КАТЕГОРИИ: Архитектура-(3434)Астрономия-(809)Биология-(7483)Биотехнологии-(1457)Военное дело-(14632)Высокие технологии-(1363)География-(913)Геология-(1438)Государство-(451)Демография-(1065)Дом-(47672)Журналистика и СМИ-(912)Изобретательство-(14524)Иностранные языки-(4268)Информатика-(17799)Искусство-(1338)История-(13644)Компьютеры-(11121)Косметика-(55)Кулинария-(373)Культура-(8427)Лингвистика-(374)Литература-(1642)Маркетинг-(23702)Математика-(16968)Машиностроение-(1700)Медицина-(12668)Менеджмент-(24684)Механика-(15423)Науковедение-(506)Образование-(11852)Охрана труда-(3308)Педагогика-(5571)Полиграфия-(1312)Политика-(7869)Право-(5454)Приборостроение-(1369)Программирование-(2801)Производство-(97182)Промышленность-(8706)Психология-(18388)Религия-(3217)Связь-(10668)Сельское хозяйство-(299)Социология-(6455)Спорт-(42831)Строительство-(4793)Торговля-(5050)Транспорт-(2929)Туризм-(1568)Физика-(3942)Философия-(17015)Финансы-(26596)Химия-(22929)Экология-(12095)Экономика-(9961)Электроника-(8441)Электротехника-(4623)Энергетика-(12629)Юриспруденция-(1492)Ядерная техника-(1748) |
Мидраш и неокантианство на фоне Русской поэзии и Филологии
следователей (по крайней мере, в сфере иудаики) практически невозможно. Странным образом выпала из поля зрения основная функция художественного текста — давать эстетическое удовлетворение. Взамен идет поиск того смысла, который текст должен сообщить читателю или слушателю, причем сообщить достаточно властно. «Слабые» (женщины и рабы) не говорят за себя, за них говорят их хозяева. Иными словами, поэтика была вытеснена риторикой. Кантианский тезис о незаинтересованности искусства звучит дико в атмосфере поиска классовых и групповых интересов. Второе отличие, связанное с первым, — отказ от признания автономии, внутренней логики развития «символических форм» (в терминологии Кассирера) или «форм идеологии» (в терминах Фрейденберг). Под влиянием «западного марксизма» развитие культуры пытаются связать с историческим и социальным контекстом. Имманентное развитие культурных форм (которым, собственно, и занималась философская эстетика) перестало быть интересным. К тому же Клод Леви-Строс опроверг Леви-Брюля. Мышление дикаря было признано потенциально равным по своей логической мощи мышлению Эйнштейна1. Это подорвало попытки увидеть автономию «символических форм» в принципе. Постмодернизм принес с собой новую теоретизацию гуманитарного знания. «Литературный критицизм» девяностых мало уступает по сложности философской эстетике двадцатых и тридцатых. Для иудаики эпоха постмодерна означала не только новое восхождение к теоретическим высотам, но и выход из неизвестности. Эта отрасль знаний стала относительно популярной, слово мидраш вошло в общий литературоведческий словарь. Противопоставляя неокантианство постмодернизму, я вовсе не пытаюсь унизить последнее и возвысить первое. Невнимание (даже забвение) собственных философских основ было, вероятно, необходимым условием развития науки. Антите- 1 А. Б. Островский. Этнологический структурализм Клода Леви-Строса // К. Леви-Строс. Первобытное мышление. М.: Республика, 1994- С. 12.
