КАТЕГОРИИ: Архитектура-(3434)Астрономия-(809)Биология-(7483)Биотехнологии-(1457)Военное дело-(14632)Высокие технологии-(1363)География-(913)Геология-(1438)Государство-(451)Демография-(1065)Дом-(47672)Журналистика и СМИ-(912)Изобретательство-(14524)Иностранные языки-(4268)Информатика-(17799)Искусство-(1338)История-(13644)Компьютеры-(11121)Косметика-(55)Кулинария-(373)Культура-(8427)Лингвистика-(374)Литература-(1642)Маркетинг-(23702)Математика-(16968)Машиностроение-(1700)Медицина-(12668)Менеджмент-(24684)Механика-(15423)Науковедение-(506)Образование-(11852)Охрана труда-(3308)Педагогика-(5571)Полиграфия-(1312)Политика-(7869)Право-(5454)Приборостроение-(1369)Программирование-(2801)Производство-(97182)Промышленность-(8706)Психология-(18388)Религия-(3217)Связь-(10668)Сельское хозяйство-(299)Социология-(6455)Спорт-(42831)Строительство-(4793)Торговля-(5050)Транспорт-(2929)Туризм-(1568)Физика-(3942)Философия-(17015)Финансы-(26596)Химия-(22929)Экология-(12095)Экономика-(9961)Электроника-(8441)Электротехника-(4623)Энергетика-(12629)Юриспруденция-(1492)Ядерная техника-(1748) |
Зак. 494 3 страница. «Записки у изголовья» — быть может, самое «поэтичное» произведение хэйанской прозы
«Записки у изголовья» — быть может, самое «поэтичное» произведение хэйанской прозы. И дело не в количестве стихов, содержащихся в тексте (их немного). Тем не менее признанный теоретик вака Имагава Рёсюн (1325—1420) советовал поэтам помимо чисто поэтических сочинений постоянно обращаться к трем произведениям прозы: «Исэ-моногатари», «Гэндзи-монога-тари» и «Макура-но соси». Относительно «Записок у изголовья» Рёсюн отмечал знание автором человеческой души. К этой содержательно ориентированной оценке мы хотели бы присовокупить еще одно условие, касающееся способа порождения текста и приближающего прозу Сэй-сёнагон к сфере поэтической культуры. Мы имеем в виду «бесчерновиковый» способ порождения текста. С другой стороны, «Макура-но соси» одновременно можно назвать самым «антипоэтическим» сочинением, ибо литературный его смысл по своим результатам не имеет ничего общего с жанровыми установками поэзии. Устный способ порождения, хранения и трансляции текста может быть обеспечен лишь при условии существования строгих правил организации текста. Об этом свидетельствует весь опыт изучения фольклора. Появление письменности, используемой даже в чисто технических целях, постепенно изменяет саму природу творчества и его результаты. Представление о том, что текст должен быть порождаем спонтанно (поэзия), переносится и на японоязычную прозу (по крайней мере, на значительную ее часть), хотя она и представляет собой письменную форму творчества (подробнее см. [Мещеряков, 1989]). Однако
если поэзия ориентирована на канон, то проза Сэй-сёнагон канон разрушает. Каноном (для значительной части японской литературы) становится отсутствие сюжетности, об ослабленное -ти которой мы уже говорили применительно и к другим прозаическим жанрам. Свободное следование за кистью вызвало к жизни те легкоузнающиеся особенности японской прозы (повторы, рыхлость сюжета, расплывчатость, многословие), свойственные ей до определенной степени и в наши дни и вызывающие зачастую у европейского читателя реакцию отторжения. Для истории религий Японии свойственно, как известно, сосуществование двух основных комплексов верований — синтоизма и буддизма. Несмотря на активные процессы взаимовлияния [Мещеряков, 1987], каждая из этих религий сохранила в исторической перспективе достаточную степень идейной самостоятельности на доктринальном уровне, а установки синтоизма и буддизма относительно текстовой деятельности остались в результате совершенно различны. Текстовая деятельность, определяемая синтоистскими установками, была охарактеризована в разделе, посвященном истории. Напомним: эта деятельность не носила самодостаточного характера и протекала в рамках исторического освоения действительности, обеспечивая по преимуществу память о дальнем прошлом с помощью мифологического рассказа. Письменность в этом случае с точки зрения создателей текстов являлась не столько инструментом порождения новых текстов, сколько средством фиксации уже сложившихся. В нашем распоряжении не имеется сочинений VIII в., объектом изображения которых являлся бы синтоизм, как таковой. Вместо этого мы имеем ряд произведений, содержащих, помимо прочего, сведения по синтоизму (и буддизму), а также другим областям социальной и духовной жизни. Хэйанский период, принесший столько нового в реалии культуры, не отменяет указанных особенностей, а лишь расширяет границы их применимости. В 