КАТЕГОРИИ: Архитектура-(3434)Астрономия-(809)Биология-(7483)Биотехнологии-(1457)Военное дело-(14632)Высокие технологии-(1363)География-(913)Геология-(1438)Государство-(451)Демография-(1065)Дом-(47672)Журналистика и СМИ-(912)Изобретательство-(14524)Иностранные языки-(4268)Информатика-(17799)Искусство-(1338)История-(13644)Компьютеры-(11121)Косметика-(55)Кулинария-(373)Культура-(8427)Лингвистика-(374)Литература-(1642)Маркетинг-(23702)Математика-(16968)Машиностроение-(1700)Медицина-(12668)Менеджмент-(24684)Механика-(15423)Науковедение-(506)Образование-(11852)Охрана труда-(3308)Педагогика-(5571)Полиграфия-(1312)Политика-(7869)Право-(5454)Приборостроение-(1369)Программирование-(2801)Производство-(97182)Промышленность-(8706)Психология-(18388)Религия-(3217)Связь-(10668)Сельское хозяйство-(299)Социология-(6455)Спорт-(42831)Строительство-(4793)Торговля-(5050)Транспорт-(2929)Туризм-(1568)Физика-(3942)Философия-(17015)Финансы-(26596)Химия-(22929)Экология-(12095)Экономика-(9961)Электроника-(8441)Электротехника-(4623)Энергетика-(12629)Юриспруденция-(1492)Ядерная техника-(1748) |
Зак. 494 2 страница. Широко распространенный обмен любовными письмами формировал и сохранял ту психологическо-эстетическую среду
Широко распространенный обмен любовными письмами формировал и сохранял ту психологическо-эстетическую среду, в которой происходило активное порождение текстов «лирической» направленности. В отличие от литературы буддийских преданий движущей силой этих текстов было не чудо, а вереница любовных встреч и прощаний. Помимо широко распространенных «обычных» любовных посланий, призванных преодолеть физическое пространство между корреспондентами, художественная литература зарегистрировала' и переписку между людьми, находящимися в одном доме и даже в одной комнате. Напомним, что «нормальным» способом порождения поэтического текста был устный, но цикл считался завершенным, если этот текст закреплялся письменно. Акт письменной коммуникации так же, как и все поведение аристократов в целом, представлял собой явление в высшей степени этикетное. В зависимости от обстоятельств, времени года варьировались цвет и качество бумаги, манера и содержание письма, образность содержащихся в нем стихов. Послание часто прикреплялось к цветущей ветке (живые цветы могли заменяться и искусственными). Хотя информация, содержащаяся в письмах, бывала глубоко интимной, в обществе, которое ориентировано на возможно более широкую циркуляцию всех важных для его функционирования текстов, самые личные сообщения почти неизбежно становились достоянием гласности, чем, в частности, обеспечивалось интеллектуальное, психологическое и эмоциональное воспроизводство. Если учесть, что общественное образование (имевшее целью прежде всего воспитание чиновничества) клонилось к упадку, стало оцениваться в аристократической среде весьма невысоко и основным способом воспитания и приобретения знаний становилось домашнее образование (при этом хэйанская аристократическая культура не знает фигуры уважаемого наставника, которая имеет самодовлеющую ценность в субкультурах, ориентированных на устную передачу традиции,— в дзэне, например), то станет ясной очень значительная роль, отводимая каналам письменной информации вообще и интимной в частности. Одним из способов литературного выявления индивидуального начала послужили женские дневники. И хотя, судя по всему, ни одно из произведений дневниковой литературы не пользовалось популярностью, сравнимой, скажем, с популярностью «Повести о Гэндзи», вклад этого жанра в строительство культуры следует оценивать >не с точки зрения количественного состава аудитории каждого произведения в отдельности, а с точки зрения совокупного эффекта, заключающегося в формировании типа личности, совмещающей в себе качества активного читателя и писателя. Дневник, как уже говорилось, представляет собой жанр, до некоторой степени изоморфный автобиографии. Аристократы-мужчины имели биографию — данные об их рождении, чиновничьей карьере, семье, смерти вносилось в генеалогические записи. Женщины такой чести не удостаивались, и они стали создавать свои биографии сами. В эпоху, когда падает интерес к хронике — «автобиографии» государства, большее внимание начинает привлекать автобиография личности, отливающаяся в привычную поденно-летописную форму записи. Женские дневники, однако,— не автобиография в общепринятом ныне смысле слова (охватывающая события от рождения
