КАТЕГОРИИ: Архитектура-(3434)Астрономия-(809)Биология-(7483)Биотехнологии-(1457)Военное дело-(14632)Высокие технологии-(1363)География-(913)Геология-(1438)Государство-(451)Демография-(1065)Дом-(47672)Журналистика и СМИ-(912)Изобретательство-(14524)Иностранные языки-(4268)Информатика-(17799)Искусство-(1338)История-(13644)Компьютеры-(11121)Косметика-(55)Кулинария-(373)Культура-(8427)Лингвистика-(374)Литература-(1642)Маркетинг-(23702)Математика-(16968)Машиностроение-(1700)Медицина-(12668)Менеджмент-(24684)Механика-(15423)Науковедение-(506)Образование-(11852)Охрана труда-(3308)Педагогика-(5571)Полиграфия-(1312)Политика-(7869)Право-(5454)Приборостроение-(1369)Программирование-(2801)Производство-(97182)Промышленность-(8706)Психология-(18388)Религия-(3217)Связь-(10668)Сельское хозяйство-(299)Социология-(6455)Спорт-(42831)Строительство-(4793)Торговля-(5050)Транспорт-(2929)Туризм-(1568)Физика-(3942)Философия-(17015)Финансы-(26596)Химия-(22929)Экология-(12095)Экономика-(9961)Электроника-(8441)Электротехника-(4623)Энергетика-(12629)Юриспруденция-(1492)Ядерная техника-(1748) |
Зак. 494 4 страница
Если к прошлому близкому применимы этические критерии конфуцианства и буддизма (мотивировки поступков, свойства натуры персонажей хроник, с особой полнотой выявленные в «Ни-хон коки»), позволяющие судить о критическо-этическом элементе в содержании недавней истории, то прошлое далекое интерпретируется только с помощью «объективных» генеалогических критериев (первопредок, предок, непосредственный предок), исключающих возможность этического, т. е. альтернативного, подхода. Введу объективности применяемого критерия генеалогический код оказался чрезвычайно устойчивым к внешним помехам и до сих пор определяет многие стороны социальной жизни японцев. Среди появившихся «исторических» сочинений наибольшим охватом прошлого отличаются генеалогические списки «Синсэн сёдзироку» («Вновь составленные родовые записи», 815 г., издание текста см. [Синсэн, 1962]). Списки «Синсэн сёдзироку» явились во многом реакцией на составление других, запрещенных к распространению генеалогических списков — «Вакан сорэки-тэй фудзу» («Родословные всех японских и иноземных правителей», текст не сохранился), согласно которым иммигрантские роды из Китая и Кореи возводили свое происхождение к Амэ-но минака нуси-но микото — одному из божеств синтоистского пантеона (Нихон коки, Дайдо, 4—2—5, 809 г.), пытаясь интегрироваться в замкнутую родовую структуру японской аристократии. Составители «Синсэн сёдзироку» так описывают в предисловии сложившуюся ситуацию: «Во время эры Сёхо (749—757} время от времени издавались указы, позволявшие принимать [фамилии] согласно их желаниям. Так получилось, что их фамилии стали записываться теми же иероглифами, что и старые [японские] фамилии; фамилии переселенцев и японцев различать стало трудно, низкие стали утверждать, что принадлежат к потомкам аристократов, а переселенцы из Кореи утверждают, что произошли от японских божеств». Являясь преемниками культурно более зрелой континентальной традиции, потомки иммигрантов играли чрезвычайно активную роль в процессе оформления японской государственности, создании исторической традиции в том числе. Так, из четверых составителей первой половины «Секу нихонги» двое являлись потомками переселенцев из Пэкче, а один был женат на дочери, взятой им из правящего дома этого корейского королевства [Сакамото, 1970, с. 184]. На сложившуюся структуру родо-пле-менной аристократии достаточно интенсивное давление оказывали и местные роды незнатного происхождения (об источниках социальной напряженности в Японии VIII в. см., в частности, [Миллер, 1974; Кили, 1969]). Для того чтобы привести реалии общественной жизни в соответствие мифологическо-генеалогической структуре, постоянно подвергавшейся информационному искажению, представители родо-племенной аристократии прибегли к составлению генеалогических списков «Синсэн сёдзироку». Побудительным мотивом к составлению списков послужили, таким образом, прагма-тическо-политические потребности, реализовавшиеся в сочинении, по своему существу глубоко полемическом, в котором впервые с такой определенностью были вербализованы категории, свойственные пониманию истории как процесса генеалогического (работа по составлению списков, как утверждает предисловие, началась в 60-х годах VIII в,, но осталась тогда неоконченной). В списки «Синсэн сёдзироку» было внесено 1182 рода, которые можно считать основой правящего класса Японии того времени. Согласно главному, собственно генеалогическому корпусу памятника, высшая социальная страта обладала следующей структурой: 1. потомки императоров; 2. потомки небесных божеств (т. е. божества космогонического цикла, родившиеся и действовавшие на.