927 г. было закончено составление «Энгисики» («Церемонии годов Энги») — сочинения, активно используемого исследователями в качестве источника для реконструкции раннего синтоизма (издание текста [Энгисики, 1977]; частичные переводы [Энгисики, 1970; Бок, 1985]). И действительно, первые десять свитков (из пятидесяти) имеют непосредственное отношение к синтоизму. В них содержатся установления о проведении основных ритуалов государственного синтоизма, приводятся тексты молитвословий норито (их перевод, исследование и обширный комментарий см. [Ермакова, 1991]), списки синтоистских храмов. Для нашего исследования, однако, большее значение им зет то, что установления, касающиеся синтоизма, для самих носи-
телей культуры попадали в категорию законодательных текстов. На это указывает само название памятника. «Энги» обозначает название девиза правления (901—923) императора Дайго, при котором был провозглашен указ о составлении «Энгисики», а «сики» является термином для обозначения дополнений к «рё» («гражданский кодекс»). Понимание ритуала как порядка, обычая, правила, закона является универсальным свойством архаического сознания [Топоров, 1988, с. 24—27]. Более ранний памятник из разряда «сики»—«Дайрисики» (IX в.)—также частично посвящен описанию синтоистских ритуалов годового цикла. Помимо них в памятнике зафиксированы ритуалы конфуцианского и даосского происхождения [Дайрисики, 1975]. Таким образом, японская культура объективирует сначала мифологический рассказ («Кодзики» и «Нихон секи»), а затем уже — ритуал. Данная последовательность предопределяет и последовательность современного научного освоения комплекса миф — ритуал, что связано с меньшими возможностями естественного языка по описанию ритуала [Топоров, 1988]. Это утверждение справедливо и по отношению к истории изучения японских религий — буддизма, в частности [Танабэ, 1984, с. 393]. Нам представляется, что данная проблема может быть введена в более широкий культурный контекст сочетания повествовательного/структурного (диахронность/синхронность, динамическое/статическое) в истории языкового описания. Хотя в чистом виде указанные формы интеллектуального освоения космоса встречаются редко, мож-но тем не менее говорить об изменяющейся соотнесенности диахронного/синхронного в различные эпохи и в различных жанрах словесности. Как мы пытались показать ранее, для эпохи Нара в целом характерно доминирование диахронного описания. Степень же теоретической зрелости культуры определяется, в частности, ее способностью к трансформированию описания статического в динамическое (и обратно). Вряд ли можно считать, что синтоистская субкультура ко времени составления «Энгисики» достигла такой степени зрелости. Допустимо говорить лишь о возросшей способности к самоописанию, стимулированной, в частности, упадком нравов в среде синтоистского жречества и несоблюдением им канонов ритуального поведения, о чем говорится в докладной записке сановника Миёси Киёюки (847—918), поданной им в 914 г. в ответ на запрос императора Дайго о ведении государственных дел. В первом параграфе этой записки («Икэн дзюникадзё» — «Соображения в двенадцати пунктах») утверждается, что жрецы после завершения ритуала, проводимого при дворе по случаю крупнейших празднеств годового цикла, «должны совершить очищение и придерживаться воздержания, а затем совершить приношения в своих храмах. Однако в присутствии высших чинов они забирают приношения шелком и кладут за пазуху, выбрасывают древко стрелы и забирают наконечник, переворачивают сосуды с вином и опорожняют единым духом. Воистину — ни один не покинул ворота Дзингикан (придворное синтоистское ведомство.— А. М.) с 'нетронутыми подношениями. А что сказать о священных конях — купцы с рынка скупают их у ворот Икухомон и уводят. Как могут быть довольны боги праздника? Если они не довольны, как можно просить их о плодородии и процветании?» [Миёси, 1979, с. 80]. Описанная Киёюки ситуация требовала для ее исправления более жесткой регламентации поведенческого канона. Сам Киёюки был назначен одним из составителей «Энгисики». Таким образом, с точки зрения нашего исследования проблему исправления упадка нравов можно интерпретировать следующим образом: традиционные способы регулирования поведения индивида оказываются недостаточны, и, как следствие этого, перестают соблюдаться ритуальные нормы. В качестве компенсаторного механизма используется письменный текст, призванный оградить сакральную информацию от искажения (побудительным мотивом к введению такого рода информации в область письменной культуры являются те же