н. Кузанского в размышлениях об абсолютном минимуме и абсолютном максимуме, страданий Бруно, последовательности Спинозы, одиночества возвышенного в диференцильно-интегральной монадологии Лейбница и всех, которые удерживали в себе абсолютное время истории и, как вольтову дугу, превращали его в персонифицированный свет истории. Ведь «негативно диалектическая субъективность» не может обойтись без гуссерлианского редукционизма. Депрессивность общества в регрессивные времена предстает транскрипцией этой феноменологической комы времени развития, перестающего быть развитием самого времени. Разумеется, у каждого есть свое «Я не смог», как и «Я не захотел». Действительно, неестественным для человека является существование в пространстве деформации, которая возникает, как описывает ее К. Розенкранц в «Эстетике безобразного» [110] в виде ординарного (низости, слабости, ничтожности); отвратительного (грубое, пустое и мертвое; гнусное: абсурдное, отталкивающее, злое); карикатурного. В пространстве деформации творческая жизнедеятельность наталкивается на эффект абсолютной абсурдности в виде безрезультатности: «Слышу этой ночью, как Сизиф поднимает камень в гору. Не могу, как Вы, представить его счастливым, но чувствую, что у него уже нет мотивов страдать. Он уже знает, что эта гора является всем, что у него есть. Кроме нее больше ничего нет (...). Камень упадет снова, это правда, но важно то, что чувствует Сизиф, пока он, вместе с камнем, поднимается в гору. Насколько он является богатым или бедным, когда достигает ее вершины. Поскольку эта гора и есть его жизнь. А Сизифу необходимо доказать не то, что он может удержать камень наверху, а то, что он может его поднять. Понимания именно этого мы должны достичь. (...) В мире, в котором мы должны идти до конца в своих надеждах, только так можно понимать истинное значение вещей. Здесь, на этой горе и происходит все. Наступит ночь, засияют звезды, и здесь мы найдем утром Сизифа, поднимающего камень. Боги думали, что обрекли его на бессмысленность, а он открыл для себя, что восхождение само по себе является прекрасным. Что следует любить солнце, которое согревает приклеенные к камню руки, как и траву, по которой он ходит, как и птицы, летающие над ним, и иногда, в полдень, когда ароматные травы пьянят их своими запахами, они поют. Затем гору покрывает осень, трава желтеет, цветы рассыпают свои лепестки и вечером Сизиф начинает чувствовать, что стареет и становится меланхоличным. Он вспоминает о том, сколько лет прошло с тех пор, как он в первый раз поднял на эту гору камень. Тогда он был очень молодым и даже не чувствовал его бремени. Доводила до исступления лишь мысль о тщетности усилий. Позже он открыл для себя красоту горы и с течением времени понял, что все его богатство заключается в этих восхождениях к ее высоте, находя, таким образом, в своих усилиях компенсацию, о которой боги не подумали, поскольку они никогда не понимали, почему в жаркий полдень, когда небо пахнет как опаленная солнцем трава, иногда этого достаточно для того, чтобы кто-то был счастливым, как не понимали боги и того, почему, иногда без явного мотива, люди чувствуют необходимость спешить» [111, с. 24–25]. В контексте проблемного «пунктира» данного очерка можно сказать, что феноменология депрессивного времени предстает следствием отставания человека от теоретической квинтэссенции самосознания истории, или опережения человеческих чувств, при опаздывающем категориальном мышлении общества (истории) от истинного смысла реальных противоречий. Таким образом, абсолютное время столь же невыносимо, как и мышление. Мышление является таким же невыносимым, как и абсолютное время. Отличие состоит лишь в том, что мышление невыносимо, когда определяет сущностные черты реального бытия, которые человек исторически не способен преодолеть, а абсолютное время реализует свою невыносимость в том, что преодолевает то, что мы не успеваем преодолеть. Поэтому время выносит нас даже тогда, когда мы его выносить не в силах. В таком случае, единственная возможность овладеть временем является «создание того, что время не способно унести с собой» (М. Муравьев). Это и есть способностью жить ежеминутно по законам вечности. Но истина конкретна. Адекватной конкретностью абсолютного времени может выступить общественное время в определенной форме, удерживающей все его существенные характеристики. Субъективные предпосылки