небе); 3. потомки внуков небесных божеств (родившиеся на небе, действовавшие и на небе, и на земле); 4. потомки земных божеств (родившиеся и действовавшие на земле); 5. потомки корейских и китайских иммигрантов (подробнее см. [Мещеряков, 1987, с. 46—51]). Поскольку прародительница правящего рода Аматэрасу относится по своим характеристикам к «внукам небесных божеств», то приоритетное положение ее потомков следует признать «антиисторичным» и нарушающим абсолютность хронологического критерия оценки, согласно которому значимость божества (а следовательно, и его потомков) тем выше, чем раньше оно было рождено, что свидетельствует о сравнительно позднем включении Аматэрасу в синтоистский пантеон. С другой стороны, предисловие к «Синсэн сёдзироку» сохраняет приоритетность хронологического критерия при выделении генеалогических категорий согласно последовательности включения их в «исторический» процесс («божества», «императоры», «иммигранты»). Письменное свидетельство выступает в «Синсэн сёдзироку» как гарант социального порядка. Именно письменные свидетельства дают возможность составителям списков установить «истинное» происхождение того или иного рода. Именно отсутствие таковых делает социальные переборки проницаемыми, когда происходит смешение социальных групп и цивилизованная диф-ференцированность сословий сменяется нерасчлененным социумом варварства. Так случилось в правление Когёку (642— 645), когда генеалогические записи были уничтожены пожаром и «молодые и слабые не могли сказать, кто были их предки, а коварные и сильные умножали необоснованные требования». И только при Тэндзи (668—671) записи были восстановлены и с тех пор обновлялись регулярно. Таким образом, в начале IX в. действенным средством осмысления социальных отношений оставался миф и вытекавшая из него система сакральной генеалогии: несоответствие действительности мифу осознавалось как упадок. Рубеж VIII—IX вв. можно определить как время повторной актуализации мифа в функции регулятора социальных отношений. Стремление родо-племенной аристократии обезопасить себя от давления служилой знати приводило к еще большему усилению и консервации культа предков в ее среде, ибо только культ предков мог гарантировать наследственные привилегии. Именно на VIII в., когда буддизму с его развитой системой этических подходов удалось до некоторой степени потеснить синтоизм из сферы государственной идеологии, падает едва ли не единственная в истории Японии попытка свержения правящей династии, предпринятая монахом Доке (подробнее см. [Бендер, 1979; Мещеряков, 1988, с. 75—98]). Усиление культа предков находит свое выражение, в частности, в том, что памятники этого времени имеют тенденцию указывать не на первопредков рода, как то было раньше, а на предков первопредков [Абэ, 1956, с. 126—127]. Подобное «национальное возрождение» в придворной жизни не только привело к «очищению» традиционной структуры родо-племенной аристократии от чуждых ей элементов, но и оказало в перспективе глубокое и всестороннее влияние на всю культуру, включая письменную, в смысле ее японизации. Хроника «Секу нихонги» оказалась последней, в процессе составления которой переселенцы играли значительную роль. При составлении последующих хроник преобладающее влияние имели представители японского рода Фудзивара. Как явствует из предисловия к «Синсэн сёдзироку», составителям генеалогических списков пришлось проделать немалую работу по сопоставлению имевшихся письменных свидетельств, содержащих генеалогическую информацию. К ним относятся как официальные хроники, так и предания отдельных домов. Из источников второго рода мы располагаем по меньшей мере двумя— «Когосюи» («Дополнения к древним историям», 807 г.) и «Такахасиудзи буми» («Записи рода Такахаси», конец VIII в.). «Когосюи» представляет собой родовую хронику потомствен- ных жрецов Имибэ, составленную Имибэ Хиронари, пытавшимся обосновать несправедливость сложившегося положения, при котором род Имибэ оказался оттесненным на второй план