причины, что привели к созданию «Кодзики» — см. раздел «История»). Особенность нормативных текстов синтоизма состоит в том, что следование им предполагает не бесконечное приближение к бесконечно удаляющемуся этическому эталону (что свойственно для буддийской «учительской» традиции), а их буквальный перенос в сферу ритуальной практики. Показательно, что законодательные своды VIII в. в разделах, посвященных синтоизму и буддизму, подвергают регламентации различные сферы религиозной деятельности. Если синтоистский раздел определяет правила проведения ритуалов (в крайне лапидарной форме), то объектом категоризации буддийского раздела является регламентация поведения монахов. Синтоизм интересует по преимуществу определение человека лишь в его отношении к божествам. Таким образом, сфера его применения ограничена и актуализируется только в строго определенном «ритуальном» пространстве и времени. Человек не наделяется свободой воли, что блокирует возможности по рассмотрению его в качестве субъекта поведения в форме наррати-ва, который есть не что иное, как описание проявления «случайного» применительно к нормативному. Текстовая деятельность, протекающая в рамках синтоизма, постоянно направлена поэтому по преимуществу на дефиницию норм. Фиксация же нормы есть эквивалент ритуала, допускающего лишь однозначное следование ему. Помимо установлений относительно синтоизма «Энгисики» содержит дополнения, касающиеся функционирования различных ведомств. В целом памятник следует отнести к проявлению китайской государственной мысли — как в целом по содержанию, так и по форме (он написан на китайском языке за иск'лю-чением восьмого свитка с записями молитвословий норито) и социальному функционированию: его ограниченную аудиторию составляли чиновники, и он служил «мнемоническим» средством для организационного и идейного самовоспроизведения бюрократически-теократического государства. По сравнению с синтоизмом процесс самоосознания буддизма протекал значительно быстрее. Это связано, в частности, с тем, что с самого начала своего распространения в Японии буддизм опирался на развитую религиозно-философскую континентальную традицию, а имманентная установка на проповедническую деятельность (отсутствующая в синтоизме) предопределила тенденцию к лавинообразному порождению новых текстов, хотя повторное фиксирование (переписывание) основополагающих «несотворенных» текстов (сутр) всегда оставалось одним из основных средств обретения благодати, сохраняя за собой функцию информационного (и магического) обеспечения буддийской субкультуры. Основным же критерием выявления дееспособности монахов была проверка их способности декламировать сутры наизусть [Игнатович, 1987, с. 122]. Для VIII в. главным видом текстовой деятельности в рамках буддийской субкультуры являлось именно копирование сутр (сведения по наиболее популярным в Японии сутрам этого времени см. [Виссер, 1935; Игнатович, 1987, с. 169—188]), а также составление храмовых хроник, т. е. диахронное описание. Для VIII в. представляется разумным подразделять буддизм на «государственный» и «народный». И хотя в источниках содержатся фрагментарные упоминания о «шести школах» буддизма, они не были в достаточной степени оформлены ни организационно, ни идейно. Один и тот же монах мог проповедовать различные учения [Игнатович, 1987, с. 134]. Показательно, что для характеристики «школ» приходится прибегать почти исключительно к памятникам континентальной традиции [Игнатович, 1987, с. 168—252], поскольку эти «школы» занимались по преимуществу не порождением новых, а изучением готовых текстов, сопровождавшимся их активным обсуждением (см., например, [Секу нихонги, Ёро, 2—10—10, 718]). Ситуация меняется на рубеже VIII и IX вв., проявляясь в деятельности Сайте (766—822) и Кукая (774—835) (см. о них [Мещеряков, 1988, с. 129—146]), которые не только основали новые для Японии школы Тэндай и Сингон, но и явились авторами многих сочинений доктринального характера. Авторитет Сайте и Кукая, в отличие от таких религиозных лидеров прошлого, как Э-но Убасоко и Гёги, популярных прежде всего благодаря своей харизматичности и непосредственному контакту с паствой, объясняется также и их участием в созидании письменной культуры. В их философском и эпистолярном наследии ясно виден неведомый дотоле тип книжника, в значительной степени отделенного от фольклорной среды. Сайте и Кукай были представителями первой волны идеологов японского буддизма, чувствовавших себя вполне уверенно в философ- ской традиции Китая (уже в первом произведении Кукая — «Сангосиики» — исследователями