Раздел 3. век XX и после зис наступил как следствие вытеснения (забывания) тезиса. Наступают ли времена синтеза? Не является ли интерес к неокантианству, что зародился после юбилеев 1995 г., симптомом наступления еще одной эпохи? Вот вопрос, ради которого и была написана эта статья. на рубеже методологий: о книге йехошуа левинсона1
Левинсон, И. Нерассказанный рассказ. Поэтика расширенного библейского рассказа в мидрашах мудрецов Талмуда. Иерусалим: Магнес, Евр. ун-т в Иерусалиме, 2005. З60 с. (на иврите)2 У меня были персональные причины, чтобы написать эту рецензию. В том же 2005 году вышла моя книга «Между Александрией и Иерусалимом: динамика еврейской и эллинистической культуры»3. Между моей книгой и книгой Левинсона есть ряд точек пересечения. Самая существенная из них находится в предисловии к моей книге и в заключении к книге иерусалимского автора. Я начинаю книгу с очерка о роли гегельянства в классической иудаике. Вывод, который я не сделал, но который должен напрашиваться из моего материала, — актуальность возрождения гегельянского историзма. Левинсон же кончает книгу цитатой из работы венгерского марксиста Д. Лукача «Эстетика Гегеля» и собственными мыслями об исторической поэтике жанра. Не является ли книга Левинсона свидетельством реши- 1 Опубликовано в журнале «Вестник Еврейского университета», 2006. № 11 (26). С. 395-408. 2 И. Левинсон. Хасипур хамикраи хамурхав бемидрашей хазаль. Иерушала- им: Магнус, 2005. 3 A. Kovelman. Between Alexandria and Jerusalem. Раздел 3. век XX и после тельных перемен в науке? Чтобы ответить на этот вопрос, следует уделить книге Левинсона то внимание, которого она достойна. Уже размер книги впечатляет — 360 страниц текста на иврите (на английском языке будет минимум в полтора раза больше)! Столько понадобилось Левинсону, чтобы рассмотреть тему со всех возможных сторон. По жанру книга продолжает традицию дархей аггада. У истоков этой традиции стоит собственно раввинистическая классификация «правил толкования Торы», то есть методов построения мидраша. Ицхак Хайнеман превратил изучение «правил» в научное исследование структуры аггадического текста. Его книга «Дархей аггада» («Методы аггады») вышла в 1949 г. Учитель Левинсона Иона Френкель опубликовал в 1991 г. двухтомное исследование под названием «Методы аггады и мидраша». Кроме следов раввинистической традиции, жанр дархей аггада несет на себе явный отпечаток немецкой классической филологии с ее фундаментальным всесторонним описанием исследуемого феномена, разбитым на главы, параграфы и подпараграфы. Интересно, что работы американских литературоведов построены совсем иначе, хотя книга Левинсона переполнена ссылками на корифеев американской «литературной критики» и их концепции. В отличие от И. Френкеля и И. Хайнемана, Левинсон пишет не обо всей аггадической литературе, а только об одном ее жанре. Название жанра, как и название книги, проблематично. Дословный перевод титула книги с иврита звучит так: «Рассказ, который не рассказан». Английское название Левинсон сформулировал иначе: «Повесть, рассказанная дважды». Вариант на иврите является аллюзией на фразу английского писателя Уильяма Теккерея: «В книгах наиболее интересно то, что в них не написано». На странице 46 Левинсон раскрывает смысл этой фразы: «То, что текст не говорит, а иногда и не может сказать, именно это делает читателя активным участником ситуации рассказа. Голос читателя становится слышным из-за спины писаного текста благодаря молчанию текста (паузам в нем)». Рассказ, о котором идет речь, действительно и не рассказан (не на рубеже методологий: о книге йехошуа левинсона рассказан в Библии), и рассказан дважды (и в Библии и в аггаде). Он не рассказан, поскольку в Библии его нет, и он рассказан дважды, поскольку построен на библейском повествовании. Иными словами, перед нами то, что Офра Меир назвала «сипур даршани»1. Перевод этого термина с иврита также не прост. Драша на иврите — толкование (экзегеза). Но этим же словом обозначается и проповедь (гомилия). В последнем случае антоним слова драша это перуш, собственно экзегеза, толкование. Судя по английскому титулу, Левинсон имеет в виду экзегетический рассказ. Речь идет о рассказе, который построен на толковании библейского текста, является одновременно и рассказом и экзегезой. Благодаря двойной (повествовательно-экзегетической) природе предмета своего исследования Левинсон вправе и даже должен выходить за рамки истории и теории одного жанра. Поэтому исследование плавно перерастает в opus magnum, очередную версию дархей аггада. Уже введение состоит из пяти параграфов (не считая выводов). В двух первых параграфах Левинсон разбирается с