другим жреческим родом — Накатоми (см. [Като и Хосино, 1926]). К этому времени распространение письменности в придворной жизни достигло такого размаха, что обращение к ней как к средству верификации стало, вероятно, делом вполне обычным. Хотя докладная записка Хиронари имеет своим адресом императора, чрезвычайно важно, что инициатором порождения текста выступает в данном случае уже не государство. И еще одно обстоятельство, позволяющее говорить о новом этапе в развитии понимания исторического сочинения. Мы имеем в виду уровень вербализации мотивационных установок. Если рассмотренные ранее произведения летописной традиции ставили своей целью регистрацию фактов прошлого, чтобы они становились известны потомкам, то в сочинениях, подобных «Когосюи», исторический текст оказался резко сближен с современностью ввиду своей неприкрытой полемичности. Хотя Хиронари и прибег к письменности как средству передачи хранимых родом мифов и преданий, с помощью которых утверждается освященная традицией роль рода в совершении синтоистского ритуала, отношение его к письменности следует определить как весьма осторожное. Хиронари считает, что именно появление письменности сделало возможными многочисленные исправления в текстах мифов и преданий, которые ранее передавались изустно без изъятия. Субъективная убежденность в полной сохранности информации, как показывают этнографические исследования, свойственна носителям устной традиции трансляции текста. Письменность же предоставляет совершенно новые возможности не только для хранения и распространения информации, но и для оперирования с ней (добавления, изъятия, т. е. парафраз в широком смысле), что может ощущаться как утеря традиции. Подобное противоречивое отношение к письменности возникает лишь в культуре (в данном случае — субкультуре), изначально ориентированной на устную передачу традиции. В то же время японская буддийская субкультура, сформировавшаяся на основе готового письменного канона, испытывает недоверие по отношению к надежности устного канала передачи информации. Так, монах Кёкай писал на рубеже VIII—IX вв. в предисловии к первому свитку «Нихон рейки»: «Рассказы людей сбивчивы, и многое забывается» (текст см. [Нихон рейки, 1967]; частичный перевод [Мещеряков, 1984]). Вторит ему и Тингэн, составитель сборника преданий о «Сутре лотоса» («Хокэкё гэн-ки», сер. XI в.), обосновывавший необходимость своего труда по сведению воедино преданий о «Сутре» тем, что «в исторических сочинениях найти их затруднительно, а в передаче людей они легко утрачиваются» (издание текста см. [Хокэ гзнки, 1974], частичный перевод [Мещеряков, 1984]). Хиронари жалуется не только на искажения, возникшие в результате распространения письменности, но и на неполноту официальной традиции, что и побудило его взяться за кисть, дабы избежать забвения той сакральной мифологической информации, которая сохранялась в преданиях рода Имибэ. Преподнеся их императору Хэйдзё, Хиронари рассчитывал на расширение аудитории преданий. Ценность текста заключается при этом не столько в возможности его ритуального воспроизведения и не в его самодостаточной сакральности (теряющейся в значительной степени ввиду смены канала трансляции с устного на письменный), сколько в предоставлении информации, на основании которой должно выноситься «справедливое» решение. Собственно говоря, так и произошло. Императорский указ, основываясь на записях «Нихон секи» о роли Имибэ в мифологическом эпизоде, повествующем о сокрытии Аматэрасу в небесной пещере, и соответствующем законе об установлении ритуала, подтвердили наследственные права Имибэ [Нихон коки, Дайдо, 1—8—10, 807 г.]. Докладная записка Хиронари послужила, таким образом, причиной для изысканий в письменно зафиксированной версии истории, уже санкционированной ранее государством. Свидетельство письменных документов сделалось к IX в. необходимым компонентом социальной жизни. В первую очередь обращалось к ним государство. Того же оно требовало и от своих подданных. Грамотность к тому времени охватила чиновничество целиком, и даже самые незначительные чиновники прибегали к составлению докладных для обоснования своих жалоб и претензий. Примером тому служит конфликт, возникший между маловлиятельными родами Такахаси и Адзуми и отраженный в докладной записке Такахаси — «Такахасиудзи буми» (текст и перевод см. [Миллс, 1954]), в которой