до момента написания), а лишь их род. Дневники аристократок Хэйана описывают жизнь не целиком, а накладывают на нее ограничивающую литературную рамку. В фокусе дневника оказывалась лишь определенная часть жизненного опыта. Это,, в частности, дает основания называть дневники «литературой», но литературой специфической — направленной на «первое лицо» — автора. После описания ареста Левого министра Ниси-номия автор «Кагэро никки» (вторая половина X в.; установочные данные по проблеме авторства, названия см. [Горегляд, 1975], текст [Кагэро, 1957], перевод [Сейденстикер, 1973]) замечает: «Хотя в дневнике должно говорить только о себе, я вписала и это событие, поскольку оно заставило меня горевать» [Кагэро, 1957, с. 175]. События «внешние», таким образом, могут отображаться в дневнике при условии, если они задевают чувства автора. Еще одна отличительная особенность дневников — их открытая установка на документальность. В пассаже, предваряющем основной текст «Кагэро никки», Митицуна-но хаха («Мать Ми-тицуна»— условное имя автора этого дневника) писала о себе в третьем лице: «Шли годы, похожие один на другой, у нее было время взглянуть в старые повести, и она нашла, что они полны небылиц. И тогда задумала описать свое житье, на других непохожее. Людям это было бы любопытно, и пусть они решают, достойна ли такая судьба знатной дамы. Годы давние и близкие времена — она помнила их в точности, но следовало записать все так, как то было на самом деле» [Кагэро, 1957, с. 109]. Это замечание, предваряющее повествование, многое говорит о творческих установках автора. Помимо скептического отношения к выдуманности обращает на себя внимание расчет автора на то, что ее сочинение будет читаться другими. Иными словами, приступая к описанию собственной жизни, Митицуна-но хаха имела перед глазами определенную аудиторию и даже предугадывала ее реакцию. «Дневник», охватывающий период в пятнадцать лет, писался, по крайней мере частично, не как ежедневные записи, а как воспоминания о происшедшем (подробность записей нарастает к концу „Кагэро"). Автор считает свою судьбу достойной описания, поскольку она отличается от судьбы других, т. е. ее собственная жизнь единична и неповторима (в свете данностей японской культуры этого времени ставшая общепринятой точка зрения Гусдорфа, считающего жанр автобиографии принадлежностью исключительно европейской традиции [Гусдорф, 1980], нуждается в серьезных уточнениях). Это свидетельствует о высокой степени рефлексии хэйанских аристократов и об осознании ими собственной личности в качестве объекта, достойного самого пристального внимания (считается, что в Китае произведения, сопоставимые по уровню рефлексии, были созданы на восемь веков позже [Кагэро, 1957, с. 101]; европейский средневековый автобиографический жанр берет начало в XI—XII вв. [Барг, 1987, с. 150], возобновляя традиции, заложенные Августином [Гусдорф, 1980]). Интерес к собственной личности безусловно ощутим и в поэзии аристократов, но, как было показано в соответствующем разделе, специфические механизмы порождения и бытования поэзии сильно ограничивали -ее индивидуализирующие характеристики. Только в японоязычной прозе (и прежде всего — дневниковой) они нашли достаточно полное выражение. Решительное осуждение автором «Кагэро» «старых повестей» свидетельствует о наличии литературной полемики и сознательном выделении собственного творчества из традиции. Если принять во внимание утверждение Митицуна-но хаха о «небылицах», содержащихся в «старых повестях», то можно предположить, что она имела в виду повести того типа, о которых говорится в предисловии к сборнику буддийских преданий «Сан-бо экотоба» (984 г.). В нем, в частности, утверждается о популярности повестей, одушевляющих деревья, траву, птиц, зверей, рыб, насекомых, т. е. о «волшебной повести» (типа «Такэтори-моногатари»). В сравнении с произведениями этого рода «Кагэро никки», равно как и дневниковая литература вообще, обнаруживает совсем иную степень реалистичности. Она имеет дело не с абстрактным «временем чудес», заполненным высокотипизированными, «вневременными» героями, а с конкретным социумом (вернее,— его составляющими). Ее интересуют не чудеса, а реалии психологической жизни, помещенные в конкретное