преобразованных и опустошенных форм связаны с одной феноменальной видимостью истории, которая сводится к тому, что оно выглядит бесконечностью пространства, которое «помещается» в конечное пространство непосредственности человека. Но чувственное пространство единичного человека не обладает собственным основанием. В эволюции форм всеобщего, пространство человеческих чувств отождествляется с физическим временем ощущений, со стихийной, эмпирической, гносеологически не опосредствованной непосредственностью, или противопоставляется «умственным» в виде их антиномии. По этой логике, классическое «творение» истории находилось в пространстве, образовавшемся в разрыве между ощущениями и чувствами, которое было следствием их блуждание в логически-категориальных неопределенностях. Последние не снимали в эмпирии непосредственности антиномию идеального и материального, «бесчувственного разума» и «неразумных чувств» – в этом пространстве человек находил свою внешнюю меру в абстрактно идеальных и метафизически идеализированных формах. Как следствие – мнимость «очевидности» и «большей понятности» идеального пространства (пространства объема фигур логики, включая их буднично здравомыслящий смысл). С видимостью подобной метафизической легкости (хотя и ценой ее формализации, вплоть до превращения в формальность реального пространства) рождалась возможность его идеального определения. Отсюда возможности возведения исторического пространства в субъективистские представления о нем, или к географическому «распространению» индивида в истории, как и сужение его границ в пространстве повседневного бытия. Стихийное же созидание истории сочетало в себе зыбкость опосредований ощущений-чувств, никогда не достигавших наличного бытия в конкретно-историческом значении сущности человека. Сущности, не осознававшей себя в слепом и антиномичном опосредовании расщепленной основы и представавшей наличным бытием в гераклитовской печали по текущему времени. Выступая стихией непознанного, опосредования опережали в том же времени возможность собственного феноменологического воспроизводства и самопереживания, приобретая в логике мистическую форму. Поэтому все понималось только тогда, когда становилось прошлым и приобретало смысл угасшего становления. Все – потом, после, а потому, для классического человека – никогда. Вечное неуспевание за временем, представавшее не только идеально-феноменологическим, но и растерянным, распадающимся, а потому – неподвластным, почти всегда – роковым содержанием «ужасной истории» (М. Элиаде). Там, где субстанциальное самоопосредствование основания завершались монистическим совпадением идеального и материального, феноменологическое волеизъявление проявлялось субъективным могуществом истории. Но могущества не «самого по себе» как инсайт «тут» и «теперь» – оно представало силой достоверности всеобщего как внутреннего единства разума и чувства в историческом пробуждении (озарении историей) человека. В таком совпадении, восходившем к высшей форме исторической страсти, исчезало притворство равенства ощущения с видимостью чувственной доступности исторической пространственности самого человека. Предел представал как вступление в абсолютное пространство всемирно-общественного бытия и всемирно-общественного сознания – такой выход проявлял себя принципом раньше, чем возникала возможность его (принципа) овеществления. В этом овеществлении абстрактность принципа могла быть преодолена как осуществление фундаментального изменения отношения человека к единству исторического пространства и времени в самом себе. В феноменологическом воспроизведении общезначимого содержания пределов предыстории человеку необходимо было проститься со своим прошлым так, чтобы в момент его преодоления (как преодоления собственной абстрактности) постичь природу «исчезающей» формы Основания. Такое осознание необходимо для дальнейшего предотвращения гносеологических предпосылок возрождения его (Основания) изнанки. Тут «ничто» является не просто «лишенным форм и линий зыбким хаосом» (Бодлер), и не просто шаткостью субстанции, когда «неоформленная сущность и безвольна, и мертва» (М. Эминеску). Тут укореняется хаос как возможность любого, предельно иррационального извращения жизненных смыслов. Поэтому «возвращение» в виртуальное пространство изжитых форм истории предстает следствием гносеологической несостоятельности так называемого «переходного