обосновывается наследственное преимущественное право Такахаси на обслуживание императорского стола. Для выяснения обоснованности претензий пришлось обратиться к письменно зафиксированным историческим прецедентам, служившим, таким образом, гарантом обоснованности претензий. Так же как и в «Когосюи», противоборствующие стороны представляют собой не индивидуумов, а целые роды. «Юридическим лицом» считалась не личность, а коллектив. Появление сочинений, подобных «Синсэн сёдзироку», «Когосюи», «Такахаоиудзи буми», свидетельствует о постепенном возврате к установкам, обеспечивающим стабильность традиционной социальной структуры, несколько поколебленной в VIII в., когда осуществлялось широкомасштабное заимствование континентальных (по преимуществу китайских) культурных образцов. «Национальные хроники», находящиеся в русле китайской историографической традиции, перестают составляться в конце IX в. И хотя еще некоторое время продолжаются назначения в ведомство, занимавшееся составлением хроник, новые хроники на свет не появлялись (упоминаемая в некоторых источниках «Новая национальная история» — «Синкокуси» — судя по всему, закончена так и не была [Сакамото, 1970, с. 331—338]). После того как под руководством крупного государственного деятеля и выдающегося знатока китайской культуры Сугавара Митидзанэ (845—903 гг., подробнее о нем см. [Мещеряков, 1988, с. 147—164]) была составлена «Классифицированная национальная история» («Руйдзю кокуси», 892 г., из 200 свитков сохранилось 62), в которую вошли расположенные по рубрикам сообщения «Шести национальных хроник», создание санкционированных государством исторических сочинений прекращается. Историческое сознание приобретает иные формы. Свод «Руйдзю кокуси» имеет немало прототипов в историографической мысли Китая. Однако в рубрикации памятника наблюдается стремление составителей переосмыслить их применительно к местной культурно-исторической традиции. Так, первый по порядку раздел посвящен синтоистским божествам. Сведения же о будизме отнесены в конец памятника. Структуризация исторических сюжетов в значительной степени предопределена порядком их появления в повествовании «Нихон секи». Материал внутри рубрик также организован по хронологическому принципу, а основным временным модулем является правление императора. Император считался «хозяином» времени. Такое понимание предполагало, что со смертью императора новая эра правления могла начинаться лишь со следующего после смерти года. Если вдруг переименование случалось в тот же год (так, как это произошло в 806 г.), то оно подвергалось хрониками осуждению [Сакамото, 1970, с. 233]. У каждого отрезка времени мог быть только один «хозяин». Показательно, что несколько позже, вместе с распространением эсхатологических представлений, наступление «конца времени» стало связываться с истечением правления сотого императора в большей мере, нежели с конкретным годом, исчисленным в соответствии с буддийской эсхатологической концепцией. Если определить в целом значение, которое имело составление «Руйдзю кокуси» в процессе развития историографической мысли, то следует отметить, что текст уже окончательно перестал рассматриваться как нерасчленимое и самодовлеющее целое. Явное неудобство в пользовании достаточно обширным накопившимся материалом вызвало потребность в более свободном обращении с частями текста, их перегруппировке. Этот способ репрезентации может быть назван методом «ножниц и клея», при котором тем не менее еще не допускались добавления к тексту или его парафраз. Классифицируя и упорядочивая накопившийся материал, историографы действовали в общем для всей японской культуры направлении. В это время тенденция к систематизации (т. е. созданию новых письменных текстов исключительно на основе известных элементов) отчетливо проявляется как в начавшемся создании иероглифических словарей, так и в активном составлении поэтических антологий, организованных по рубрикацион-ному принципу. Сочинения этого времени по медицине, прорицанию, буддийской философии также носят компилятивный характер. Ко времени появления «Руйдзю кокуси» исторический жанр теряет свое значение. После полемики конца VIII—начала IX в., отраженной в «Синсэн сёдзироку», «Когосюи», «Такахасиудзи буми», структура высшего социального слоя утратила динамизм и на долгое время обрела стабильность. Поскольку же, как мы пытались