пространство и время. Уход прозы в частную жизнь не мог не означать одновременного падения интереса к социальным аспектам бытия, которые могут присутствовать в дневниках лишь по степени их связанности с автором. Пространственная точка нахождения автора всегда фиксирована, и он может находиться только там, где он в действительности находится, доверяясь лишь собственному опыту. С другой стороны, временное местонахождение автора не ограничивается моментом фиксации (он имеет право на воспоминания), но хронологический охват теоретически не должен превышать продолжительности жизни автора (а в действительности же он намного меньше, ибо «дневниковая литература» ограничивает себя временем и темами изображения). Факты жизни, просеянные сквозь сито авторских и жанровых установок, претворяются в реальность, которая является одновременно как документальной, так и художественной. Когда Митицуна-но хаха теряет интерес к своим отношениям с мужем, которые и составляют сюжетную основу «Кагэро никки», тема оказывается исчерпанной, а дневник — законченным. Наличие темы, сюжета, заданность формы ячеек сита делают дневник свидетельством не только экзистенциальным, но и литературным. Говоря о сюжетности «Кагэро никки», должно иметь в виду ее ослабленное™. Эта особенность может показаться неизбежной для дневниковой формы литературного творчества. Но это не совсем так. Ослабленная сюжетность свойственна японской литературе вообще, что связано во многом с «бесчерновико-востью» японской литературы, корни которой лежат в спонтанном характере порождения поэтических текстов. Эта установка была перенесена затем и на прозу (подробнее см. [Мещеряков, 1989]). Размышляя о литературных особенностях «Кагэро никки», Кавагути Хисао отмечал: «С давних пор считалось, что (текст „Кагэро никки".— А. М.) труден для прочтения. Одна из причин заключается в слабой разработанности критики текста... Другая — в том, что сам стиль изложения труден для понимания. Ему не свойственны логическо-аналитические построения — настроения, смена чувств, поток сознания в душе выражены в нетрансформированном виде» [Кагэро, 1957, с. 89]. Данное утверждение до определенной степени справедливо и по отношению к другим произведениям, принадлежащим другим эпохам и жанрам. Произведения, где литературная роль сюжета, связности повествования была чрезвычайно велика, появились у истоков прозаического японоязычного творчества («Такэтори», «Отикубо», «Тоса никки»), но, даже несмотря на их популярность (особенно первого), эта линия развития литературы не получила усиленного продолжения» [Като, 1979, с. 161—162]. И «Такэтори» и «Отикубо» еще не порывают связи с фольклором. В сознании же аристократов их сюжетность прочно соединилась с простонародностью. Противницы «старых повестей» в «Гэндзи-моногатари» мотивировали свою неприязнь к «Такэтори» так: «Никто не видел небесной страны, куда улетела Кагуя-химэ, и потому неизвестно даже, существует ли такая страна. Но героиня родилась в стволе бамбука, это сразу придает рассказу простонародный характер» (перевод В. Н. Марковой). Опыт «старых повестей», в которых силен элемент подражательства — своей и континентальной фольклорности, доказывает, что японцы умели строить сюжет в период перехода к литературе, которую уже можно назвать собственно японской (мы имеем в виду прежде всего аристократическую литературу). Однако собственное понимание естественности и гармонии (которое для наших целей вполне можно признать врожденным) сделало применение этого опыта ограниченным для использования. Ослабленная сюжетность возводится в принцип, даже когда в произведении явно присутствует сюжет (с главным героем, четко маркированным началом и концом — буддийские легенды, например). В таком случае отдельные «сюжеты» сводятся в собрание, единство которого обеспечивается сверхсюжетной общностью (ута-моногатари, сборники буддийских и светских легенд). Несколько огрубляя литературную действительность (что, впрочем, практически неизбежно при создании любого рода моделей, в том числе и литературных), Судзуки Кадзуо отмечал, что качественная разница между «короткими» и «длинными» произведениями хэйанской прозы не так уж велика. Поэтому формирование объемного произведения может достигаться за счет присоединения нескольких коротких [Отикубо, 1972, с. 16]. Литературное зрение