периода», формой регрессивности и деструктивности, которая вступает в уже не принадлежащие ей права отчуждения. В этой перевернутости не может быть рефлексивности времени, поскольку регрессивная форма субстанции в истории становится регрессивной формой мышления человека. А искусственная регрессия или не знает, либо игнорирует, либо, ужасаясь Основы, затягивается ею как водоворотом. Тождество диалектики и метафизики превращенных форм делает очевидным, что нельзя постичь логику революций форм вне логики форм революций. Трагизм проявления и постижения революций в совокупности тех или иных форм порождается тем, что напряженность изменения основ «обнажает» их в видимости «наблюдения всеобщности». Своей мнимой доступностью, «доступность наблюдения всеобщности» предоставляет обыденному сознанию иллюзию всесилия, что получает в переходные времена возможность удержаться на поверхности событий и даже подменять суть последних искаженными «ценностями». В плоскости воплощения преобразованного рассудка практическая логика снятия отчуждения подменяется рядоположенностью «уравненных сущностей». Эклектичность реальности не только получает здесь форму плоскости, но и превращается в мозаику культурных плоскостей. В этой искусственной суммарности полифонии истории десинхронизируется культура в ее статусе универсального атрибута цивилизации. Это связано с ее логико-эстетическим распадом посредством распространения «болезней духа» на «болезни чувств». Только если возникновение теоретических болезней духа обусловливалось отчужденным соотношением всеобщего и единичного в рамках становления, то в «болезнях чувств» укореняется патология основания, которое не развивается в ее субъективных трансформациях. Эта патология «одаривает» посредственностью неопосредствованную культурой непосредственность и порождает воинствующий агностицизм в отношении тотальности основания (не случайно фундаментальные понятия философии до сих пор вызывают агрессивное, а также репрессивное, отношение к себе), поскольку в неразвитости общественного сознания и общественных отношений эмпиризм оправдывает себя «очевидностью» и не воспринимает опосредования и сущность развития. Действительно, в консервативной устойчивости «застойных» эпох посредственность получает больше шансов выжить. В таком случае, историческая культура претерпевает такую феноменологическую трансформацию, когда «жизненное пространство» подчиняет существованию сущность развития и обособляется от субстанции исторического времени. И все же человечество познало реальность абсолютного времени. Это было время переворачивания основания, испытавшее великие страсти творения мира и преодоления пределов. Это было время, подстегивавшее себя («Время, вперед»), написавшее себя музыкой сопротивления в известной симфонии Шостаковича, отшлифовавшее марши, в ритмах которых был истреблен фашизм, вписавшее себя в четкости канонад смертельных боев и увековечившее себя в музыке жизни созидающей. Время творилось человеком и творило его «соответствующим своему понятию». Оно не принимало тления будней, а возвышало их в своем победном шествии. Оно не плесневело в мелких страстишках реэволюционирующего в «способ существования белковых тел» «тела», а возвышало к одухотворенной страсти. Оно не прозябало в тлене бытовых драм, а наполняло пространство бытия великим смыслом. Человек отвернулся от этого времени и это время покинуло его. «Эй, Сократ!» – окликнула гетера великого философа, шествовавшего в окружении своих учеников. «Вот ты с ними мучаешься, учишь думать. А я окликну их, и они тебя бросят и пойдут за мной!». «Возможно, – ответил Сократ. – Потому что ты их ведешь вниз, а туда легко двигаться. А я тяну их вверх, куда сложно взбираться». Характеризуя феноменологию времени современности, можно его диагностировать как такое, в котором Сократа победила гетера. И человечество «вступило в безвременье», выпало из времени, разместившись в опустошенные пространства своих глупых и мелочных потребностей. И время как будто остановилось. Но времени несвойственно останавливаться. И его покидание человечества на самом деле предстает вступлением человечества в минусовую систему координат, проклявшее его мукой познания небытия при жизни.
Дата добавления: 2015-05-31; Просмотров: 292; Нарушение авторских прав?; Мы поможем в написании вашей работы! Нам важно ваше мнение! Был ли полезен опубликованный материал? Да | Нет |