отождествляется несколько •сотен ссылок — прямых и скрытых — на 90 сочинений буддийской, конфуцианской и даосской традиций [Хакада, 1972, с. 24]), Отнюдь не" случайно, что Кукай считался непревзойденным каллиграфом своего времени (т. е. признавался экспертом по культуре именно письменной), а поздняя легенда изображает Кука я пишущим стихи на глади реки. Статус письменного сакрального текста был настолько высок в среде "монахов, что оказывал непосредственное влияние на их жизненный путь. В то время как путешествие в Китай ввиду его опасности вызывало у чиновников ужас и частые отказы от назначения в состав официальной миссии, монахи добровольно подавали прошения о предоставлении им такой возможности (как это было с Сайте и Кукаем, отправившимся в Китай с посольством 804 г. [Борген, 1982]), в частности, потому, что путешествие предоставляло возможности для приобретения буддийских текстов. В лице Сайте и Кукая японский буддизм переходит к созданию собственной философско-религиозной традиции. Не следует, однако, переоценивать ее самостоятельность. Так, основные труды Кукая, трактующие проблемы бытия/не-бытия, мира и познания, субъективного / объективного, представляют собой систематизацию взглядов небуддийских учений Индии, буддизма хинаяны и махаяны. Чрезвычайно важно, что Кукай отходит от хронологического способа описания и рассматривает представленные в них взгляды в зависимости от истинности утверждаемых постулатов [Като, 1979, с. 101 —105]. Классифицируя и упорядочивая накопившийся материал, Кукай действовал в общем для всей японской культуры направлении. Начиная с этого времени, тенденция к систематизации (т. е. созданию новых письменных текстов исключительно на основе старых) проявляется особенно отчетливо как в составлении исторических сводов, так и поэтических антологий. Сборники буддийских легенд (см. ниже) также можно причислить к подобным построениям. К этому времени уже сформировался слой философски об-..разованных монахов, т. е. были созданы условия для ведения активной полемики по доктринальным вопросам (см., например, споры между Сайте и Токуити о возможности просветления). Определенное распространение получила и практика проведения устных дебатов по проблемам, вытекающим из содержания «Сутры лотоса». Эта разновидность диспутов), начавших проводиться с IX в. [Танабэ, 1984, с. 396—399], отражает общий модус хэйанской аристократической культуры. Хотя непосредственными участниками диспутов были монахи, представлявшие различные направления японского буддизма, аудитория, еле тиз-шая за дебатами, была смешанной: в нее входили как лица духовные, так и аристократы. ' 157 Наличие полемики служит надежным индикатором зрелости культуры, поскольку свидетельствует о реальном существовании ситуаций, предполагающих интеллектуальный выбор. «Сан-госиики» представляет собой полемику приверженца учения Будды Камэя-коцудзи с последователями Лао-цзы и Конфуция (текст см. [Кукай, 1969], перевод [Хакада, 1972]). Наличие полемики маркирует также совершенно новую культурную ситуацию, когда количество текстов возрастает лавинообразно, поскольку один текст с неизбежностью порождает другой. Ориентация на «правильный» текст приобретает в этих условиях первостепенное значение. Новые школы обосновывали свое превосходство над старыми, в частности, тем, что ранние школы опирались на комментарии к сутрам, а не на сами сутры, как это делали новые школы. Аудитория, способная следить за тонкостями обсуждения доктринальных вопросов, была, разумеется, весьма ограниченна. И не только ввиду самой специфики предмета теологических споров, но и потому, что буддийский канон не переводился на японский язык (китайский язык выступает в данном случае в качестве сакрального) и вся литературная полемика велась на китайском языке. Буддизм представлял собой единственную субкультуру средневековой Японии, в значительной степени независимую от придворной среды. В самом деле: все рассмотренные нами виды словесности (история, поэзия, проза) имеют своим порождающим центром столицу и двор, где информационно-семиотические процессы протекают с намного большей интенсивностью, чем на периферии. То же можно сказать и о буддизме VIII в., когда главные буддийские храмы и основной контингент образованного монашества сосредоточивались в столице Нара. С переездом двора в Хэйан, однако, храмы не были перенесены в новую столицу (как это случилось при основании Нара), что обычно связывается с опасениями по поводу вмешательства духовенства в политическую жизнь. С одной стороны, это действительно ослабило влияние духовенства