средневековых японцев может быть названо фасеточным. Свое визуальное отображение оно находит, в частности, в «повестях-картинках» («моногатари-э»), «порционно» иллюстрирующих наиболее волнующие эпизоды. Эти иллюстрации служат дополнительным квантификатором повествования, самой структурой текста предрасположенного к «покадровому» членению (поскольку дошедшие до нас моногатари-э более позднего происхождения, чем первоначальные варианты разбираемых нами текстов, мы не будем заниматься гипотетическими рассуждениями о соотношении иллюстрации и текста, оставляя этот в высшей степени интересный вопрос для специального исследования). С точки зрения заложенной в природе жанра фрагментарности структуры дневник оказался для японцев чрезвычайно подходящей формой словотворчества. Два рассмотренных ранее произведения дневниковой литературы («Тоса никки» и «Кагэро никки») имеют главную тему. Вкупе с другими особенностями их тематичность (т. е. строгая отобранность объектов описания) может быть квалифицирована как признак литературы художественной, которая, однако, ориентирована на документальное отражение факта (в «Тоса никки» вымышлены не факты, а автор) или, по крайней мере, на создание иллюзии фактографич-ности. «Дневниковая литература» такого рода являет собой нечто среднее между «настоящим» дневником и художественным произведением, написанным от первого лица. «Дневник Мурасаки-сикибу» («Мурасаки-сикибу никки») отличается от этих дневников тем, что он действительно представляет собой поденные записи с более широким тематическим охватом. Поэтому и наше проникновение во внутренний мир Му-расаки может быть осуществлено с большей полнотой (о личности Мурасаки см. [Мещеряков1, 1988, с. 189—224]). Мы уже говорили о том, что «дневник» и «хроника»—явления до некоторой степени сходные, организованные по хронологическому принципу. Но «летописная» форма организации текстового пространства в «дневниковой литературе» обманчива. Дата в хронике датирует событие. Дата в дневнике датирует запись о событии. Для хроники важна реальная последовательность событий, для дневника — последовательность восприятия событий, которая может отклоняться от фактической хронологии. В «Дневнике» Мурасаки зафиксированы не только события, относящиеся к «придворному» периоду ее жизни, но и воспоми- 10 Зак. 494
нания детства. Мурасаки вела дневник с достаточным постоянством — наибольший разрыв между записями составляет полмесяца. «Дневник» Мурасаки свидетельствует об очень высоком уровне рефлексии, достигнутом сознанием аристократии. Из запи--сей «Дневника» видно, что Мурасаки отдает себе отчет о социальной маске и истинном облике человека. Даже ритуал она не воспринимает как действо, имеющее однозначную коллективную ценность. Мысли о себе постоянно преследуют ее. Праздник вкушения первых плодов был одной из главных церемоний государственного синтоизма. При его проведении, в частности, исполнялись культовые пляски госэти. Но в описании Мурасаки нет торжественности. Жесты танцовщиц, бросивших веера своим помощникам, видятся ей вульгарными. Ей кажется, что на их месте она бы выглядела совсем по-другому. Мурасаки забывает об окружающем, пребывая в думах о собственной судьбе, и в конце дневниковой записи вынуждена признаться, что почти не видела представления [Мурасаки, 1971, с. 226]. Метод Мурасаки исключает реконструкцию: автор находится только там, где он находится, и видит не то, что он должен видеть, а только то, что он видит. Объект изображения не существует вне зависимости от пространственного положения автора— он оживает, только попадая в его поле зрения (восемь раз она отмечает, что не присутствовала при совершении события или же не имела возможности наблюдать за ним, как следует [Боуринг, 1985, с. 38]). Задачей Мурасаки было воссоздание интимного автообраза, который включает в себя не только автобиографию и автопортрет, но и формулирует личностное мироощущение. В реалистическом описании людей (внешности, одежды, эмоций, речи) всегда виден автор, не упускающий возможность выявления собственного суждения о предмете, — будь то красивый наряд или неудачное высказывание. Выработка отношения к миру в своем крайнем выражении может принимать форму классификаций, как это происходит в «Записках от скуки» современницы Мурасаки — Сэй-сёнагон. Главки этого произведения изобилуют