антиномиями «новой критики» и «нового историзма»2. Прежде чем излагать взгляды Левинсона на этот предмет, позволим себе небольшой экскурс в историю литературоведения. Напомним, что И. Френкель, автор, на которого Левинсон чаще всего ссылается, был одним из зачинателей литературного подхода к раввинистической литературе. Подход этот («новая критика» вообще) возник как реакция на исторический позитивизм. Характерно, что в русском литературоведении реакцией на исторический позитивизм стал формализм (Шкловский, Тынянов и др.), появившийся еще в десятые годы двадцатого века. Будучи попыткой вскрыть внутреннюю механику текста, формализм не отрекался от истории. Наоборот, формалисты показывали развитие механики текста во времени, настаивали на 1 Книги Офры Меир представляет собой первое систематическое исследование «экзегетического рассказа». См. в особенности: Офра Меир. Очер 2 Об этих направлениях в филологии Талмуда см.: Р. Кипервассер. К истории исследования аггады // Вестник Еврейского университета, 2002. № 7
Раздел 3. век XX и после революционном движении литературы от эпохи к эпохе. Европейский структурализм (наследник русского формализма) во многом утратил «историософский» потенциал. Рецепция русских формалистов (как и рецепция Бахтина) в западном литературоведении показала это со всей очевидностью. Бахтин -историк литературы на Западе неизвестен, его концепты («карнавал», «хронотоп», диалог и т. п.) воспринимаются внеисторически. «Новая критика» принесла с собой отрицание вульгарного историзма, не усвоив историзма структурного. «Отрицанием отрицания» чисто литературоведческого подхода стал «новый историзм» Д. Боярина и других исследователей, настаивавших на проникновении в исторический контекст изучаемой литературы. Такое понимание историзма (как воссоздание контекста) свойственно и многим статьям Левинсона (в том числе и его статье, опубликованной в «Вестнике Еврейского университета»). В данной книге, однако, Левинсон понимает историзм несколько иначе — как историю жанра. Соответственно, он обещает исследовать как теоретическую поэтику экзегетического рассказа (в синхронном сечении), так и его историческую поэтику (в диахронном разрезе). Следующий параграф посвящен определению жанра экзегетического рассказа на фоне теории литературного жанра вообще. Левинсон указывает на сюжет как на важнейший элемент, отличающий экзегетический рассказ от собственно экзегезы (толкования Библии). В полном согласии со своим историческим подходом он отмечает, что каждой эпохе свойственна своя система жанров (с. и). В системе талмудической литературы жанр рассказа, как и другие жанры — эпицикл-иней, то есть использует один изображаемый мир, чтобы на его основе построить другой. Отсюда творческое противоречие (напряжение) между экзегетическим рассказом и библейским сюжетом, которое Левинсон называет «двухсюжетностью» (с. 12). Отсутствие этого противоречия — свойство пересказанной Библии, основного жанра эпохи Второго Храма. Левинсон уделяет специальный параграф разъяснению различий между пересказанной Библией и экзегетическим рассказом. Источник авторитета пе- на рубеже методологий: о книге йехошуа левинсона ресказанной Библии — не библейский текст, а откровение, которого удостоились Эзра, Энох, Учитель праведности и другие. Поэтому грань между библейским текстом и дополнениями к нему смазана. Напротив, экзегетический рассказ толкует именно текст Библии, четко отделяя текст от толкования. Отсюда — диалогизм экзегетического рассказа. Библейский текст и текст толкователя находятся в диалоге друг с другом (с. 17)- В то же время, вслед за Кугелем, Вермешем и многими другими учеными, Левинсон не отрицает преемственности между раввинистической экзегезой и пересказанной Библией. В последнем параграфе введения Левинсон касается отношений между раввинистической и «доминантной» (то есть греко-римской) культурами в эпоху поздней античности и отмечает, что построение новых текстов на основе текстов канонических — общая черта культуры данного периода. Риторика поздней античности в особенности привлекает внимание Левинсона. И в школе ритора, и в раввинистической академии ученики овладевали корпусом классических текстов. Среди риторических упражнений важное место занимал рассказ (narratio). Рассказ этот изображал историческую или мифологическую ситуацию, раскрывал образы исторических или мифических героев. Степень соответствия реальным фактам при этом не была особенно важной. Рассказы перерастали в декламацию, где фантазия ритора играла огромную роль. Историки и биографы следовали риторическим правилам, используя воображение для воссоздания сути событий. Если парафраза