показать, обращение к прошлому носило в значительной мере прагматически-полемический характер, то исчез и важнейший стимул к составлению новых сочинений. «Автобиография» государства была готова и не нуждалась в значительной коррекции. Хотя текущие записи, которые могли бы послужить материалом для будущих сочинений, продолжали вестись (записи государственных писцов, дневники сановников), они не сводились в государственные хроники или же книги, предназначенные для сколько-нибудь широкого распространения. Вообще говоря, письменность в это, а также и в более раннее время выступает скорее в: качестве инструмента сохранения информации, нежели чем ее распространения в пространстве. Исторические хроники составлялись позже отражаемых в них событий, и информация, в них сообщающаяся, была рассчитана не на современников событий (потенциальных свидетелей), а на потомков. Адресат сочинений был всегда конкретен (определенное лицо, император, «будущие поколения»). Абстрактной аудитории, которой предназначается произведение, не существует. В этом смысле ранняя письменность во многих случаях может быть уподоблена устной речи. Окончательное диетанцирование автора и читателя, который превращается в читателя абстрактного, наступает, вероятно, лишь вместе с широким распространением книгопечатания [Ромашко, 1985] (показательна реакция В. В. Розанова на совет Страхова представлять себе читателя во время сочинения: «Но сколько я ни усиливался представлять читателя, никогда не мог его вообразить» [Розанов, 1913]). Основная часть культуроформирующей активности придворных ныне обращается к сочинению поэзии и прозы, а не текстов исторических. Японские императоры издавали указы о составлении поэтических антологий, а не хроник. Сами придворные охотно сочиняли стихи и прозу, предметом изображения которых было не только 'прошлое, но и настоящее. поэзия «Кодзики» и «Нихон секи» являются первыми дошедшими до нас в полном объеме повествовательными памятниками японской словесности. Поскольку их содержание отражает жанрово малорасчлененное архаическое сознание, то они служат первыми по времени появления источниками по всем интересующим нас в этой книге проблемам, включая поэзию. В обоих мифо-логическо-летописных сводах содержится по нескольку десятков образцов ранней поэзии, которые позволяют до некоторой степени судить о том, какое место занимала она в раннеяпонской культуре. Уже само слово, обозначающее стихотворное произведение («ута» — «песня»), указывает на словесно-мелодическую синкре-тичность японской поэзии (подробнее см. [Мурао, 1962, с. 64— 82; Ермакова, 1988]). Явление это, разумеется, отнюдь не уникально (Данте говорил, что «всякое наше стихотворение есть песня»). Уникальность — в том механизме передачи культурной информации, который обеспечивал ее весьма полное сохранение (традиция песенного исполнения поэзии дожила до сегодняшнего дня). Поэзия «Кодзики» и «Нихон секи» не представляет собой самостоятельного носителя смысла, независимого от других форм освоения мира: поэзия вплетена в ритуал (многие песни, как это явствует из текста сводов, составляют часть ритуального действа, сопровождаемого танцами и музыкой) и прочно сцеплена с прозаическим повествованием. Вследствие этого анализ поэзии невозможен без учета широкого контекста ее бытования. Ввиду недостаточности сведений о зрительной его стороне, наше понимание места, роли и функций поэтического текста неизбежно ограничено. Мы можем лишь констатировать раннюю традицию включенности поэзии в прозаический текст, где поэзия не служит сугубо нарративным целям, выполняемым прозой. Всегда вложенная в уста конкретных персонажей повествования, поэзия (при условии запрета на обычную коммуникацию) становится эквивалентом прямой речи, обычно маркируя, как отмечает Л. М. Ермакова [Ермакова, 1988, с. 66], ритуально вы-, деленную ситуацию (сватовство, свадьбу, пир, похороны, обмен дарами и т. д.). С помощью песен персонажи ведут диалог, который зачастую непонятен без прозаического обрамления. Обмен репликами осуществляется и прозаическими средствами, но именно поэзия отмечает наиболее значимые его фрагменты наибольшей эмоциональной и ритуально-этикетной напряженности. Уже в «Кодзики» и «Нихон секи» видна тенденция, закрепленная дальнейшим развитием японской поэзии: «длинные песни» («нагаута», не имеющие фиксированного числа составляющих их