названиями, вроде «То, что наводит уныние», «То, что докучает», «То, что радует сердце» и т. п. Мурасаки, может быть лучше, чем другие члены хэйанского сообщества, знала, что люди — разные: «К разным вещам люди относятся по-разному. Один выглядит уверенным, приветливым и довольным. А другому — все скучно, он копается в старых, никчемных книгах или, не зная отдыха, возносит молитвы, с шумом перебирает четки...» [Мурасаки, 1971, с. 240—241]. Рассуждения Мурасаки о людях абсолютно лишены черно-белых красок, что свойственно буддийской прозе этого времени. Придворные дамы в ее глазах равны в том, что они не похожи друг на друга: «У каждой — свои причуды, и ни одну нельзя посчитать уж совсем нехорошей. Нельзя сказать и то, что лю- бая соединяет в себе привлекательность, выдержку, ум, вкус и надежность. Все они — разные, и никому не известно, кто же лучше» [Мурасаки, 1971, с. 229]. Показателем зрелости для Му-расаки является сбалансированный подход к людям, подход, признающий, что каждый человек имеет свои достоинства и недостатки [Мурасаки, 1971, с. 234]. «Дневник» Мурасаки — документ глубоко личностный по своему содержанию, имеющий целью сокращение дистанции между социальной маской (чем человек должен быть), представлениями об авторе других (чем он кажется), с одной стороны, и представлениями личности о самой себе — с другой. Статусом истинного при этом обладает автопредставление. Индивидуальное представление обо всех сторонах бытия (включая ритуальные и этикетные ситуации) определяет модус видения Мурасаки, представляя собой скептический элемент самооценки культуры. «Дневник» Мурасаки безусловно изоморфен в этом отношении сознанию эпохи, допускавшей скептическую оценку коллективных ценностей. Сохранившиеся источники дают некоторую возможность сопоставления одних и тех же событий в освещении синхронных памятников дневникового жанра на китайском и японском языках [Синохара, 1976]. При таком сопоставлении выявляется, что авторов китайских дневников, растворенных в объекте описания на манер летописцев, интересует само событие, в то время как у Мурасаки, постоянно дистанцированной от «внешнего» предмета изображения, наибольшее внимание привлекают люди (их эмоции, внешность и т. д.), участвующие в событии. Ее занимает процесс протекания события. Дневники же китаеязыч-ные >в гораздо большей степени придерживаются установок «национальных хроник». Несмотря на то что «Дневник» Мурасаки в значительной степени рассчитан на создание автопредставления, было бы глубоко ошибочным полагать, что произведение такого рода рассчитано исключительно для личного потребления. В части «Дневника», представляющей собой письмо неизвестному адресату, Мурасаки умоляет своего корреспондента, чтобы он никому не показывал ее интимных заметок. Значит, читатель все-таки был. Но читатель конкретный, которого Мурасаки знала в лицо. Отсюда — те трудноинтерпретируемые пассажи, декодирование которых предполагает наличие общего с Мурасаки семиотического экзистенциального поля.
Беспокойство (не лишенное, возможно, доли кокетства) Мурасаки относительно возможности обнародования ее записей легко объяснимо: как мы уже отмечали, циркуляция именно интимной информации служила необходимым условием интеллектуально-эмоционального воспроизводства хэйанской аристократии. Во второй главе «Повести о Гэндзи» То-но тюдзё, двоюродный брат Блистательного Принца, просит его показать обширную корреспонденцию Гэндзи, причем его не интересуют письма «обычные», в которых не видно индивидуальности автора. Нет, он хочет видеть письма, полные страсти и негодования. И Гэндзи не заставляет себя просить слишком долго, надеясь к тому же на аналогичную любезность со стороны брата. И в руки Мурасаки частенько попадали чужие письма, на основании которых она имела возможность вынести суждения об их авторах. Многие произведения дневниковой литературы были прямо рассчитаны на прочтение сторонним читателем, о чем свидетельствуют не только многочисленные стилистические приемы, свойственные художественной литературе, но и наличие вступлений к дневникам, «где авторы вводят в ситуацию... и определяют начальную точку в субъективном времени повествования» [Горегляд, 1975, с. 334—335]. Мы уже отмечали, что дневник может датировать не время события, а время записи. Применительно к этому утверждению большой