Гомера и Еврипида господствовала в языческой литературе, то парафраза Библии легла в основу христианской поэзии, которую Левинсон вслед за М. Робертсом называет христианским библейским эпосом. В этой своей части книга Левинсона пересекается с моей книгой. Я также писал о господстве риторической культуры в поздней античности. Говорил я и о сходстве греческих и латинских риторических упражнений (декламаций) с мидрашами1. Из этого я (следуя исторической концепции Бахтина) сделал 1 A. Kovelman. Between Alexandria and Jerusalem. P. 52-55. Раздел 3. век XX и после вывод о снижении (фамилиаризации) библейского текста в Талмуде, о нарочитой коллизии эпического библейского стиля с «современным» юридическим стилем защитников (сюнегоров) и обвинителей (категоров), что неизбежно создавало комический эффект. Подобный эффект возникал, когда Зевс или Афродита начинали говорить языком римских ораторов. На мой взгляд, сходство мидраша с риторикой (как и многое другое) свидетельствует о принадлежности аггады к серьезно-комической литературе поздней античности, о рождении аггады из кризиса библейской (и постбиблейской) словесности. Вывод Левинсона совсем иной. Он видит в мидраше «опыт господства над возможностями, заложенными в преданиях канонической литературы», поскольку «тот, кто господствует над повествовательными средствами данного общества, господствует в существенной мере и над теми возможностями, которые заложены в преданиях этого общества». Теория М. Фуко о власти-знании (которую можно приложить к любому обществу в любой его фазе развития) торжествует в выводах к введению в книгу Левинсона и обозначает место Левинсона в пределах «постколониальной» школы. Мы увидим, что по дороге к заключению эта теория несколько теряется и уступаем место другим концепциям, более адекватным текстам Талмуда. Первая глава книги решает вопрос о соотношении нарративного и экзегетического начал в жанре мидрашистского рассказа. Поскольку оба эти начала явно присутствуют, то дискуссия напоминает вопрос о первенстве курицы или яйца. В качестве конкурирующих подходов Левинсон называет «идеологический подход» Ицхака Хайнемана, «исторический подход» Иосефа Хайнемана, «идеологический комбинаторный подход» Ионы Френкеля. Надо сказать, что Левинсон несправедлив к Ицхаку Хайнеману, которому он приписывает взгляд на мидраш как попытку навязать библейскому тексту метаисторические ценности и продиктовать обществу формы поведения. У Хайнемана действительно можно найти эти мысли, но его центральное утверждение иное. Мидраш, по Хайнеману, создавался прежде всего потому, что Бог заповедовал толковать Тору. И в
На рубеже методологий: о книге йехошуа левинсона этом смысле он был «искусством ради искусства», а не искусством для каких-то внешних целей (пусть самых благих). Скорее можно говорить об «игровом» подходе Хайнемана к аггаде, подходе, который позднее (в какой-то степени) разделялся М. Д. Херром. Этот подход Левинсон не выделяет, и не случайно. Трудно представить себе что-либо более чуждое постколониальной эстетике, чем игровой подход. Теорию Иосефа Хайнемана Левинсон также отвергает, но по другим причинам. Он не согласен видеть в экзегезе лишь предлог к высказыванию сиюминутных реакций на действительность Римской империи. Что касается Ионы Френкеля, то Левинсон отмечает его вклад в изучение собственно экзегетической стороны рассказа, но упрекает Френкеля в непоследовательности, в отрыве экзегезы от повествовательного начала. Сам Левинсон, как и следовало ожидать, останавливается на позиции «золотой середины»: «вместо того, чтобы видеть дихотомию между экзегетическими и идеологическими факторами, следует видеть в экзегетическом рассказе процесс переплетения экзегетического начала с повествовательным» (с. 58). Именно напряжение между толкованием и повествованием создает специфику рассказа. Автор не навязывает библейскому тексту свою идеологию и свои проблемы, но искренне видит в нем умолчания и противоречия, которые следует заполнить и объяснить. Такой вывод может показаться банальным, если не учитывать его дальнейшего развития. Тезис о хрупком балансе противоречий между толкованием и рассказом позволяет Левинсону построить теорию истории рассказа, о которой мы будем говорить ниже. Левинсон считает, что экзегетический рассказ толкует библейский рассказ с помощью «инсценированной экзегезы» (с. 6о). Это не приводит его к мысли о том, что данный рассказ часто вовсе и не является рассказом, но представляет собой сценку (иногда фарсовую), что повествовательный стиль Библии сменяется драматургическим стилем экзегезы1. Вопрос, ко- 1 Ср.: A. Kovelman. Between Alexandria and Jerusalem. P. 50-51.