синтагм) более склонны запечатлевать ценности общезначимые, в то время как «короткие песни» («танка», 31 слог)* служат для отражения мировидения, менее зависимого от коллективного сознания и ритуала. Эта книга посвящена по преимуществу «времени историческому», так что разбор текстов, функционирующих по законам «времени мифологического», увел бы нас слишком далеко от главных целей повествования (основные вопросы, связанные с наиболее архаическими пластами японской поэзии, достаточно полно рассматриваются в работе Л. М. Ермаковой [Ермакова, 1991!]). Поэтому, выявляя очередность появления жанров японской словесности, мы не задерживаемся на поэзии «Кодзики» и «Нихон секи», а непосредственно обращаемся к первой поэтической антологии — «Манъёсю» (текст см. [Манъёсю, 1957], русский перевод [Манъёсю, 1971]), материалы которой с наибольшей полнотой позволяют выявить особенности становления поэзии в качестве одной из форм освоения действительности в эпоху начавшейся жанровой диверсификации сознания, когда «песня» до некоторой степени получает статус «стихотворения», т. е. начинает обладать самостоятельной ценностью. «Манъёсю» появляется на свет во второй половине VIII в. Название памятника истолковывается по-разному — «Собрание десяти тысяч листьев» или «Собрание десяти тысяч поколений». Возможно, что многозначность, столь любимая японскими поэтами, была заложена в самом замысле составителей. Уподобление человеческой жизни жизни растительной было распространено в древности. Так, в («Илиаде» говорится: Сходны судьбой поколенья людей с поколеньями листьев: Листья — одни по земле рассеиваются ветром, другие Зеленью снова леса одевают с пришедшей весною. Так же и люди: одни нарождаются, гибнут другие. Перевод В. Вересаева Возможно, что именно многозначность, закрепляемая в поэзии на уровне приема («какэкотоба» — поэтическая омонимия), является одним из тех недостающих звеньев в эволюции японского стиха, поисками которых заняты исследователи, старающиеся установить преемственность между поэзией мифологической и авторской. Принципиальная полифункциональность, многозначность мифа находит выражение в этом приеме [Ерма- * Вопросы, связанные с метрической организацией стиха и средствами его художественного выражения, не входили в нашу задачу. Отсылаем русскоязычного читателя к книгам [Глускина, 1979], [Воронина, 1978]. кова, 1988]. Пожалуй, именно такой подход, пытающийся представить поэтический прием как сгусток мифологического сознания, является наиболее многообещающим. Что же касается названия «Манъёсю», то нам хотелось бы обратить внимание на его преемственность по отношению к названию мифологического раздела «Нихон секи» («камиё»). В состав обоих названий входит иероглиф «ё», обозначающий некую временную протяженность, модулем которой является поколение. Ранее сквозное употребление этого понятия оставалось незамеченным. Однако если исходить из содержания памятников и ценностных характеристик культуры в целом, подобная связь не покажется случайной. Толкование «ё» в названии «Манъёсю» как «листья» хотя и возможно, но в данном случае все-таки вторично. Если же понимать название «Манъёсю» как «Собрание тысяч поколений [людей]», то идейная концепция развития (при понимании культуры в качестве единого текста, не расчлененного на отдельные памятники) получает преемственность и завершенность: боги->-императоры-*-люди (т. е. мифология —>-квазиистория-»- история). С точки зрения поэтологи-ческой последний член этой триады выражает принципиально новый этап развития стихотворства (переходное к индивидуальному, персональному, частично десакрализованному), который осознавался и самими носителями культуры. Если наша мысль верна, то будет необходимо пересмотреть также традиционный перевод «камиё» и обозначение второй части «Нихон секи». Нам представляется, что более точно было бы говорить о «поколениях богов» и «поколениях императоров», а не об «эре богов» и «эре императоров», как это принято ныне. Таким образом, генеалогический код, о котором говорилось в разделе, посвященном истории, представляет собой не узкожанровую историческую категорию, а типологическое и стадиальное свойство сознания. Антология «Манъёсю» подвела определенный итог многовековой истории японоязычной поэзии («вака»). Сам факт фиксации текста может свидетельствовать либо о развитом литературном творчестве, непременно