интерес представляет запись от третьего дня первой луны шестого года Канко (1009 г.). Ее особенности таковы, что эта запись зачастую квалифицируется как инородное включение в дневник, поскольку она по своему объему значительно превышает «среднестатистическую» запись и составлена из пассажей, не имеющих непосредственного отношения к событиям этого дня (размышления о людях и собственной судьбе, воспоминания). В своих оценках японские текстологи, как это часто бывает, исходят исключительно из внутренней структуры только данного памятника, не обращая достаточного внимания на общий модус культуры, которая к этому времени уже разрешает строить текст не в соответствии с внешней временной шкалой, а сообразуясь с хронологией мысли и кисти — умение, обусловленное исторически. Именно поэтому В. Н. Горегляд «дневниковую литературу» предпочитает определять как «дневниково-мемуарную» [Горегляд, 1975, с. 334]. Уместно привести здесь удачное объяснение Р. Боурингом индивидуализированного хронотопа Мурасаки: в «Кагэро никки» и «Идзуми-сикибу никки» «время организовано изнутри; оно представляет собой процесс, относящийся не к социальному внешнему миру, с его датами и церемониями... но скорее к внутренним чувствам и восприятию индивида, который находится в центре (повествования.— А. М.). Дневник Мурасаки, однако, выделяется в этом отношении и содержит оба вида времени. Как фигура на общественной сцене, записывающая серию церемоний, она является рабом внешнего времени... И в этом смысле она походит на авторов многих дневников этого времени, написанных на камбуне (по-китайски.— А.М.): это внешнее время не столько подчеркивает изменения или же развитие, сколько простую последовательность изолированных событий. Но как индивидуальность с ее личными мыслями и эмоциями Мурасаки живет совсем в другом времени, организованном в соответствии с совершенно другими принци- пами — настроения, внутренних ритмов, и, что важнее всего,— воспоминаний» [Боуринг, 1985, с. 37]. Соображение об инородности интересующего нас пассажа исходит из молчаливой предпосылки о том, что автор сознательно строит текст в соответствии с требованиями к жанру, предъявляемыми исследователем. Однако применительно к жанру, канон которого не может считаться окончательно сложившимся, вряд ли можно требовать от автора, чтобы он полностью следовал правилам, сложившимся позднее. Поэтому оценка Икэда Кикан и Акияма Масаси, данная ими произведению Мурасаки, представляется нам до определенной степени культурно оправданной: «Таким образом, „Дневник" Мурасаки нельзя причислить ни к [жанру] женских дневников, ни к [жанру] дзуйхицу (см. ниже.— А. М.). Он представляет собой произведение с самостоятельным содержанием и структурой» [Мурасаки, 1958, с. 406]. Не соглашаясь с мнением исследователей о полном жанровом выпадении дневника Мурасаки из общего направления литературного развития, мы должны констатировать, что индивидуальные различия между отдельными произведениями прозы Хэйа-на действительно демонстрируют значительную вариативность. Напомним, однако, что индивидуальное своеобразие каждого из рассматриваемых в книге произведений занимает в нашем исследовании подчиненное место. «Логика кисти» бывает заметна и в «Кагэро никки». Однако основным произведением, построенным в соответствии с этим требованием, являются «Записки у изголовья» («Макура-но соси») Сэй-сёнагон (текст [Сэй-сёнагон, 1958]; перевод [Сэй-сёнагон, 1975]). Содержательный анализ этого произведения показывает, что в нем отражены события с 986 по 1000 г. Однако структура текста предельно далека от того, что можно было бы назвать хронологической последовательностью. Реальные исторические события придворной жизни и участники этих событий целиком подчинены авторскому «произволу», который является неотъемлемой частью авторского замысла. «Записки у изголовья» — это не дневник событий, а дневник мыслей о них. Вот как повествует сама Сэй-сёнагон об истории создания своих «Записок»: «Однажды его светлость Корэтика, бывший тогда министром двора, принес императрице кипу тетрадей. — Что мне делать с ними?—недоумевала государыня.