Раздел 3. век XX и после на рубеже методологий: о книге йехошуа левинсона
торый он ставит во второй главе, — откуда авторы брали детали, которыми они насыщали свою драматизацию? Ответ Левинсона таков — «из собственно канонического текста и из культурных кодов» (с. 61). Под каноническим текстом он имеет в виду толкуемый библейский стих, его ближайший контекст и его «отдаленный» контекст. Вслед за Д. Кугелем, Н. Коэн и многими другими исследователями он признает наличие уже в эпоху Второго Храма резервуара рассказов и толкований, привязанных к тем или иным библейским текстам. Из этого резервуара черпали свои рассказы и толкования самые разные авторы: от Филона Александрийского до Псевдофилона (автора «Библейских древностей»), от Иосифа Флавия до анонимных авторов «Завещаний патриархов». Этот факт можно было бы и не доказывать за очевидностью, но схема дархей аггада требует полного охвата темы, поэтому Левинсон останавливается на ряде текстов, чтобы вновь показать функционирование «резервуара». Никакой разницы между александрийской традицией и палестинской он при этом не усматривает. Да и вообще александрийская традиция как таковая его не интересует. Это один из самых интересных феноменов рецензируемой книги. Движение жанра предполагается по схеме — переписанная Библия — раввинистическая экзегеза. Что последней предшествовала полноценная александрийская экзегеза (по крайней мере, с конца III в. до н. э.), а не только «переписанная Библия» — факт, который Иехошуа Левинсон игнорирует. Согласно Левинсону, мудрецы Талмуда брали материал для обогащения библейских рассказов не только из резервуара сюжетов и толкований, но и из «культурных кодов», риторических норм, также перешедших в талмудическую литературу из эпохи Второго Храма. Этим кодам он посвящает третью главу своей книги. Чтобы выявить их, Левинсон прибегает к структуралистскому подходу. Подход этот, «преодоленный» постмодернистской литературной критикой, заведомо вызывает у него ряд оговорок. Прежде всего, структуралистский анализ должен претендовать не на истолкование текстов, но только на понимание того, «как текст создает (выражает?) свой смысл» (с. 103). Сле- дует провести максимально широкий сравнительный анализ текстов, чтобы выделить их существенные черты и отсечь второстепенные, построить «словарь доминантных мод ел ей» (с. 106). Материал этой главы — «Берешит Рабба». В «Берешит Рабба» Левинсон находит семь «доминантных моделей», которые возникают в результате комбинации основных «ходов» — заповедь и награда за ее выполнение, грех и наказание за него, задание и препятствие. Эти доминантные модели соотносятся с внутренним миром персонажей рассказа. В отличие от персонажей Библии, герои аггады постоянно взвешивают и оценивают свои поступки с точки зрения исполнения заповедей, избегания грехов и т. п. «Трудность» при выполнении задания — внутренняя проблема персонажа, возникающая из противоречия между нормами (например, послушание Богу и почитание родителей). Читатель знает из Библии, чем закончится фабула, но не знает, каким образом персонаж разрешит стоящую перед ним внутреннюю проблему. Это приводит Левинсона к выводу о том, что структура рассказа отражает «новую субъективность», интерес к внутреннему миру человека и конфликтность этого внутреннего мира. Этой «новой субъективности» Левинсон не находит в литературе эпохи Второго Храма. И пересказанная Библия, и раввинистическая экзегеза видели «противоречия» в Торе, но только экзегеза переносила эти противоречия во внутренний мир библейских персонажей. Левинсон сравнивает экзегетический рассказ с греческой трагедией. Подобно трагедии, видение рассказа пессимистично, поскольку вторжение Бога рушит привычные нормы жизни и демонстрирует бессилие человека. Как и в трагедии, человек здесь чувствует себя игрушкой в руках Бога. Разница в том, что Бог иудаизма (в отличие от языческого божества) желает добра человеку. Поэтому трагедия приобретает иронический оттенок. Левинсон называет свое исследование внутреннего мира персонажей «литературной антропологией». В конечном счете он пытается пробиться к внутреннему миру читателя экзегетического рассказа, и поэтому его «литературная антропология» Раздел 3. век XX и после вполне укладывается в традиционное