на двор, но с другой — избавило до определенной степени от всестороннего контроля властей над делами общины. И хотя и Сайте, и Кукай поддерживали достаточно прочные связи с несколькими императорами, их стратегическая линия заключалась в обособлении основанных ими школ от государства. Несмотря на то что определение своего отношения к государству всегда оставалось одним из основных вопросов, волновавших теоретиков японского буддизма [Игнатович, 1987а], начиная именно с этого времени можно говорить о складывании буддийской письменной традиции, независимой до определенной степени от жизнедеятельности двора. Эта независимость, однако, никогда не доходила до постановки вопросов типа «должен ли быть монах почтительным к императору», как это случалось в Китае (см. [Комиссарова, 1987]). С другой стороны, политика государства по отношению к буддизму была в целом направлена на интегрирование его в систему культуры и управления, что предопределило отсутствие в буддийских сочинениях поэтики мученичества. Япония не знала жанра мартиролога. Оформление буддийских школ (организационное и идейное) свидетельствует об уменьшении уровня контроля государства ^над буддизмом и фактическом аннулировании многих законов, принятых в VIII в. и направленных на жесткое ограничение независимой деятельности буддийской общины (см. об этом [Мещеряков, 1987, с. 67—84]). При всем обилии сохранившегося текстового наследия Сайте и Кукая следует иметь в виду его функциональную неполноту, поскольку овладение одними письменными текстами стало считаться в IX в. недостаточным условием для приобретения квалификации монаха, если отсутствовал устный контакт с наставником. Так, Кукай отказался санкционировать церемонию посвящения для Сайте, поскольку тот не согласился провести у него три года в учениках. Итак, философские произведения буддийских монахов представляют собой целиком продукт письменной культуры: побудительный мотив к сочинению лежит в письменных текстах, уже существующих; новые тексты порождаются письменно и не рассчитаны (мало рассчитаны) на устное восприятие. Это вело к ограничению потенциальной аудитории, а значит, и к ограничению влияния на семиосферу культуры. При 'Сопоставлении японской буддийской субкультуры с христианской культурой Европы обнаруживается большая значимость последней относительно культуры в целом. В средневековой Европе практически все тексты являются христианскими хотя бы по намерению, и их можно рассматривать как эманацию Писания. Что же касается Японии, то наличие двух сравнительно независимых текстопорождающих центров (двор и буддийская церковь) предполагало лишь ограниченную степень интерференции и ни для одного из исторических периодов нельзя утверждать об окончательном примате буддизма над другими идеологическими системами. Два центра культуры порождали и воспроизводили не только разные типы текстов, но и разные типы человека (подробнее см. [Мещеряков-, 1987, с. 126— 154]). С точки зрения нашего исследования философские сочинения буддийской традиции представляют наименьший интерес: формы их порождения и бытования, а также большинство содержательных особенностей практически полностью трансплантированы из Китая. Это стало возможным потому, что сочинения такого рода отсутствовали в Японии и философско-религиозное направление теоретической мысли оказалось в полной зависимости от континента. Недаром поэтому и Сайте, и Кукай путешествовали в Китай, а в последующий период, когда Япония в целом утеряла интерес к интеллектуальным контактам с внешним миром, связи с Китаем продолжали поддерживаться только буддийскими монахами. Гораздо больший интерес для нас имела та область буддийской субкультуры, которая имела выход на более широкую аудиторию. Первым памятником такого рода является «Нихон репки» (полное название «Никонкоку гэмпо дзэнъаку рейки»— «Записи о чудесах дивных воздаяния прижизненного за добрые и злые дела, случившиеся в стране Японии»; текст [Нихон репки, 1967]; переводы [Нихон рейки, 1973, Мещеряков, 1984]). «Нихон рейки» представляет собой первое произведение жанра, получившего название «буддийской литературы устных рассказов» («буккё сэцува бунгаку»). Применение термина «литература» к сочинениям этого типа, разумеется, сугубо условно, поскольку буддийские легенды и предания не имели никакого отношения к Пс1юп, выдумке. «Нихон рейки» принадлежит кисти монаха Кёкая. Однако понятие авторства также достаточно условно, ибо авторство осознавалось самим Кёкаем как выбор из циркулировавших в устной и письменной форме сюжетов тех, что подлежали фиксации. Текст