— Для государя уже целиком скопировали „Исторические записки". — А мне бы они пригодились для моих сокровенных записок у изголовья,— сказала я. — Хорошо, бери их себе,— милостиво согласилась императрица. Так я получила в дар целую гору превосходной бумаги. Казалось, ей конца не будет, и я писала на ней, пока не извела последний листок, о том о сем — словом, обо всем на свете, иногда даже о совершенных пустяках. Но больше всего я повествую в моей книге о том любопытном и удивительном, чем богат наш мир, и о людях, которых считаю замечательными. Говорю здесь я и о стихах, веду рассказ о деревьях и травах, птицах и насекомых, свободно, как хочу, и пусть люди осуждают меня: „Это обмануло наши ожидания. Уж слишком мелко..." Ведь я пишу для собственного удовольствия все, что безотчетно приходит мне в голову» [Сэй-сёнагон, 1975, с. 330; Сэй-сёнагон, 1958, с. 331]. Показательно, что раскрытие обстоятельств написания книги происходит не в начале ее, а в конце. Сэй-сёнагон следует не хронологии событий, а своим воспоминаниям о них. Она думает не столько о читателе, сколько о себе — порождение текста становится самодостаточной ценностью, даже если особенности этого текста воспринимаются частью аудитории как препятствующие акту коммуникации. Но наличие сильно выраженного индивидуального начала является одновременно необходимым условием для адекватного процесса коммуникации. Индивидуальное сознание аристократов достигло такой степени развития, что они (по крайней мере некоторые из них) могли не обращать внимания на определенные условности поведения и намеренно выделяли свои сочинения из традиции, пренебрегая осуждающими оценками. Правда, как это видно, в частности, из книги Сэй-сёнагон, нарушение канона не сопровождалось революционным отрицанием традиции и квалифицировалось именно как нарушение ее. Произведение Сэй-сёнагон более всего напоминает записную книжку, в которой фиксируется все то, что обращает на себя внимание автора или же приходит ему на ум: сценки из жизни, воспоминания и размышления. Такие «записки» не объединены ни героями повествования, ни главной идеей. Главной объединяющей силой служит личность автора, которая, разумеется, представляет собой продукт, порожденный «семиосферой» (термин Ю. М. Лотмана) хэйанской культуры. Стиль Сэй-сёнагон — превосходен, глаз — зорок, суждения — глубоки, но автор не ставит перед собой никаких сверхзадач, как и не ставило их перед собой хэйанское общество. «Записки у изголовья» представляют собой первое из известных нам произведений, отнесенных литературоведами к жанру «дзуйхицу» («вслед за кистью»), который получил свое название не по объекту изображения (поскольку он не может быть однозначно сформулирован), а по методу порождения текста. О специфике этого творческого метода лучше любых литературоведческих выкладок говорит легенда, связанная с автором более позднего произведения этого жанра — Кэнко-хоси, кисти которого принадлежат «Записки от скуки» («Цурэ-дзурэгуса», текст [Кэнко-хоси, 1957], переводы [Кэнко-хоси; Кэнко-хоси, 1989]). Легенда повествует о том, что Кэнко-хоси записывал свои мысли и наблюдения на клочках бумаги, которыми он об- клеииал стены своей хижины. После его смерти из них составили книгу. Трудно сказать, насколько эта легенда соответствует действительности. Но не подлежит сомнению, что легенда отражает представление о том, как должно быть создано произведение, подобное «Запискам у изголовья». А создано оно должно быть ненароком. Или как бы ненароком. По нашему убеждению, именно бесчерновиковость является главным условием создания произведения типа «дзуйхицу». Признак этот формален (т. е. научен) и исключает исследовательский произвол, неизбежно возникающий при попытках определения особенностей «Записок у изголовья», исходя из чисто содержательного анализа. В условиях культурного многоязычия обращение разных людей к тому или иному жанру словесности может быть продиктовано их эмоционально-психологическим сходством. Кисига-ми Синдзи считает, что и Сэй-сёнагон, и Кэнко-хоси являли собой легковозбудимые, нервные натуры [Кисигами, 1962, с. 186—188]. Оставляя на совести исследователя конкретное утверждение о конкретных свойствах натуры авторов двух произведений жанра дзуйхицу, мы должны признать, что направленность дзуйхицу на авторское самопроявление безусловно дает материал для подобных сопоставлений.
Дата добавления: 2015-05-09; Просмотров: 409; Нарушение авторских прав?; Мы поможем в написании вашей работы! Нам важно ваше мнение! Был ли полезен опубликованный материал? Да | Нет |