изучение ментальности в духе школы анналов. Что нетрадиционно и ново у Левинсона — это использование структурного анализа для вскрытия ментальности. Особенно неожиданно это для иудаики, которая почти не ставила перед собой подобных задач. Здесь мне трудно удержаться и не вспомнить, что в книге 1988 г. «Риторика в тени пирамид: массовое сознание римского Египта»1, а также в последующих и предшествующих статьях я пытался характеризовать ментальность позднеантичного человека, исходя из стиля деловых папирусов (то есть пользуясь формальным и структурным анализом текста). Выводы, к которым я пришел, весьма напоминали выводы Левинсона. Я писал о всеобщей болезненной рефлексии, которая поселилась и в душах, и в письмах, и в прошениях греков и египтян. То, что было прежде предметом обыденного мышления, не осознавалось и не проговаривалось (включая моральные и общественные нормы, каждодневное поведение, болезнь и смерть), теперь анализируется, обсуждается и формулируется людьми, которые вовсе не были профессиональными философами или риторами. Я писал о поздней античности как о времени вульгаризации философии (в каковой вульгаризации риторика сыграла главную роль). В книге 2005 г. («Между Александрией и Иерусалимом») я писал о «новой чувствительности» евреев в раввинистическую эпоху. Этой чувствительности было свойственно рефлексивное, медико-анатомическое и галахическое восприятие. Все эти перемены в ментальности я пытался объяснить возникновением муниципального квазигражданского общества, в котором полуобразованная толпа и образованные профессиональные элиты, обращавшиеся к толпе, дополняли друг друга. «Доминантные модели», о которых шла речь выше, Левинсон относит к сфере синтагматики, поверхностной структуры. Им он противопоставляет парадигматические модели, укорененные в самой глубине культуры и выражающие ее базовые ценности. В сущности, он усматривает в «Берешит Рабба» толь- 1 А. Б. Ковельман. Риторика в тени пирамид.
на рубеже методологий: о книге йехошуа левинсона ко одну парадигматическую модель, которую заимствует у Ю. Лотмана, — переход образа из одного семантического поля к другое. В контексте ранней раввинистической литературы речь идет об отношениях между Израилем и прозелитами, а также «боящимися Бога», христианами и другими бывшими язычниками, переходящими в «семантическое поле» Торы. Почему именно этой модели Левинсон придает столь большое значение? В последнее десятилетие почти все корифеи классической иудаики видят в противоречиях между евреями и язычниками евреями и христианами основной источник исторического развития в эпоху поздней античности. Мне приходилось уже писать, что здесь проявляется некоторое «гегельянское» подводное течение внутри «антигегельянского» постмодернизма1. Сам Левинсон, описывая концепцию борьбы противоположностей как движителя и создателя смысла литературного произведения, ссылается на теоретиков структурализма, а не на Маркса или Гегеля (с. 133-134). Это тем более интересно, что от смысла литературного произведения он переходит к смыслу эпохи, к реальным противоречиям общества. Если же вернуться к различию между синтагматическими и парадигматическими моделями, то глубокие парадигматические концепты скорее следует искать среди тех толкований и метафор, которые присутствуют уже в Библии. Но именно их Левинсон почему-то относит к «поверхностной» синтагматике («вина и наказание», например). Четвертая глава посвящена «рассказчику» мидрашистского рассказа, его образу и его роли, пятая — «читателю» (слушателю рассказа). Литературная «теория коммуникации», на которой построены эти главы, нужна Левинсону в основном для выяснения эпистемологии рассказа. Что знает рассказчик, что сокрыто от персонажей рассказа, когда и как раскрывается истина читателю — таковы основные вопросы, которые он обсуждает. Экзегетическая природа рассказа подразумевает, что от читателя скрыто толкование, внутренние мотивы персонажей. Еще больше это скрыто от персонажей, которые зачастую стоят в пози- 1 A. Kovelman. Between Alexandria and Jerusalem. P. XI-XII
Дата добавления: 2015-05-09; Просмотров: 372; Нарушение авторских прав?; Мы поможем в написании вашей работы! Нам важно ваше мнение! Был ли полезен опубликованный материал? Да | Нет |