требующем письменного закрепления, либо о том, что прежний способ бытования поэзии уже не может существовать в привычных рамках устной словесности. Побудительные мотивы к составлению «Манъёсю», безусловно, следует видеть в сочетании обоих вышеназванных объяснений: в антологии представлен обширный хронологический срез протяженностью по меньшей мере в полтора столетия — с начала VII по середину VIII в. Стремительное внедрение китайской культуры в жизнь японского двора в значительной степени ускорило вызревание едва наметившихся тенденций и привело к длительному сосуществованию двух разных видов культур (письменной и дописьменной). И хотя при составлении антологии ее «авторы» пользовались личными собраниями некоторых поэтов, устная традиция наложила на текст «Манъёсю» заметный отпечаток, заставив, в частности, использовать иероглифику фонетически (яп. «манъёгана»), чтобы сохранить звуковую основу «песен Ямато» (здесь уместно вспомнить про исторические хроники, где превалирует семантическая функция иероглифики). В корпус «Манъёсю» входит 4516 сочинений (издание серии «Нихон котэн бунгаку тайкэй»). Более половины из них не имеют авторской атрибуции. Остальные стихи принадлежат кисти около 530 авторов, большинство из которых представлены одним или двумя произведениями. Среди авторов «Манъёсю»— императоры и члены правящего рода, придворные различных рангов, чиновники, пограничные стражи и их родственники, монахи и монахини. Несмотря на подавляющее количественное преобладание «короткой песни» танка, ставшей ведущей формой стихотворства к VIII в., в «Манъёсю» содержатся также и более архаичные формы: 266 нагаута (не ограничены размером) и 60 сэдока (38 слогов). Антология -состоит из 20 свитков, весьма различных по размеру, содержанию и организации поэтического материала. Составители «Манъёсю» еще не успели выработать единых принципов построения поэтического материала, что столь характерно для будущих «императорских антологий» (была ли «Манъёсю» составлена по императорскому повелению, остается невыясненным). Тем не менее многое из того, что зачастую кажется современному читателю механическим соединением разнородных текстов, имело определенную структуру, получившую в дальнейшем более строгое воплощение. Сама попытка не просто зафиксировать имеющиеся тексты, а упорядочить их в соответствии с определенными принципами свидетельствует о применении письменности не только в качестве технического инструмента мнемонии, но и в качестве средства создания нового текста. В этом смысле письменность ко времени составления «Манъёсю» уже являлась фактором, формирующим новые парадигмы текстовой (а значит, и психотипической) деятельности. Немногочисленные ранние образцы японской поэзии, сохранившиеся помимо «Манъёсю», свидетельствуют о том, что отдельное стихотворение не обладало самодостаточным смыслом и получало санкцию на существование, лишь будучи включенным в некоторую последовательность, где оно образовывало один из ее элементов [Миллер, 1975; Миллер, 1981, с. 138— 139]. Сознание того, что антология обладает более высоким, нежели личное собрание, общественным статусом, надолго определила нормы бытования поэзии. Время не сохранило личных собраний поэтов, ибо они не обладали в глазах современников общезначимой ценностью. Судя по редакторским замечаниям, сохранившимся в рукописях «Манъёсю», мы можем лишь отме- тить, что эти сборники (упоминаются четыре авторских сборника), еще не представляли собой продукт целиком авторского творчества: в них входили стихи как самого поэта, так и других, зачастую анонимных авторов. Представлены в них и образцы фольклора. Однако само существование личных сборников свидетельствует о выделении поэзии в самостоятельную область творчества и о предпосылках, пока еще весьма отдаленных, появления «профессиональных» поэтов. Для характеристики поэзии VII—VIII вв. «Манъёсю» является единственным полноценным источником. Поскольку принципы организации поэтического материала в антологии обнаруживают значительную вариативность в зависимости от того или иного свитка, то имеет смысл последовательное рассмотрение этих принципов по свиткам — в порядке, предложенном самими составителями.
Дата добавления: 2015-05-09; Просмотров: 384; Нарушение авторских прав?; Мы поможем в написании вашей работы! Нам важно ваше мнение! Был ли полезен опубликованный материал? Да | Нет |