не мыслился им как принадлежность личности, не входил в ее границы. Текст осознавался не как средство самовыражения, а исключительно как средство воздействия на другие личности. Сборники такого рода с неизбежностью составлены из уже готовых текстов и сюжетов, которые не обладают самостоятельным бытием, и, как показывает последующая история жанра, свободно дрейфуют из одного произведения в другое, подвергаясь при этом лишь незначительным текстуальным изменениям. Текст подобных сборников принципиально открыт и ограничен лишь степенью знакомства составителя с традицией и вкусовыми представлениями о соразмерности. Памятники типа «буккё сэцува» не обладают единой структурой и последовательностью входящих в них элементов (принцип расположения может свободно варьироваться от памятника к памятнику). Мо-занчность сборников сэцува изоморфна общелитературному сознанию эпохи, склонному к составлению произведений из готовых блоков (поэтические антологии, ута-моногатари, хроники). В качестве осознаваемой единицы построения выступает отдельное предание. Однако, будучи включено в другую комбинацию, оно может смещать свои внутренние акценты. Так, повествование о юноше, который, несмотря на все усилия, не мог запомнить всего один иероглиф из «Сутры лотоса», поскольку раньше по небрежности сжег его лампой, в «Нихон рейки» (1—18) читается как иллюстрация о взаимообусловленности деяний прошлых и нынешних, а в сборнике «Хокэ гэнки» (№ 31, см. об этом памятнике ниже), целиком посвященном «Сутре лотоса», выступает как повествование о чуде, сотворенном сутрой. Таким образом, сборники буддийских легенд связаны между собой не только «духом», но и плотью — дрейфующими из произведения в произведение частями текста. Открытость текста таких сборников связана, в частности, с тем, что они фактически не имеют конкретно-исторического героя. Настоящий герой сборника —это не человек, но идея, развернутая в пространстве, времени и обществе. Хотя «Нихон рейки» имеет непосредственные прототипы в буддийской традиции Китая [Мещеряков, 1987, с. 16—17], высочайшая степень популярности этого жанра в последующем (см. [Свиридов, 1981]) доказывает, что именно такой тип сочинений оказался особенно близок литературному менталитету средневековых японцев. На основании анализа совсем другого литературного материала Б. Эйхенбаум пришел к заключению, что «никакого „влияния" в настоящем смысле слова и не бывает, потому что иностранный автор прививается на чужой почве не по собственному желанию, а по вызову» [Эйхенбаум, 1924, с. 28]. Поскольку истории «Нихон рейки» расположены в целом в хронологическом порядке и сам Кёкай видит свою роль не в сочинении, а в фиксации, имеет смысл говорить об отчасти «летописной» форме его произведения. Наиболее существенная разница между деятельностью хрониста и Кёкая состоит в выборе объекта отражения: монах и хронист описывают разные миры с разными ценностями. На ранних этапах развития словесности основное различие между жанрами состоит не столько в различной трактовке тех или иных событий и явлений, сколько в несовпадении объектов описания. Летописные тексты имеют задачей обеспечение интеграции государства; в буддийских преданиях одно из основных мест занимает проблема человека как носителя этических буддийских норм, интегрирующих его самого. Таким образом, разным объектам описания соответствуют разные жанры словесности. И если государство («хронист») описывает самое себя, то и Кёкай описывает тот мир, к которому принадлежит сам. Авторам японского средневековья (включая поэтов) не свойственно изображать тот объект, к которому они не принадлежат сами. Субъект описания принадлежит объекту, растворен в нем — поэтому-то нам известно так мало о судьбах авторов средневековья. С другой стороны, однако, нельзя не видеть, что тотальная потребность буддизма в этической оценке, распространяемая «автором» и на самого себя, делает невозможным его самоназывание с помощью личного местоимения. Стремление к «объективной» оценке диктует замену «я» на собственное имя — в данном случае — Кёкая. Если «я» поэтического текста — это зачастую квази-я, не имеющее отношения к «я» реальному, то в буддийском тексте описание собственных поступков и их оценка (приводимые в предисловиях к трем свиткам) предполагают мыслительную точку зрения, выведенную за пределы автора. Подобный подход призван засвидетельствовать сознательный от-
Дата добавления: 2015-05-09; Просмотров: 409; Нарушение авторских прав?; Мы поможем в написании вашей работы! Нам важно ваше мнение! Был ли полезен опубликованный материал? Да | Нет |